Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Считалось само собой разумеющимся, что президентом будет Вашингтон. На праздновании 4 июля в 1788 году доминировал клич: «Вашингтона в президенты!» Как провозгласили на торжественном собрании в Вилмингтоне, штат Делавэр: «Пусть фермер Вашингтон, как второй Цинциннат, бросит плуг и пойдет управлять великим народом!» Никак тогдашние американцы не могли отделаться от классических примеров и аналогий.

Что до будущего президента, то он пребывал в угнетенном состоянии духа. Ему в 57 лет определенно не хотелось ехать в шумный Нью-Йорк, заниматься государственными делами, к которым за годы войны он получил стойкое отвращение. А со всех сторон доказывали, что только Вашингтон может удержать страну от анархии. Особенно усердствовали «мальчишки» — Гамильтон, Мэдисон и даже находившийся за океаном Лафайет. Они знали старика и взывали к его развитому чувству долга. «Во имя Америки, всего человечества и собственной славы, — писал Лафайет, — умоляю вас, дорогой генерал, не отвергайте пост президента в первые годы его существования. Только вы можете пустить в дело политическую машину».

Вашингтон почти с отчаянием открывал ежедневную почту — пачки писем с просьбами дать пост в еще не существующем государственном аппарате! Это было слишком.

Оставалась последняя надежда — быть может, его все же не изберут. Вашингтон сохранял молчание, он не вел кампании в пользу избрания президентом. Но созданная «отцами-основателями» довольно неуклюжая машина президентских выборов не дала осечки. В начале января 1789 года в каждом штате по своей процедуре были выбраны или назначены выборщики, а также избран конгресс. Через месяц они проголосовали: были избраны президентом Д. Вашингтон, а вице-президентом Д. Адамс — единогласно. Соединенные Штаты еще не знали политических партий.

Начало занятий нового конгресса назначили на 4 марта. День пришел, в Нью-Йорке грохнули пушки, зазвонили колокола. Их услышали считанные избранники народа — сенаторы и члены палаты представителей не торопились к месту службы. Разочарованный город стал готовиться взять реванш — зажечь фейерверк в день прибытия в Нью-Йорк президента.

14 апреля в Маунт-Вернон явился секретарь конгресса Ч. Томсон, официально уведомивший Вашингтона, что он избран президентом, а собравшийся наконец конгресс ждет главу государства. Короткая речь Томсона и ответное слово Вашингтона прозвучали в пустом банкетном зале, которым так гордился владелец. 16 апреля Вашингтон отправился в Нью-Йорк. Видевшие его на пути отмечали холодность президента. Он не был в восторге от предстоящих трудов и, несомненно, был погружен в личные дела — весной 1789 года финансовое положение плантации было трудным. Вашингтону пришлось даже занять деньги (которые ему очень неохотно одолжили, ибо он не мог рассчитаться по старым долгам) на дорожные расходы.

Америка радушно встречала и провожала президента. В каждом местечке ожидал очередной комитет граждан, напутствовавший его неторопливыми речами, в карету впрягали лучших лошадей, неизменно пугавшихся пушечной пальбы и приветственных воплей. В городах, где он останавливался, устраивались банкеты. И опять речи. Кортеж президента был виден издалека — над ним висело исполинское облако пыли, поднятое копытами сотен лошадей, толпы федералистов, сменяя друг друга, считали совершенно обязательным провожать обожаемого героя верхом. Он задыхался в пыли, чихал, отплевывался, никто не мог различить цвета одежды путника. Приходилось терпеть любовь народа.

При въезде в Филадельфию на мосту соорудили громадную арку, увитую флагами, лентами, украшенную букетами цветов. Под ней стояла очаровательная девушка, Вашингтон не успел еще склониться в галантном поклоне, как она привела в действие хитрый механизм — с величайшей точностью прямо на голову президента рухнул громадный лавровый венец! Двадцать тысяч филадельфийцев вышли глазеть на улицы. Утром следующего дня, сославшись на дождь — неудобно ехать в карете, когда сопровождающие верхом мокнут, Вашингтон упросил не отряжать с ним кортеж всадников. Он наверняка устал от шума и криков вокруг кареты.

Трентон, место памятного сражения. Вашингтон с опаской оглядел новую арку, под которой ему предстояло проехать снова верхом. Кажется, опасность не грозит, только плакат — «Защитник матерей будет протектором дочерей». Вперед выступили тринадцать дев в белоснежных платьях. Они сладостно пропели благодарность герою за спасение, хором продекламировали о желании устлать его путь розами, выхватывая из корзин и бросая под копыта коня охапки цветов.

В день прибытия в Нью-Йорк 23 апреля Вашингтон проделал последний участок пути в 25 километров морем в украшенной барке под ярко-красным тентом. Сорок шесть первых нью-йоркских богачей сложились, чтобы построить судно специально для этого случая. Барка Вашингтона плыла мимо судов и суденышек, с палуб которых раздавались приветственные возгласы, песни, декламировались оды. В замешательстве президент услышал, что на одном судне его воспевали на мотив «Боже, храни короля». Он сошел на причале у Уолл-стрита. Насколько хватал глаз, «на полмили», прикинул Вашингтон, «тесно виднелись головы, как початки кукурузы перед жатвой». Оглушенного шумом Вашингтона повлекли в снятый для него дом. Он часто останавливался, вытирая слезы умиления. Не переставая палили пушки.

В дневнике Вашингтон записал: «Громкие приветствия, потрясавшие небо, когда я проходил, наполнили меня чувствами равно мучительными (учитывая, что может произойти противоположное после всех моих усилий творить благо) и приятными». Наверное, он никак не мог истолковать аллегорию: при подходе к причалу с «превосходно украшенного судна» кланялся ярый антифедералист публицист Ф. Френо, одетый королем из Южной Африки, окруженный ряжеными орангутангами, «удивительно похожими на людей». Было совершенно непонятно — что имел в виду злоязычный Ф. Френо?

ПРЕЗИДЕНТ США

Говорю тебе со всей искренностью (мир, конечно, едва ли поверит этому) — я иду к креслу правителя, обуреваемый чувствами, едва ли отличными от тех, какие испытывает преступник, приближающийся к месту своей казни. Так не хочу я на закате жизни, уже почти полностью поглощенной заботами о государстве, покидать мирную обитель ради океана хлопот, не умудренный в политических хитростях, не имеющий способностей и склонностей, необходимых у кормила власти.

ВАШИНГТОН — Ноксу, апрель 1789 года

Вашингтону пришлось прождать неделю в Нью-Йорке, прежде чем состоялась официальная церемония вступления на пост президента, — в конгрессе никак не могли договориться о процедуре провозглашения нового государства. Горячо спорили о том, как называть президента. Сенат проголосовал — именовать «Его Высочество президент Соединенных Штатов и протектор их прав». Недавние пламенные революционеры очень хотели видеть президента почти в королевских регалиях. Мэдисону, избранному в палату представителей, пришлось приложить немало усилий, чтобы склонить честолюбивых коллег к титулу «президент США». Много времени отняло уточнение процедуры инагурации — кто где должен стоять и сидеть, кому что говорить и т. д.

Когда наступил день принесения присяги президента — 30 апреля 1789 года, Вашингтон был зажат в стальные тиски тщательно отработанной процедуры, В полдень его вывели на балкон здания Федерал-Холл, на углу Уолл-стрита. Зеваки, переполнившие прилегающие улицы, торчавшие на крышах, высовывавшиеся из окон, увидели — Вашингтон при шпаге вслед за канцлером штата Нью-Йорк Р. Ливингстоном внятно повторил слова присяги. Хотя коротышка Ливингстон поднял библию сколько мог на вытянутой руке, Вашингтону пришлось нагнуться, чтобы коснуться губами переплета. Толпа неистово закричала, ударили пушки, зазвонили колокола, а Вашингтон, тесно окруженный должностными лицами, удалился с балкона. В большом зале он прочитал двадцатиминутную речь по поводу вступления на пост президента.

В общих фразах он призвал избегать в политике «местных предрассудков», заявил, что нужно дополнить конституцию тем, что стало впоследствии известно как «Билль о правах», и очень много говорил о Провидении, которое направит и наставит новую страну. Читал он скверно, своим обычным, удивительно слабым для крупного мужчины голосом. Сенат, ревниво относившийся к тому, чтобы никто не знал о происходившем на его заседаниях, постановил не вести пока протоколов. Поэтому описанию первых шагов Вашингтона на новом поприще историки обязаны заметкам сенатора У. Маклея, далеко не дружественно относившегося к президенту. Описывая первую речь президента, Маклей злорадно подметил: «Сей великий человек был взволнован и находился в более затруднительном положении, чем когда-то под дулами пушек и мушкетов. Он дрожал, несколько раз едва мог прочитать текст, хотя, надо думать, он много раз прочитал его раньше». Тем не менее присутствующие были взволнованы, было отмечено, что по завершении речи решительно все (включая Д. Адамса!) расплакались, вероятно от умиления.

Наверное, Маклей плакал со всеми, однако, когда в тот же день Вашингтону пришлось держать еще речь — в ответ на формальное заявление сената, сенатор был на страже и подметил решительно все. Вашингтон «вытащил бумагу (с ответной речью) из кармана камзола. Очки у него были в жилетном кармане, шляпа в левой, а бумага в правой руке. Слишком много предметов для двух рук. Он вертел шляпу так, этак, наконец прижал к левой стороне груди. Но он никак не мог изловчиться, чтобы вынуть очки из футляра, и наконец решил мучительную проблему, положив футляр на каминную доску. Приспособив очки на носу, что было нелегко, учитывая занятость рук, он прочитал ответ с терпимой точностью и без больших чувств». Маклей полагал, что Вашингтону лучше бы встретить сенат в очках, что «избавило бы его от неловких движений».

Если и проявилось у Вашингтона некоторое смущение, то оно быстро прошло — ему достоинства было не занимать. Он считал, что необходимо облечь пост президента величайшим достоинством. Откуда было взять власть авторитета в первые годы существования государства, созданного конституцией 1787 года, так пусть восторжествует авторитет власти! Конгресс создал для этого сверхдостаточные финансовые предпосылки — президенту положили неслыханное жалованье: 25 тысяч долларов в год (министр получал 3,5 тысячи долларов). Можно по-разному судить о том, был или не был доволен Вашингтон тем, что конгресс отверг его предложение — служить, как в бытность главнокомандующим, безвозмездно, но с последующим возмещением расходов. Недоброжелатели Вашингтона на этот счет сомнений не испытывали — они были убеждены: генерал был разочарован, ибо установление твердого жалованья будто бы опрокинуло его надежды извлечь выгоды на президентском посту. Все же это были домыслы, Вашингтон не собирался быть дешевым президентом не из личных соображений, а только потому, что ставил знак равенства между роскошью и достоинством главы государства.

В одном он был, несомненно, разочарован: обращение «г-н президент» сначала шокировало его. Вашингтон предпочел бы титул, сочиненный им в муках творчества, — «Его Высочество Мощь и Сила, президент США и протектор их свобод».

С самого начала Вашингтон постановил: президент не наносит визитов никому, а приглашает к себе только «официальных лиц и выдающихся людей». Республиканцы в недоумении протирали глаза — президент завел порядки, мало отличавшиеся от тех, которые, по слухам, царили при дворах европейских тиранов, не считавшихся, как известно, с подвластными им народами. Масштабы, конечно, были поменьше, но дух тот самый.

В самом деле, как происходил еженедельный прием у президента, продолжавшийся ровно час? Писал очевидец: Вашингтон «надевал костюм из черного бархата, волосы густо напудрены и сзади собраны в шелковый мешок, в желтых перчатках, в руках шляпа с полями, с кокардой и черным пером в дюйм. Брюки до колен (шелковые чулки) и башмаки с пряжками (из серебра), на левом боку длинная шпага с отлично сделанным и отполированным стальным эфесом. Камзол одет так, чтобы были видны эфес и часть шпаги, высовывавшиеся из-под фалд. Ножны из белой лакированной кожи.

Он всегда стоял спиной к камину и лицом к входной двери. Он встречал посетителя достойным поклоном, причем держал руки так, чтобы было ясно — за приветствием не последует рукопожатия. Во время приемов он никому не подавал руки, даже ближайшим друзьям, чтобы не делать различия.

По мере того как гости входили, они становились кружком в комнате. В четверть четвертого дверь закрывалась, и на этот день формирование кружка заканчивалось. Вашингтон затем обходил его, начиная справа, говорил с каждым посетителем, называя его по имени и обмениваясь считанными словами. Закончив обход, он занимал первоначальное место, а посетители по очереди подходили к нему, кланялись и уходили. В четыре часа церемония заканчивалась».

Верный Тобиас Лир облегченно вздыхал — долг выполнен, запирал двери, и они оставались в семейном кругу. Вашингтон немедленно превращался из напыщенного президента в живого, разговорчивого человека. Но стоило ему появиться на людях, как лицо каменело, спина выпрямлялась, и прохожие с благоговением взирали на первого гражданина республики, когда шестерка отличных лошадей тащила карету президента по скверным улицам Нью-Йорка. Громыхали колеса, блестел лак на стенках кареты, золотом слепил аляповатый герб на дверцах, а за стеклами — суровый лик президента.

Закоренелые республиканцы неодобрительно косились на роскошь (по тогдашним американским меркам), которой, как им представлялось, президент окружил себя. Карета — четыре лакея в ливреях на лошадях и козлах, еще два на запятках, — по мнению укрепившихся в республиканском образе мышления, давила пока хрупкую американскую свободу. Они забыли или не знали: так разъезжал плантатор в Вирджинии. И если ужасались расточительности главы государства, то Тобиас Лир знал лучше — к президентскому жалованью приходилось добавлять ежегодно пять тысяч долларов. Вашингтон не мог расстаться с привычками хлебосольного вирджинца. В доме держали 14 белых слуг и 7 рабов.

Приехала Марта, и появился повод каждую неделю устраивать вечера, где обстановка напоминала гостиную Маунт-Вернона. Напоминала до такой степени, что, по подсчетам историков, семь процентов жалованья президента шло на спиртные напитки.

На вечерах собирался высший свет Нью-Йорка, дамы, сверкавшие драгоценными камнями, в моднейших прическах. Было замечено, что Вашингтон, наскоро выполнив обязанности хозяина и быстро переговорив с мужчинами, уединялся в беспечном дамском обществе. Жена вице-президента Адамса Эбигейл очень скоро обнаружила, что мужем движут недобрые чувства, когда он за глаза обзывал Вашингтона «Его Величество». Побывав на вечерах президентской четы, она по-женски отметила: «Этот самый президент обладает такой счастливой способностью чаровать, что, не будь одним из самых добронамеренных людей, он мог бы стать опасным искусителем». И это о человеке, доживавшем шестой десяток!

Но, за исключением этих вечеров, где собирались избранные, Вашингтоны вели очень замкнутую жизнь. Марта писала: «Я живу очень скучно и не знаю, что происходит в городе. Я никогда не бываю в общественных местах. В сущности, я похожа на заключенного в тюрьме. Для меня установлены определенные границы, которые я не могу преступить». То был результат обдуманной линии поведения Вашингтона — недопустимо, чтобы президент был доступен всякому и каждому.

Над личной и светской жизнью президента и его семьи довлело правило, которому с железной последовательностью Вашингтон следовал в делах государственных, — помнить, что на заре нового государства создаются прецеденты. Поэтому тщательно обдумывать каждый шаг: что делать и что не делать.

***

Первые полтора года в должности президента Вашингтон провел в Нью-Йорке, налаживая правительство и правление, а затем до 1800 года столицей США была Филадельфия.

Конфедерация оставила в наследие долги и горстку должностных лиц, давным-давно не получавших жалованья. Приходилось создавать заново государственный аппарат. Относительное затишье на границах позволило не думать об армии, в ней насчитывалось 840 человек, флота не было. Еще не было учреждено ни одного поста гражданской администрации, а у Вашингтона уже лежало три тысячи прошений о зачислении на службу. Неясность, кто несет ответственность за выбор и назначение чиновников, Вашингтон быстро разрешил, взяв дело на себя. За сенатом осталось право утверждения высших должностных лиц и дипломатических представителей, рекомендованных президентом. Между прерогативами законодательной и исполнительной властей проводилась граница. Теоретически и практически подтверждалось их равенство.

В конституции предусматривался только Верховный суд, закон конгресса 1789 года создал судебную систему, как она в основном существует по сей день. Верховный суд собрался на первую сессию в начале 1790 года — судьи в великолепных мантиях, но в отличие от Англии без белых париков. Вашингтон был весьма удовлетворен, что завертелись колеса судебной машины. В судебной системе он усматривал залог стабильности нового государства, дополнительную гарантию давал Д. Джей, председатель Верховного суда, муж серьезный и рассудительный. Можно было не сомневаться, что, претерпев муки в Европе в парике дипломата, он сделает все для американизации Америки в мантии судьи — Верховный суд получил право определять конституционность решений судов штатов. Дело федерализма попало в крепкие и надежные руки.

В горячке споров на конституционном конвенте, по-видимому, не обратили внимания на крайне неуклюжую структуру намеченной высшей исполнительной власти. «Отцы-основатели», вероятно, думали, что сенат будет играть при президенте роль своего рода тайного совета, а его председатель — вице-президент — станет премьер-министром. Каковы бы ни были первоначальные намерения «отцов-основателей», Вашингтон терпеть не мог вице-президента Д. Адамса. Он хорошо помнил каверзы зловредного массачусетца во время войны, а теперь не усматривал с его стороны должного уважения. В столкновении логики составителей конституции с личными симпатиями президента первая потерпела решительное поражение. Вице-президент был задвинут на задворки исполнительной власти и там остается по сей день.

В годы войны Вашингтон приложил немалые усилия, чтобы штаб работал четко и в надлежащих случаях быстро давал советы главнокомандующему (предпочтительно совпадавшие с его мнением). Вероятно, так президент сначала отнесся к сенату. Но уже в первые месяцы пребывания у власти пришлось отказаться от представления о конгрессе как о штабе при президенте. Трагикомический эпизод открыл глаза на это. Сенаторы и конгрессмены считали, что на их плечи легла ответственность за будущее страны, и поэтому днями дебатировали сущие пустяки — какой употребить предлог или прилагательное. В разгар напряженных трудов законодателей в сенат явился Вашингтон в сопровождении Нокса, исполнявшего обязанности военного министра. Они пришли спросить мнение сената по поводу проекта договора с индейским племенем криков. Великая демократия вверяла ведение сношений с индейцами военным.

Вашингтон уселся в кресло вице-президента, смутившийся и злой Адамс нашел место в зале. Рядом с суровым президентом тяжело опустился на стул тучный Нокс. Начали читать текст договора. Из-за шума телег, доносившегося в открытые окна, услышали только, что речь идет об индейцах. Окна закрыли, и договор стали читать вторично. Сенаторы не схватили содержания на слух, последовали вопросы, неуместные замечания. Наконец внесли предложение вынести суждение после изучения договора. Вашингтон резко встал и очень громко сказал: «Мне не нужно было приходить сюда!» Указав на толстяка Нокса, президент заявил, что озаботился привести министра для дачи необходимых пояснений, а дело отложено. С негодующим видом оба покинули зал.

Через несколько дней Вашингтон снова явился в сенат выслушать вердикт. Договор был одобрен с незначительными поправками, но президенту пришлось просидеть почти целый день, напряженно вслушиваясь в пустопорожние дебаты — он стал туг на ухо. Когда Вашингтон уходил из сената, многие слышали, как он выругался: «Будь я проклят, если моя нога когда-нибудь будет здесь еще!» Пустяковый повод, а главное, обида Вашингтона на своеволие сената создали важный прецедент — отныне и до сих пор на рассмотрение сената представляются уже подписанные договоры. Таким образом, не философские размышления или сложные теоретические построения уточнили место сената в системе государственного правления.

Столкнувшись с неподобающим, по мнению джентльмена, отношением конгресса, Вашингтон обиделся, надулся и бросил свой вес в пользу расширения исполнительной власти. Конгресс создал три министерства — государственный департамент, финансов и военное. Вашингтон назначил государственным секретарем сорокашестилетнего Т. Джефферсона, тридцатидвухлетний Гамильтон стал министром финансов. Конечно, президент подтвердил в должности военного министра Нокса, а генеральным прокурором стал вирджинец Эдмонд Рандольф. Хотя он осмеливался критиковать конституцию, Вашингтон не считал, что это нанесло ущерб их давней дружбе.

Так появился кабинет министров (название стало употребляться в 1793 году), не предусмотренный конституцией. Вашингтон взял за правило спрашивать совета членов кабинета до принятия решения. Сначала они встречались с президентом с глазу на глаз, но постепенно вошли в обычай заседания кабинета. Та роль, на которую мог по конституции претендовать сенат, была безвозвратно утрачена. Возникло правительство, ответственное только перед президентом. Конгрессмен Мэдисон остался доверенным советником президента.

Полагая, что государственная машина пущена в ход, Вашингтон осенью 1789 года отправился в поездку по Новой Англии в роли президента страны. Он благодушно относился к взволнованным встречам, с достоинством улыбался. Президент посетил первые, только что основанные фабрики. В Бостоне он побывал на предприятии, производившем паруса. Девушки-работницы трудились в каторжных условиях с 8 утра до 6 вечера. Президент счел это нормальным, член его свиты записал в дневнике: «Его Высочество развеселился, заметив мастеру, что он собрал самых хорошеньких девушек Бостона».

Везде президент требовал, чтобы ему оказывался должный прием. В том же Бостоне разразился мелкий конституционный кризис — губернатор Массачусетса Хэнкок ожидал, чтобы президент первым нанес ему визит. Вашингтон требовал обратного. Губернатор сослался на болезнь. Вашингтон продолжал настаивать. Наконец у дома, занятого президентом, остановился экипаж. Мрачные слуги внесли в гостиную Хэнкока, несомненно симулировавшего недуг. Для большего впечатления он был забинтован с ног до головы. Подавляя улыбку, президент потчевал губернатора чаем. Еще один прецедент установлен. «Поскольку главным в нашем положении, — поучал президент коллег, — является создание прецедентов, я всем сердцем стремлюсь, чтобы они основывались на истинных принципах», каковые включали всемерное удлинение дистанции между президентом и даже близкими. Марта перестала именовать сверхважного супруга «папой», а обращалась к нему — «генерал».

Поставив Гамильтона министром финансов, Вашингтон не ошибся как в расторопности молодого человека, так и в том, что все его помыслы будут направлены на защиту богачей. Гамильтон давно изучил склонности президента, еще в бытность его генералом. Политические воззрения Вашингтона были для него открытой книгой — президент всей душой за обеспечение привилегий имущего меньшинства. Не менее отчетливо министр видел — старик устал, ему чужды административные восторги, и он охотно передоверит ведение дел тому, кто окажется энергичным, действуя, разумеется, в рамках политической философии Вашингтона. Гамильтон счел, что на его долю выпал счастливый жребий — определить на многие годы курс только что спущенного со стапелей американского государственного судна.

Большой циник и златоуст Гамильтон учил президента: конституция — «создание, которое не может оставаться неподвижным и пойдет назад, если не двинуть его вперед». Цитируя Демосфена, Гамильтон настаивал: задача государственного деятеля — «идти впереди событий» и «создавать их». Конечно, под «государственным деятелем» он разумел себя. В трех докладах, представленных конгрессу, — «Об общественных долгах» (январь 1790 года), «Национальный банк» (декабрь 1790 года), «О мануфактурах» (декабрь 1791 года) — Гамильтон сформулировал задачи правления как всемерное поощрение торгово-промышленной деятельности. Он верил и учил, что правительство — дело «богатых и родовитых», основные мотивы поведения людей — «честолюбие и интерес», а демократия — «ваш народ, сэр, большой зверь!».

Взгляды эти, отдававшие роялистскими убеждениями, уже тогда навлекли на Гамильтона яростную критику, вероятно, в основном за резкость суждений. Он стал противоречивой фигурой в оценках современников, обвинявших министра во всех смертных грехах. Гамильтон успешно опровергал обвинения, ссылаясь на то, что верно служит США. Богатые соглашались с этим. Тем не менее даже они не одобрили бы то, что стало известно в XX веке, — Гамильтон не только был проанглийски настроен, но являлся тайным агентом Англии. Впрочем, тогда Гамильтон был надежно защищен — он пользовался полным доверием (страна знала об этом) Вашингтона и если не всегда творил от имени президента, то никогда не поступал вразрез с его волей.

Гамильтон предложил, чтобы федеральное правительство взяло на себя оплату по нарицательной стоимости всех внешних и внутренних долгов конгресса и штатов. Объявлению мужественного решения министра финансов предшествовал бум скупки спекулянтами обесцененных сертификатов. Доказано, что о плане Гамильтона, по крайней мере, некоторые из них знали заранее. Претворение его в жизнь (и это превосходно знали) приведет к обогащению банкиров Новой Англии. Гамильтон, не оспаривая правильности обвинений, отчеканил: «Так лучше для блага страны». По его логике выходило, что в руках спекулянтов деньги дадут им капитал для вложения в новые предприятия, что принесет народу больше благ, чем компенсация тысяч мелких владельцев. Что толку для США, если фермер прикупит несколько акров или приобретет новую мебель для своего домишки? Выплата до цента внешних долгов поднимет уважение к США за рубежом. В общем, доказывал Гамильтон, «общественный долг — общественное благо», кредиторы сплотятся под национальным знаменем.

Спекулянты бешено одобрили план Гамильтона. Простой люд негодовал, задним числом сожалея, что расстался за бесценок с сертификатами. Представители южных штатов, и первый среди них Мэдисон, взывали к справедливости — в этих штатах в основном уже расплатились с кредиторами, теперь придется взять на себя соответствующую долю федерального долга, то есть платить вторично. В Вирджинии П. Генри даже заговорил о повелительной необходимости выйти из союза. Народ плохо понимал мотивы сопротивления, скажем, Мэдисона и возвел противников Гамильтона в героев, борцов за дело униженных, оскорбленных и обкрадываемых. Некий республиканец умолял художника Трамбелла засесть за полотно, изобразив Мэдисона, «отстаивающего дело справедливости и человечности в конгрессе, ангел шепчет ему в ухо, а вдовы, сироты и солдаты-калеки смотрят на него с невыразимым восторгом». Гамильтона же надлежало нарисовать в окружении шакалов и иных хищников, раздающего золото своим любимцам, а за его спиной маячат зловещие фигуры короля и лордов.

Вашингтон не высказывался публично, но все знали — он с Гамильтоном. В конгрессе спорившие зашли в тупик, к счастью для федералистов, встал другой спорный вопрос — где быть новой столице. В Филадельфии думали, что выбор падет на нее — только в этом городе были тогда мощеные улицы и примитивный водопровод. Ньюйоркцы верили, что конгресс не покинет их славный город, а южане страстно хотели видеть столицу на юге, где-нибудь на Потомаке. Вашингтон тем временем прикидывал, как соорудить город поближе к Маунт-Вернону. Вирджинец Джефферсон, недавно вернувшийся из Франции, еще не вошел в курс интриг и поддался вкрадчивому Гамильтону, внушившему, что в обмен на голоса представителей Юга, нужные для одобрения его плана, Соединенные Штаты получат столицу на Потомаке. Джефферсон бросился убеждать коллег, Вашингтон не бездействовал, план Гамильтона прошел, а столичный град постановили строить на славной реке.

Всю жизнь Джефферсон сокрушался, что Гамильтон «надул» его и обогатил своих друзей-банкиров. Но, разводил руками великий демократ, нельзя было не уступить ради «союза и спасения нас от величайшей катастрофы — полного закрытия нашего кредита в Европе». Отношения между Джефферсоном и Гамильтоном испортились, что скоро имело большие последствия.

Президент предоставил сражаться по этим делам министрам и выражал недовольство противниками Гамильтона разве в частных беседах. Но выбор столицы он, землемер, не мог не взять на себя. Конгресс определил, что федеральный округ Колумбия площадью в 100 квадратных миль будет где-то на Потомаке, предполагаемая граница округа проходила в двадцати с небольшим километрах от Маунт-Вернона. Президент отправился в родной штат и обследовал местность. Он мерил шагами поля и пустоши, сжав губы, бросал безразличные взгляды на толпу землевладельцев, ходивших за ним по пятам. Все они знали, что землица скверная — болота, комары, да и климат на человека привычного. А тут перспектива получить полновесные доллары! Вашингтон, вероятно, развлекался — он делал вид, что городу стоять совсем в другом месте, чем в действительности выбрал, — поближе к Маунт-Вернону. Можно представить себе праведный гнев землевладельцев, уже подсчитавших верную прибыль, когда по возвращении в Филадельфию Вашингтон объявил окончательное решение!

Он выбрал и архитектора будущей столицы, француза Ш. Л'Энфана, сражавшегося волонтером в континентальной армии. Вашингтон засел с ним за разработку плана столицы. Они оба чувствовали себя великими архитекторами и гордились тем, что только вторично в истории человечества после Северной Пальмиры — Петербурга в России — закладывали город в чистом поле у реки. Л'Энфан попытался воплотить черты Версаля в столице США, которой было суждено носить имя Вашингтона. Он копировал здания лучших городов Европы, трудился неустанно и вошел в резкий конфликт с руководителями стройки. Ему виделся голубой город дивной красоты, комиссионеры конгресса напомнили о расходах. Л'Энфан требовал, чтобы вся стройка подчинялась ему, скупцы говорили французу, что не он оплачивает строительство. Но даже витавший в облаках архитектор не мог не видеть, что около стройки греют руки дельцы.

Развязка наступила очень быстро — весной 1792 года Вашингтон велел рассчитать архитектора. Л'Энфан ушел, а его планы воплотились в камень. Вашингтон особо предупредил, чтобы строили строго в соответствии с намеченным Л'Энфаном. Сделанное им удовлетворяло Вашингтона, — но не удовлетворял автор. Если бы можно было сдержать майора Л'Энфана «в надлежащих границах» и если бы он «обладал менее вспыльчивым нравом!» — сокрушался президент.

Тем временем в конгрессе чередой шли дела, которые Вашингтон, конечно, одобрял, но они не затрагивали его глубоко. Без больших споров в 1791 году конгресс принял «Билль о правах», в союз вошли Южная Каролина и Род-Айленд — теперь собрались все тринадцать штатов, был учрежден банк США. Старик благожелательно председательствовал над государственными делами, но его интересовала больше светская жизнь Филадельфии и личные дела. Летом 1791 года он отправился в многомесячную поездку по южным штатам, покрыв свыше 3 тысяч километров, — ему хотелось собственными глазами увидеть процветание страны при новом правительстве. Встречавшие его «весьма достойные джентльмены» были, конечно, довольны, финансовая программа Гамильтона приводили их в экстаз. В дневнике Вашингтон отметил: народ «кажется счастливым, удовлетворенным правлением джентльменов, под которое он попал, когда дело обстоит иначе, нетрудно проследить причину — влияние какого-нибудь демагога».

Приятное и спокойное путешествие — стучали копыта четверки лошадей, мягко покачивалась карета. В дневнике — записи о подробностях встреч: он особо отмечал, сколько дам собиралось на банкеты: «около семидесяти» в Ньюберне, «шестьдесят две» в Вилмингтоне. В Чарлстоне президент был приятно поражен: «впервые мне оказали честь такого рода, которая была бы как лестна, так и примечательна». Днем к нему явилось «большое количество весьма почтенных дам», а вечером он был почетным гостем «на весьма элегантной ассамблее в здании биржи. Собрались и танцевали 256 очень хорошо одетых прекрасных дам». Со свойственной скромностью президент не добавил — на бал местные красавицы явились в платьях, украшенных красными, синими и белыми лентами (цвета флага), вместо привычных причесок каждая укрепила на голове маленький портрет Вашингтона, оплетенный косами. Все в городе, способные держать кисть, неделями малевали эти произведения патриотизма.

И снова Филадельфия, высший свет которой наслаждался столичной жизнью, стремясь наверстать упущенное с 1782 года, когда конгресс переехал в Нью-Йорк, и зная, что ей положен предел — с 1800 года правительство будет в Вашингтоне. Так без больших потрясений проходило первое президентство Вашингтона. Он беседовал о государственных делах с мужчинами и любил подробно изъяснять взгляды на себя и историю достойным дамам. В ответ на письмо большого друга этих лет госпожи Маколей Грэхэм президент написал:

«Хотя ни в наш век, ни потом никто не сможет полностью понять мои чувства, я должен сказать, что только глубокое осознание долга заставило меня опять вернуться на арену общественной жизни. Учреждение нашего нового правительства представляется последним великим экспериментом для обеспечения счастья людей путем разумного соглашения в цивилизованном. обществе. Это прежде всего в значительной степени правительство как приспособления, так и законов. Многое пришлось делать, проявляя благоразумие, примирение и твердость. Только считанные, не являющиеся философскими наблюдателями, могут понять деликатную и трудную роль, выпадающую на долю человека в моем положении. Все видят, и всех больше всего восхищает блеск, окружающий внешнее счастье высокого поста. Для меня в нем нет никакой привлекательности, кроме возможности способствовать человеческому счастью. В нашем движении к политическому счастью я занимаю новое положение и, если я могу выразиться так, иду непроторенной дорогой. Едва ли есть хоть одно действие или мысль, которые не поддаются двойственной интерпретации. Едва ли есть хоть один мой поступок, который впоследствии не может быть объявлен прецедентом».

Он изливал душу в письмах такого рода, а жизнь шла безмятежно и без тревог, разве беспокоило то, что мучило, как застарелая рана, — состояние хозяйства в Маунт-Верноне. Из душевного равновесия Вашингтона вывели не американские дела, а события за рубежом, вызвавшие отклик в Соединенных Штатах.

***

В год вступления Вашингтона в должность президента Европу потрясла французская революция. 14 июля 1789 года пала Бастилия. Грохот ее рушившихся стен донесся до берегов Америки только осенью. Размышляя о судьбах Франции, Вашингтон заметил: до нее так далеко, что происходившее в Париже кажется «на другой планете».

Французские корреспонденты Вашингтона спешили убедить его, что их родина также встала на путь свободы, ее светлое будущее уже обеспечено. «Старый лис» скептически отнесся к оптимистическим прогнозам. Он считал, что Франция испытала только «первый пароксизм… Революция — дело такого размаха, которое не может быть выполнено в столь краткие сроки и с такой небольшой потерей крови… Необходимы великая выдержка, твердость и предвидение… Избежать крайностей нелегко, и, если впасть в них, тогда скалы, сейчас невидимые, могут привести к кораблекрушению». Он говорил со спокойной уверенностью знатока, вероятно, с самого начала прикидывая, как скажется происходившее за океаном на США. К счастью для Вашингтона и его единомышленников, график революционного пожара во Франции отстал от консолидации американской системы правления.

Лафайет на родине применял к делу навыки революционера, добытые под знаменами континентальной армии. Он прислал Вашингтону «главный ключ» от Бастилии, «крепости деспотизма», ключ — «первый зрелый плод американских принципов, пересаженных в Европу», а также картину, изображавшую, как Бастилию сровняли с землей. Подарок, заверял Лафайет Вашингтона, «воздаст должное приемному отцу от сына, от адъютанта генералу, от миссионера свободы ее патриарху». Польщенный Вашингтон похвалил Лафайета за «целеустремленность и твердость», с какой он направляет свой политический корабль «пока безопасно через зыбучие пески и рифы, а ваш молодой король во всем, по всей вероятности, вполне настроен удовлетворять желания ныции».

Он никогда не оставлял долг неоплаченным, Джордж Вашингтон. И в обмен на ключ от Бастилии — материальный дар — послал Лафайету также осязаемое — пряжки для башмаков. «Не ввиду их стоимости, мой дорогой маркиз, но как память и потому, что они произведены в этом городе, я посылаю тебе пару пряжек для башмаков». Что вдохновило президента на этот поступок? Вот еще одна загадка для историков.

С символами французской свободы американский президент распорядился самым эффективным образом. Вероятно, полагая, что его жилище маяк для человечества, Вашингтон вывесил на стене гостиной для обозрения допускавшихся в дом упомянутые предметы — ключ и картину. Дабы подчеркнуть свою беспристрастность, он распорядился поместить рядом писанный маслом портрет Людовика XVI в мантии, со всеми королевскими регалиями. Когда христианнейший монарх лишился трона, Вашингтон, к прискорбию французских эмигрантов-роялистов, приказал снять портрет. Но скорбевшие по королю скоро успокоились — их по-прежнему принимали в доме президента, за столом которого не было видно опасных радикалов.

Из-за океана шли все более тревожные вести — амплитуда колебаний маятника революции во Франции увеличивалась. Лафайет в извиняющемся тоне сообщил, что национальная ассамблея нарушила торговый договор с США, обложив пошлиной американский табак и китовый жир. Вашингтон заверил маркиза-революционера, что США не предпримут репрессалий, а французы по зрелом размышлении пересмотрят свое решение, ибо «мы никогда не испытывали и тени сомнения по поводу дружественного отношения французского народа».

Письмо Вашингтона было проникнуто беспокойством за Лафайета, и в этой связи он развернуто объяснил свое отношение к французской революции. «Заверяю тебя, что я часто с величайшей озабоченностью думаю об опасностях, которым ты подвергаешься… Нужно всегда опасаться мятежного населения больших городов. Их слепые бесчинства на время уничтожают общественный авторитет, и последствия этого иногда велики и ужасны. В Париже, мы можем предположить, бунты ныне особенно катастрофичны, ибо умы взволнованы и (как всегда бывает в таких случаях) нет недостатка в испорченных и предприимчивых людях, целью которых является смятение и кто не поколеблется, чтобы уничтожить общественное спокойствие ради выгодного положения. Однако пока ваша конституция не будет закреплена, ваше правление не организовано, а представительные органы не обновлены, нельзя ожидать большего спокойствия, ибо, пока все это не проделано, лица, недружественно настроенные к революции, не оставят надежды вернуть прежнее положение дел».

Революция во Франции очень скоро переросла рамки, приемлемые для Лафайета. Он был вынужден бежать и в конечном итоге оказался в австрийской тюрьме, где томился четыре года. Вашингтон как мог пытался облегчить судьбу страдальца, безуспешно добивался освобождения маркиза и даже покривил душой. Зная гордость супруги маркиза и боясь оскорбить ее даже в изгнании, президент послал ей тысячу долларов, присовокупив, что он-де возвращает долг Лафайету. Перипетии революции привели во французскую тюрьму и Т. Пейна. Демократ до мозга костей, он поспешил во Францию помочь торжеству свободы. Вмешаться в его пользу Вашингтон отказался, за что был немедленно заклеймен в США друзьями и почитателями Т. Пейна.

Победное шествие принципов «свободы, равенства и братства» в далекой Франции глубоко затронуло Соединенные Штаты. Патриоты, совсем недавно освободившиеся от тирании короны, многословно убеждали друг друга, что идеи Американской революции приобрели универсальное значение. Кто сомневается, бросьте взор через океан! Только горячие поборники свободы в США из-за дальности расстояния видели лишь общие контуры происходившего и определенно смещали перспективу — события во Франции развивались далеко не так, как шествовала Американская революция под бдительным надзором «отцов-основателей» и прежде всего Вашингтона. Апостолы прав человека в США, конечно, даже отдаленно не были якобинцами. Для них свершения во Франции послужили неотразимым по силе доводом в пользу того, чтобы разобраться в собственных делах.

Споры между Гамильтоном и Джефферсоном, возникшие по конкретным вопросам, стремительно приобрели политическую окраску и выплеснулись за стены кабинета. Сторонники Гамильтона именовали себя федералистами, джефферсоновцы поначалу не озаботились назвать себя как-то по-особенному, удовлетворившись словом «антифедералисты». Французская революция подтолкнула их воображение, и они стали гордо отзываться о себе как о демократах-республиканцах или короче — республиканцах. Итак, с возникновением института президентства в США, правда, в зародыше возникли политические партии. Появление пусть пока нечетких партийных граней привело в замешательство Вашингтона — он-то надеялся быть отцом единой нации.

Джефферсон, проведший пять лет во Франции, никак не находил сходства между США и Французской республикой. Где, допытывался он у президента, желанная свобода в Америке? Вашингтон отмалчивался, Джефферсон наседал, попрекая его пышным церемониалом, установленным для президента. Негодующий Вашингтон попытался объяснить, что это было сделано по совету многих ради создания должного престижа и никого не тяготит больше, чем самого президента. Глядя в смущенные глаза старика, Джефферсон понимал, что он говорит правду. Тогда где виновник? Им неизбежно оказался очень молодой в представлении Джефферсона, приближавшегося к пятидесятилетию, Гамильтон.

Они, припоминал впоследствии Джефферсон, «бросались друг на друга на заседаниях кабинета, как боевые петухи». Спорили, ругались, приводя в глубокое уныние президента. Он попытался мудро развести спорщиков, заметив: «Люди не могут мыслить одинаково, но предпринимают различные меры ради достижения одной цели… Почему вы оба так упорствуете в своих убеждениях, не делаете уступок друг другу? Я глубоко, искренне уважаю вас обоих и горячо надеюсь, что, быть может, удастся нащупать путь, по которому вы пойдете рука об руку». Увещевания президента были совершенно бесполезны. Гамильтон был убежден, что Джефферсон, стоит дать ему волю, потопит США в анархии, а Джефферсон не менее твердо верил, что его противник строит козпи, чтобы ввести в США монархический образ правления. Но ни тот, ни другой не ставили под сомнение институт частной собственности.

Раскрыв для себя сатанинский замысел молодого честолюбца, поборник мелкобуржуазной, аграрной демократии Джефферсон решил поднять на ноги американцев, убаюканных, помимо прочего, официальным еженедельником «Газетт оф Юнайтед Стейтс», основанным в 1789 году и находившимся в руках Гамильтона. Джефферсон уговорил друга Ф. Френо создать и возглавить оппозиционный орган «Нэшнл газетт», которая начала выходить в октябре 1791 года. С первого номера «Нэшнл газетт» обрушилась на правительство, разнося в пух и в прах все его меры, за исключением исходивших от Джефферсона. В статьях Френо поносился Гамильтон и все связанное с ним. «Свободные граждане Америки не допустят, чтобы богачи топтали их», — гремела «Нэшнл газетт» и добавляла: «Нужно провести новую революцию в пользу народа».

Гамильтон сначала легкомысленно отнесся к нападкам, отвечать на них не было времени. Он делил время между министерством финансов и обаятельной миссис Рейнольдс (когда г-жа Гамильтон случалась в отлучке). Суровый Джефферсон между тем по уши погрузился в дела — в считанные месяцы он написал свыше четырех тысяч писем, вербуя сторонников и разоблачая министра финансов. «Нэшнл газетт», естественно, докопалась до миссис Рейнольдс и поделилась радостью открытия с читателями. Гамильтон схватился за перо и в сердцах обозвал Френо «лакеем Джефферсона», редактор «Нэшнл газетт» не остался в долгу и т. д.

Президент без труда выяснил, что статьи в газете Френо и высказывания Джефферсона на заседаниях кабинета совпадают до точки. Он негодовал по поводу «негодяя Френо», но оставался корректным с государственным секретарем. В свою очередь, Джефферсон с острым любопытством наблюдал за президентом. Он лицемерно сообщает Мэдисону, ставшему его единомышленником: «Президент выглядит неважно. Неделю или десять дней его трепала лихорадка, что, естественно, сказалось. Его также чрезвычайно обижают нападки в газетах. Я думаю, что они задевают его больше, чем кого бы то ни было. Я искренне сожалею по поводу всего этого».

Повергнутый в скорбь происходившим, Вашингтон попытался смягчить газетную дуэль министров, тем более что на страницах «Нэшнл газетт» стало доставаться и президенту. Нужно умерить страсти, писал он Рандольфу, «прекратить поношение должностных лиц и злобные нападки почти на все действия правительства, которыми переполнены некоторые газеты. Если так будет продолжаться, союз распадется». Трудно сказать. верил ли он в реальность угрозы, несомненно, по крайней мере, одно — президент видел, что затянувшаяся ссора министров отдаляет день его ухода от дел государственных. А он думал, что в 1793 году удастся вернуться в дорогой Маунт-Вернон, и уже сговаривался о тексте прощального обращения к стране с Мэдисоном.

Но как уйти на покой, когда Гамильтон и Джефферсон раздувают политические страсти? Вашингтон испробовал все, чтобы примирить противников, даже взывал к жалости. К сухому Гамильтону обращаться в этом плане было напрасно, и президент попробовал растопить сердце Джефферсона, о возвышенной душе которого старик, как и другие американцы, достаточно понаслышался. Зимним днем в начале 1792 года он пригласил государственного секретаря и затеял необычный разговор. Они уселись в кабинете президента, потягивали любимую Вашингтоном мадеру. И вот что последовало, если верны воспоминания Джефферсона о достопамятном дне.

— Я, как никогда раньше, чувствую холодные, мрачные дни, — пожаловался Вашингтон. — Впрочем, естественно, скоро мне стукнет шестьдесят. Старик!

— Ну нет, сэр, — ответил Джефферсон, — впереди у вас много лет, которые вы проведете в полезных трудах.

— Полезных, конечно, для моей плантации. Если только я выдержу последний год, — вздохнул президент, — с каким облегчением я уйду от государственных дел. Я сыт по горло политической смутой!

— Конечно, сэр. Стоит вам уйти, как уйду и я. Монтичелло привлекает меня не менее, чем Маунт-Вернон вас.

— Вы свет очей моих, друг мой, — разволновался Вашингтон. — У вас нет моих причин, я никогда не хотел государственного поста и принял его под сильным нажимом.

— И я не хотел государственной службы.

— Но, если я останусь у власти, люди скажут, что, вкусив ее прелести, я не могу обойтись без них.

— Никто из знающих вас не скажет этого.

— Да, но многие не знают меня. И, Джефферсон, взгляните, я старею. Здоровье пошатнулось, а память! Всегда была плохой, а теперь еще хуже. (Прервем запись Джефферсона. Той зимой Вашингтон написал свыше двадцати пространных писем управляющему Маунт-Вернона, обнаружив поразительное знание мельчайших деталей хозяйства.) Быть может, и в других отношениях я обнаруживаю упадок, который мне самому не виден. Этот кошмар преследует меня. Но моя отставка не означает вашей. Было бы весьма прискорбно, если бы я, получив заслуженный отдых, тем самым нанес удар обществу, лишив его других великих служителей общественному благу.

— Я всегда считал, — отчеканил Джефферсон, — что буду служить лишь до тех пор, пока вы президент. И я устал от трудов, не приносящих вознаграждения и радости. Другие министры так не думают, особенно министр финансов. У него планы на многие годы вперед.

— Но ваш пост много важнее, и вашу отставку сильнее ощутят. В последнее время обнаружилось великое недовольство. Оно увеличится в случае столь крутых изменений в правительстве.

— По моему мнению, — заявил Джефферсон, — существует единственный источник недовольства — министерство финансов!

Вернулись именно к тому, чего Вашингтон стремился избежать. В мае президент получил длинное письмо от Джефферсона. Государственный секретарь требовал, чтобы Вашингтон не отказывался от переизбрания. Почему это необходимо, Джефферсон объяснял в очередной филиппике против министра финансов. Обвинения в адрес Гамильтона были сведены в четкие пункты, их было 21. Тяжко вздыхая, Вашингтон собственной рукой, крупным старческим почерком переписал сочинение государственного секретаря и направил Гамильтону. Не раскрывая источника, он пометил: бумага «исходит от человека, не очень дружественного правительству». Как и следовало ожидать, Гамильтон в энергичном и менее пространном меморандуме отверг поклеп на него, особенно возмущаясь инсинуациями насчет коррупции, свившей-де гнездо в стенах его министерства.

Вашингтон метался в эти летние и осенние месяцы 1792 года. Он уезжал в Маунт-Вернон, возвращался в Филадельфию. Дряхлел на глазах, филадельфийцы недоверчиво покачивали головами, видя ссутулившегося, молчаливого президента за стеклами кареты. На заседаниях кабинета он пытливо вглядывался в лица министров — на них был написан приговор — переизбираться! Только в этом кабинет был единодушен.

Пришли выборы, кандидатура Вашингтона была одобрена единогласно. Гром разразился над головой вице-президента Д. Адамса. Республиканцы неплохо поработали. «Рептилия!», «Аристократ!», «Монархист!» — кричали их газеты и пронзительнее всех «Нэшнл газетт». Когда 13 февраля 1793 года подсчитали голоса выборщиков, выяснилось, что Адамс имел незначительное большинство. В конгресс прошло множество сторонников Джефферсона, что предвещало новые хлопоты Вашингтону.

Республиканцы повели наступление, не дожидаясь созыва нового конгресса. Примерно за пять недель до роспуска старого они потребовали отчета от министра финансов в расходах за предшествующие четыре года. Расчет представлялся безупречным — физически было невозможно в считанные дни составить гигантскую роспись доходов и расходов республики. Вашингтон пришел в отчаяние — газета Френо предвкушала изобличение Гамильтона в воровстве, что покажет в подлинном свете монархистов и, конечно, президента, пригревшего этих змей. Обвинения в коррупции открыто бросались и в конгрессе. Гамильтон разочаровал ожидания — засев в министерстве с ближайшими сотрудниками, позабыв о прекрасной миссис Рейнольде, он считал. Бледный от бессонных ночей, он явился в конгресс и представил отчеты. Цифры были безупречными. Республиканцам ничего не оставалось делать, как заявить, что они все равно не верят, ибо только коррумпированные люди, втайне вздыхающие по тирании, искушены в окаянной бухгалтерии — хитрой науке, враждебной подлинным друзьям свободы.

4 марта 1793 года Вашингтон давал присягу, он вступал во второй срок президентства. 1789 год казался далеким, золотым прошлым. Толпа, собравшаяся поглазеть на церемонию, была шумной, но нет-нет да раздавались голоса неодобрения. Сенат остался в основном федералистским, в палате представителей преобладали республиканцы.

В «Нэшнл газетт» (Френо озаботился ежедневно посылать президенту по два номера) Вашингтон мог усмотреть — огонь критики сосредоточивался на нем, покровителе монархистов. Газета высмеивала «эти глупости, оды по поводу дня рождения», приемы у президента. Времена наступали крутые, и в поисках душевного покоя Вашингтон в начале апреля отправился в Маунт-Вернон.

***

Он еще не объехал плантацию, как курьер из Филадельфии привез ошеломляющее известие, задержанное доставкой на пути через океан, — голова Людовика XVI скатилась на гильотине. Свежие столичные новости — на улицах Филадельфии собираются несметные толпы, поют «Марсельезу», танцуют «Карманьолу», пестрят трехцветные кокарды. Всеобщий восторг и одобрение решительных французов, недавних соратников по оружию в войне за независимость. Конечно, неизбежные споры — иные говорят, что Людовик XVI помог американцам получить свободу и уже по этой веской причине не нужно было класть его под нож гильотины. Печать республиканцев издевалась — помощь Америке оказал французский народ, а не король.

Республиканские публицисты не могли знать, что, отстаивая эту прекрасную во всех отношениях точку зрения, они готовят крупнейшие неприятности не только собственному правительству, но и поставят на карту честь юной демократии. Очень скоро случились новые известия — 1 февраля 1793 года сестра-республика Франция объявила войну злейшему врагу свободы — Англии. Теперь рев «Марсельезы» на улицах оглушал — патриоты рвались к оружию покарать лондонских злодеев, тем более что подстрекаемые англичанами индейцы вновь на несли заметный ущерб на северо-западной границе.

В Филадельфии росло недоверие к Гамильтону. Высокомерный министр, ко всеобщему убеждению, находился в подозрительных сношениях с английским посланником, наконец прибывшим ъ США. Мало того, после казни короля французский посланник, роялист Бернан прекратил ведение дел с Джефферсоном и вместо государственного департамента зачастил в министерство финансов.

Простой люд горячо одобрял казнь короля и революцию во Франции. В Филадельфии на импровизированной гильотине чучело Людовика XVI обезглавливалось 20–30 раз ежедневно на протяжении нескольких месяцев. Известный публицист, федералист Коббет возмущался: «На трагический спектакль сходились мужчины, женщины и дети, и ни одна газета не пристыдила их». Народ волновала другая мысль, сформулированная «Нью-Йорк джорнэл»: «Американцы, будьте справедливы! Вспомните, кто стоял между вами и гремящими цепями деспотизма британского министерства!»

Демократы на всех перекрестках обсуждали договор 1778 года с Францией и шумно требовали выполнения его, то есть войны с Англией. Вашингтон поторопился в Филадельфию, где первым его встретил хладнокровный Гамильтон. Запершись в доме президента, министр объяснил: 90 процентов американского импорта поступает из Англии. Финансовая система, установленная в первое президентство Вашингтона, в основном покоилась на таможенных сборах. Разрыв отношений с Англией вызовет немедленное банкротство правительства. Вашингтон понимал это, а за плотно закрытыми окнами, по словам вице-президента Д. Адамса, «десять тысяч человек на улицах Филадельфии день за днем угрожали вытащить Вашингтона из его дома и произвести революцию или заставить нас объявить войну Англии на стороне французской революции».

Гамильтон для руководства президента составил список вопросов, которые надлежало поставить на заседании кабинета. Главное — сохранить мир, что касается договора 1778 года, то разве нельзя представить дело так: он подписан с правительством, которого больше нет, и, следовательно, не подлежит выполнению? Морально немыслимая позиция, но Вашингтон согласился с ней. Нужно немедленно выступить с декларацией о нейтралитете. Вооруженный инструкцией Гамильтона, президент явился на заседание, где, как и ожидалось, Джефферсон произнес зажигательную, но абстрактную речь о важности поддержки свободы в делах человеческих, а затем поддержал декларацию. Государственный секретарь добился, правда, чтобы посланнику Французской республики «гражданину Жене», уже следовавшему в США, был оказан надлежащий прием.



Поделиться книгой:

На главную
Назад