Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Никогда в жизни, могу поклясться, никогда я бы не выбрала ее по доброй воле. Ибо как пример она не примерна, как фигура — не образцова. Я заглушаю в себе подозрение, что с любым действительно живым человеком все было бы точно так же, я выступаю за свободу и за долг вымысла. Только один-единственный раз, вот этот самый, я хочу, чтобы мне дано было узнать и высказать вслух, как все было на самом деле, не образцово и без претензий на практическое применение.

Должно быть, Криста Т. много лет подряд заблуждалась на свой счет, и за это она расплатилась, как человек с высокоразвитым чувством реальности оплачивает заблуждения любого рода, а всего горше — заблуждения на свой счет.

Я не замечала ничего необычного, мне казалось вполне естественным, что она хочет быть как все. Потом уже, задним числом я испугалась, прочитав ее дневники. Тут я могла спросить себя, почему же я ничего не замечала или почти ничего. Разве мы не нашли друг друга снова? Разве мы при этой повторной встрече не обрели в конце настоящие слова или, во всяком случае, настоящий смех? Потрясение, радость? Доверительность? Конечно, обрели. Но до известной степени. Поскольку я жива, а она нет, мне и надлежит решать, о чем говорить, а о чем умалчивать. Такова бесцеремонность живущих по отношению к мертвым. То, о чем мы говорим, как о неотъемлемом своем праве: право нежелания знать или необязанности говорить. Неотъемлемое право.

Может быть, при таком положении дел мне не следовало бы взваливать на себя всю полноту ответственности. Я могла бы найти свидетелей, которые, что естественно, когда речь идет о современниках рано умершего человека, все еще живы. Я могла бы съездить в тот город, где мы вместе учились в университете. Пересечь площадь перед университетом. Если не ошибаюсь, площадь будет в цветочных клумбах, но не жалких самоделках, как наши грядочки в подшефном садике, на которых веснушчатый Гюнтер исступленно выращивал помидоры и фасоль. И я непременно засмеюсь. Пыль — это сразу бросится в глаза, — которая тогда вечно летала над площадью, заставляя ускорить шаг, действительно улеглась. Вот уж чего не ожидала. Хотя газоны мне все объяснят.

Впрочем, в самом здании я обнаружила бы немного перемен, меньше, чем желательно. Внутренний дворик был бы так же недоступен для нового поколения, как был в свое время для нас, и по-прежнему огражден надписью: «Осторожно! Опасность обвала!» Хотя трудно предположить, чтобы поврежденная во время войны крыша вдруг рухнула спустя более чем двадцать лет. Сегодняшние студенты будут равнодушно, как мы много лет назад, проходить мимо предостерегающей надписи и мимо меня, чужой, мне придется внутренним усилием напомнить себе, что они не желают признавать во мне свою ровесницу, хотя, как это ни тревожно, я в последние недели стала такой. На лестнице — все те же истертые каменные ступени, все тот же сквозняк из-за дырявой крыши — я заговорю с одним из них, спрошу, где мне найти фрау доктор Дэллинг. Он не помешкает с ответом — как я с вопросом, потому что мне-то сперва придется отодвинуть в сторону образ бледной и худенькой Гертруды Борн, прежде чем без запинки назвать ее новую фамилию и новое звание. Разумеется, я найду ее там, где и лет десять-одиннадцать назад сидели доценты. Я постучу, войду, Гертруда Борн поднимет глаза и узнает меня. Многое зависит от того, искренней будет ее радость или напускной.

Предположим, она будет искренней. Все равно, через несколько минут она выразит удивление, почему из всех наших знакомых меня интересует Криста Т., именно Криста Т. Фрау доктор Дэллинг останется в рамках и не рискнет вмешиваться не в свое дело, да я бы ей и не позволила вмешиваться. Хотя зачем я тогда, собственно, пошла к ней. Она, Гертруда Борн, наверняка знает, как следует выглядеть, чтобы «оказаться на высоте требований», так примерно она выразится. Если бы она догадалась встать, выйти из-за стола, покинуть свою крепость, нескольких шагов, которые отделяют стол от кресел перед окном, хватило бы, чтобы снова сжиться с ней. Женщина передо мной, фрау доктор Дэллинг, ухоженная, хорошо одетая, — это не тот человек, который черпает из своей сокровищницы, а скорее тот, который не зарывает свой талант в землю. Чего ей стоило избавиться от бледной, невзрачной Гертруды Борн, побороть свою робость, научиться ходить так, как она теперь умеет, это известно только ей, и она не желает, чтоб об этом узнал кто-нибудь другой. Мне придется учитывать это обстоятельство, пока я буду сидеть в кресле напротив нее.

Итак, значит, Криста Т. Гертруда Дэллинг займет оборонительную позицию, а я, не догадываясь почему, буду проклинать себя за то, что вообще сюда пришла.

Она была, начнет Гертруда, не такой, как все. Но это ты и сама знаешь. Она не очень-то считалась с распорядком и не работала планомерно — просто не умела.

А ты, образцово-дисциплинированная Гертруда, ты немало с ней намучилась, но никто не слышал от тебя ни единой жалобы.

Она была странная, так скажет Гертруда. И мне придется долго глядеть на нее требовательным взглядом, пока она не выдавит из себя: я хочу сказать, она была с отклонениями.

Я дам последним словам растаять в воздухе, они не подходят к этому кабинету, они скоро пройдут.

«Я хочу сказать» — ты всегда так начинала свою речь, напомню я Гертруде. Она засмеется и сложит руки домиком — так делала Гертруда Борн, когда была в смущении.

Какие же это у нее были отклонения?

Фрау доктор привыкла мыслить быстро и точно, а результат своих размышлений четко формулировать. Тут она помедлит.

После чего, не совсем довольная собой, может быть, скажет: ее воображение. Она была слишком расточительна. Ей так и не удалось понять, что каждому человеку поставлены определенные границы. Она с головой погружалась в любые дела, как ее ни торопили. Порой даже казалось, что все обучение, вся эта книжная премудрость не имеет к ней ни малейшего отношения, что она ищет другого. И это, сказать по правде, было почти оскорбительно.

Здесь Гертруда бросит на меня быстрый взгляд, и как раз в эту минуту, думается мне, я опущу глаза, ибо для меня немыслимо, чтобы она спокойно выразила вслух мое собственное понимание Кристы Т.

Гертруда Борн всегда легко краснела, она встанет и подойдет к окну. И тут наконец я пойму ту роль, которую сыграла в ее жизни Криста Т.: она поставила эту жизнь под сомнение. Бледная, робкая Гертруда Борн терпела это целых три года, даже стремилась к этому, если вдуматься. Тут только я начну проникаться к ней уважением. И постараюсь успокоить ее, пусть даже ценой истины.

Да, скажу я, у нее было слишком много разнообразных интересов, у нее начисто отсутствовало мудрое самоограничение, и она сама нередко себя в этом упрекала.

С ума сойти, подумаю я, вот мы и начинаем ретушировать Кристу Т., жертвовать мертвой ради живых, хотя полная правда живым все равно не нужна. Но, оказывается, я вторично ошиблась в Гертруде Борн.

Нет-нет, скажет она, все гораздо проще. Криста Т. знала лишь один интерес — интерес к людям. Возможно, она выбрала для изучения не тот предмет — литературу, ну к чему ей литература? Хотя, кстати сказать, что было для нее тем предметом?

Кто бы мог предположить — мне приходится размышлять об этом совместно с Гертрудой Борн?

И вообще, может быть, скажет здесь Гертруда, кроме меня, у нее в ту пору никого не было.

Нет, я не стану с ней спорить, но, с другой стороны, не смогу безоговорочно принять ее слова на веру. А Костя? — скажу я. Не забудь про Костю.

Тут она, разумеется, энергично замотает головой. Упорство, которое всегда было ей присуще, перешло за эти годы в упрямство.

Никого, скажет она, никого, кроме меня. Костя! Да разве можно принимать всерьез это хождение друг вокруг друга?

Я, владеющая дневниками Кристы Т., погружусь в молчание. Значит, у нее и в самом деле никого не было, значит, моя попытка оправдаться — ибо чего ради я в противном случае пришла бы к Гертруде Дэллинг? — провалилась. К чему же сидеть и слушать дальше, что говорит Гертруда?

Ты рассуждаешь, как она, скажет мне Гертруда Дэллинг: все зависит от того, под каким углом взглянуть на дело, в данном случае на ее отношение к Косте. Но на это мы глядеть не будем, никогда. Кстати, такая черта в ней тоже была: пренебрегать объективными фактами. А потом начиналось великое похмелье, и разговоры, разговоры…

Похмелье? — осторожно переспрошу я.

И не однажды. Эта бездна грусти! Только потому, что люди не хотят быть такими, какими она их видит.

Или, подброшу я зерно сомнения, или потому, что она сама не могла быть такой, какой мы бы хотели ее видеть?

Гертруда Дэллинг очень хорошо поймет меня, но она уже давно стоит выше таких искушений. Мы бы хотели? — возразит она. Хотели? Да разве мы были свободны в своих желаниях? Разве не были обязаны как можно лучше решать непосредственные задачи и требовать того же от других? Разве это не помогло нам совершить чудеса? Разве нам могло быть сегодня лучше?

Да не об этом же шла речь. Куда бы это нас завело, подумаю я; вслух же, щадя Гертруду Дэллинг, спрошу: в чем ты ее обвиняешь?

Кого? — спросит она растерянно. Ах, так… Ее. Должно быть, ты неправильно меня поняла. Обвинять? Не забывай, что мы с ней дружили, дружили по-настоящему. Она всегда могла на меня положиться.

И это чистая правда. Когда Кристу Т. охватывало беспокойство, когда ей не сиделось на месте, когда она исчезала, чтобы потом объявиться снова, чужая, словно ее не было долго-долго, она могла быть уверена, что Гертруда Борн осталась на своем посту и ждет ее, неизменная в любви и верности, что ей не зададут никаких вопросов, не потребуют никаких объяснений, но что ее поймут и без них.

После этого что мне остается делать, кроме как встать и бесшумно уйти?

В чем я ее обвиняю? — повторит Гертруда уже от окна, и голос у нее зазвучит по-другому. В том, что она на самом деле умерла. Раньше она делала все как бы в шутку, как бы на пробу. Раньше она могла любое дело бросить на середине и взяться за совсем другое, а многие ли на это способны? А потом она вдруг ложится и умирает с полной серьезностью и уже не может бросить это и заняться чем-нибудь другим. Или ты веришь, что она умерла от этой болезни?

Нет.

Я не пойду к ней, я не стану отыскивать Гертруду Дэллинг. Разговор не состоится, и мы обе избавим себя от этих душевных терзаний. А вопрос, отчего умерла Криста Т., я задам сама в свое время, не ставя под сомнение тот факт, что именно со своей болезнью, с лейкемией, она не могла справиться.

Я останусь дома: зачем портить настроение Гертруде Дэллинг? Она такая, какой может быть; кто, кроме нее, мог бы сказать о себе, что дошел до поставленных ему границ? А вопросы, которые я хотела задать ей, я могу с тем же успехом — или с еще большим — задать себе самой. Окольный путь оказался излишним.

Впрочем, со временем все вопросы теряют свою остроту — и вместо Я — такую возможность предоставляют нам законы языка — почти всегда может возникнуть Мы, и никогда эта замена не происходила с большим основанием, чем в ту пору. После чего уже никто не может потребовать от тебя взвалить на свои плечи чужие грехи, разве что при определенном стечении обстоятельств.

Я, разумеется, полагала, что состою с ней в более дружеских отношениях. С моим вторичным появлением, как это мне стало известно теперь, она не связывала никаких особых надежд. Лишь потом она начала считаться со мной, хотя бы на определенные промежутки времени, между которыми ее снова уносило в сторону. Я нашла письма, где упрекаю ее в этом; в последний раз, угрожаю я ей, в последний раз, снова и снова в последний. В ответ на это — неубедительное извинение с ее стороны: когда я, наконец, соберусь с силами…

Истина же заключается в том, что у нас были другие заботы. Мы были целиком поглощены задачей сделать себя неуязвимыми, если кто-нибудь до сих пор может вчувствоваться в значение этих слов. Не только не воспринимать ничего чуждого — а уж что только мы не провозглашали тогда чуждым! — но даже и в себе самом не давать хода ничему чуждому, а если и возникнет ну там колебание, подозрение, взгляд, вопрос, наконец, — не подавать и виду. И не столько из страха — хотя многие просто-напросто боялись — сколько из неуверенности. Неуверенность, которая рассеивается труднее, чем многое другое из известного мне.

Кроме уверенности, чьей оборотной стороной она является. Только как это объяснить? Да никак.

Но этот новый мир, который мы хотели сделать неприкосновенным, хотя бы заменив собой один из камней его фундамента, — этот мир существовал на самом деле. Он существует, и не только в наших головах, а тогда он для нас начинался. Что с ним ни происходило, что ни произойдет, было и останется нашим делом. Среди предлагаемых вариантов обмена нет ни одного, ради которого стоило бы по меньшей мере оглянуться.

Она — теперь я говорю о Кристе Т. — ни о чем так страстно не мечтала, как об этом нашем новом мире, и она была наделена именно тем видом воображения, которое нужно, чтобы постичь его, — ибо, что там ни говори, меня ужасает мысль о новом мире людей, лишенных воображения. Людей факта. Людей из породы «гоп-гоп», как она их называла, хотя и терзалась в недобрые часы мыслью об их превосходстве. Она даже пробовала как-то уравняться с ними, обзавестись профессией, которая поможет ей занять подобающее место на людях. Но, поставив себе такую цель, она сама себя застигла врасплох, сама себя перехитрила и сама себя урезонила. Положила твердые границы своей склонности наблюдать, мечтать, не вмешиваться. Отодвинула в сторону болезненно ощущаемый рубеж между «думать» и «делать». Зачеркнула все условия. Мы все должны потрудиться, чтобы жить достойно жизни. Надо быть готовым к тому, чтобы взять на себя определенную ответственность. Во всяком случае, торопится она добавить, мы должны ясно сознавать ее, нести всю ее полноту и не давать себе поблажки

Она принимала участие в наших ночных разговорах, тех чудесных, безудержных ночных разговорах об устройстве рая, на пороге которого мы, по большей части голодные и в деревянных башмаках, мнили пребывать. Нас захватила идея совершенства, из наших книг и брошюр она проникла в нас, а с трибун многочисленных собраний в нас просочилось нетерпение: истинно говорю тебе, ныне же будешь со мной в раю. О, у нас уже было предчувствие рая, оно было бесспорным и незаменимым, мы лишний раз убеждались в его реальности за спорами типа: а чем он будет отапливаться, наш рай, не атомной ли энергией? Или газом? А сколько у него будет фаз, две или больше, и по каким приметам мы узнаем, что он уже наступил? И кто, кто из нас окажется достоин жить в нем? Конечно же, самые чистые, это не подлежало сомнению. И мы с новым пылом бросались на домашние задания, мы и сегодня улыбаемся, когда напоминаем об этом друг другу. И еще раз, на считанные минуты становимся схожими друг с другом, как были благодаря этой вере много лет подряд. И сегодня еще можем узнать друг друга по какому-нибудь лозунгу, какому-нибудь слову. Перемигиваемся. Пусть рай набивает себе цену, на то он и рай. И пусть, кто хочет, презрительно улыбается: раз в жизни, в нужное время, человек должен верить в невозможное.

6

Что нужно миру, чтобы достичь совершенства?

Вот какой вопрос, не больше и не меньше, носила она в себе, а еще глубже, чем этот вопрос, была дерзкая вера, что именно она, она, Криста Т., такая, как есть, потребна миру для достижения совершенства. Вот как много ей было нужно, чтобы жить, хотя притязания слишком смелы, а опасность надорваться слишком велика. Не зря же предостерегала ее сестра, которая, кстати, осталась верна родной школе и родной деревне и даже собирается с толком выйти замуж. В письмах сестре Криста Т. колеблется между завистливым восхищением — ну и молодчина у меня сестра, она подходит к жизни с правильного конца, она не предается бесплодным умствованиям! — и упреками: сестра слишком быстро успокоилась, она слишком непритязательна, не раскрывает всех заложенных в ней возможностей. Но что я могу поделать! — так кончаются подобные письма. Причем не каждое из них попадает в почтовый ящик.

Она ходила на лекции, сидела на своем месте в читальне, обводила глазами ряды книжных корешков и содрогалась при мысли, что в них может быть уже готовый ответ на все вопросы. Она вскакивала, выбегала на улицу, проделывала на трамвае далекий путь до центра, снова опускался туман, и ей становилось холодно. Вчера вечером , так пишет она сестре, я пошла домой пешком через старый город. Вдруг я смертельно устала, приземлилась в какой-то сырой забегаловке, где все посетители уставились на меня как по команде. Проезжий землевладелец из-под Магдебурга, покинув свою профессиональную спутницу, подсел ко мне. Он с превеликим удовольствием провел бы со мной вечерок в Ауэрбаховом погребке. Мы говорили с ним о политике, что доставило ему гораздо меньше удовольствия, курили и пили всласть за его счет, под конец я бросила его и смылась… Я слишком много курю, часто чувствую себя разбитой, часто грущу

Первый признак, отдельный, оставленный без внимания, не понятый ею самой. Долой трюмо, говорит она себе, сбрось туфли! Потом снова оказалась хозяином положения, потому что — как ни смешно это звучит — встретила своего индуса: Клингзора — ну разве его могли звать иначе? — с пламенным взором, белоснежным тюрбаном и — увы! — дырявыми носками. Естественно, она не могла устоять перед этим! О нем никто не заботится, сказала она себе и осталась подле него, на книжной ярмарке, покуда ей удавалось не привлекать к себе внимания. Да и потом тоже — а почему, собственно, нет? Потому что он, разумеется, уже выделил ее и остановился, уже проверил, как далеко она последует за ним. И еще — ты не поверишь — кивнул мне, когда в конце концов нам пришлось расстаться.

После этого я ночью видела его во сне. Мне снилось, что на технической ярмарке, куда я обычно не хожу, он снова встретился мне, взял меня за руку и повел к станкам: пойдем, детка, писатель должен заниматься и смежными науками… Разумеется, я на следующий же день побежала на техническую ярмарку. И встретила его возле тех станков. Он был так же мало удивлен моим появлением, как и я сама, и отвесил мне чисто клингзорский поклон.

Нет, нет, я не удивилась. Чувство и сон меня не обманули.

Она не заметила или не призналась, для чего был сделан весь этот сон. Ибо только в таком романтическом облачении, в окружении такого количества подробностей было дозволено прозвучать одному определенному слову: кто-то назвал ее писателем, она с легкостью пропустила обращение мимо ушей, но услышанное было услышано.

Не имеет никакого смысла возмущаться по поводу того, что она со всеми нами играла в кошки-мышки. Она и с собой обходилась не лучше. Как я теперь вижу насквозь все ее уловки! Как я сорвала бы теперь все ее попытки уйти в свою раковину! Вот только она ушла, и ушла окончательно. Это сделала болезнь, болезнь, понимаешь, Гертруда?

Удивительно — или совсем нет, — но в те годы она начала писать. Почему удивительно? Разве любое время не в равной мере приспособлено — или не приспособлено — для попыток найти себя внутри себя или вовне? Ибо, насколько я могу судить сейчас, именно это и было ее целью. Сегодня уже трудно понять, что мы тут находим таким удивительным.

Криста Т., даже когда казалась небрежной и несобранной, жила очень напряженной жизнью, что следует подтвердить свидетельскими показаниями, хотя речь идет вовсе не о том, чтобы защитить ее: у нас здесь не судебное разбирательство, здесь не выносят приговор ни ей, ни кому бы то ни было, и меньше всего тому, что мы называем «время», хотя этим словом немногое сказано. Она не пыталась устраниться, чем именно в те годы занимались весьма многие. Когда она слышала, как ее вызывают: «Криста Т.!», она вставала и шла и делала то, чего от нее требовали, но кому она могла признаться, что ей надо долго вслушиваться, чтобы понять: «Это меня в самом деле вызывают? Или просто произнесли мое имя? Присчитав его к другим именам, сложив и поставив между ними знак равенства? И я могла с таким же успехом быть в другом месте и никто не заметил бы моего отсутствия?» Она видела, как люди начинают ускользать, оставляя вместо себя пустую оболочку, свое имя. Она так не умела.

Но и способность жить как бы в чаду она утратила. Пламенные речи, громоздящиеся друг на друга слова, развевающиеся знамена, громоподобные песни, руки, аплодирующие в такт высоко над нашими головами. Она чувствовала, как слова начинают утрачивать свой смысл, когда их исторгает не искренняя вера, безыскусность и бурный восторг, а расчет, хитрость, стремление приспособиться. Наши слова, и не ложные даже, — иначе как все было бы просто! — только произносит их другой. Неужели это все меняет?

Если сегодня как следует вдуматься, Криста Т. очень рано начала задавать себе вопрос, что же это значит: перемены? Новые слова? Новый дом? Машины? Большие поля? Новый человек, — услышала она в ответ и начала вглядываться в себя.

Ибо нелегко было увидеть человека за огромными плакатами, которые он нес, к которым все мы — что весьма удивительно — в конце концов даже привыкли. Из-за которых мы начинали спорить: кто помнил бы о них сегодня, если бы они действительно целиком остались вне нашего сознания, если бы они множеством способов не проникли в него? Проникли до такой степени, что теперь не они, ослепительные до боли, герои передовиц, кинофильмов и книг, испытывали недоверие к нам, а мы сами себе не доверяли. Мы приняли предложенный нам масштаб и — смущенно, робко начали сравнивать себя с этими героями. Сравнение всегда выходило не в нашу пользу — уж об этом-то позаботились. И тогда вокруг нас — или в нас самих, что означает, в общем, одно и то же, — образовалось герметичное пространство, которое выводило свои законы из себя самого, пространство, звезды и солнца которого без видимого усилия вращались вокруг центра, не знающего ни законов, ни перемен и уже тем более — никаких сомнений. Механизм, приводящий все в движение, — а можно ли назвать это движением — зубчатые передачи, приводные ремни и шатуны были скрыты во мраке, мы восхищались абсолютным совершенством и целесообразностью машины, для поддержания безостановочного хода которой никакая жертва не казалась нам чрезмерной вплоть до последней: отречься от себя. Стать винтиком. И лишь сегодня в нас зарождается законное удивление по этому поводу: таким долгим путем идут наши чувства.

Что за мысль: она, Криста Т., выдвинула против этого механизма своего Ребенка вечером . Нельзя так упрощенно толковать действие и противодействие. Кстати, ни одна из ее работ не имеет даты, но все, решительно все: почерк, сорт и возраст бумаги — указывает, что наброски о детстве создавались именно в то время. Трудно сказать, принимала ли она это всерьез, скрывала ли эту серьезность от себя. Но она наверняка не догадывалась, почему именно сейчас надумала отыскать ребенка в себе. Однако подобно тому, как идущее из глубины человеческой натуры писательство всегда имеет дело с самоутверждением и самоосознанием, подобно тому, как на долю каждого достаются не только те невзгоды, но и те радости, которые ему пристали, так и она по вечерам, в своей комнате, среди множества изречений, отнюдь еще не разобравшись в самой себе, все же радовалась, видя новое явление на свет Ребенка вечером: в страхе цепляясь за перекладины калитки, наблюдать, как покидает деревню цыганская семья. Испытывать боль, тоску, нечто вроде второго рождения. И в конце сказать «я». Я — ведь не такая.

Многие из знавших ее в то время утверждали, будто она чужда действительности. Правда такова: она никогда не могла рассчитать свои средства. Она курила, покупала дорогое мыло, могла без долгих раздумий усесться в какой-нибудь из новых столовок и взять себе на десять марок студня с жареной картошкой и съесть все это, постанывая от удовольствия. А потом, уже окончательно сойдя с ума, пила вино, да и насчет общества — когда у нее возникала потребность в обществе — она была не очень-то разборчива. Она выспрашивала каждого; если человек начинал уклоняться, обрывала его на полуслове: мне не нужны толкования, дорогой мой, только правда действительности, только подлинная жизнь. С этой жаждой действительности приходила она на семинары, но ученые высказывания о книжках не утоляли ее жажды, она наблюдала, как вторично сходят в гроб писатели древности, ибо они нас не удовлетворяют. И мы хладнокровно перешагиваем через них со всем их несовершенством. Но Криста Т., податливая на любовь и благоговение, по вечерам, когда оставалась в аудитории, пересидев всех, снова извлекала их на свет божий. Голоса, которые в течение дня больше не звучали в спорах, — ибо бурные споры прежних лет сменились единодушием, — а произносили лишь монологи по одним и тем же текстам из хрестоматии, — ночью они вновь оживали в ней. Власть фактов, в которую мы верили… Но что такое власть? И что такое факты? И разве размышление тоже не порождает их, факты? Или, по крайней мере, подготавливает их возникновение? Пилот , так записала она на полях одной тетради, сбросивший бомбу на Хиросиму, попал в сумасшедший дом .

Она собралась домой. Перед цветочным магазином в Старом городе стояло с десяток людей. В молчании они ждали, когда в полночь, всего лишь на несколько часов, откроется цветок редкой, ярко освещенной орхидеи. Молча присоединилась Криста Т. к этой группе. Потом, умиротворенная и исполненная смутного недовольства, пошла дальше.

Позднее она не могла вспомнить, как добралась до своей комнаты, как попала в постель. Прежде чем открыть глаза на другое утро, она успела проспать контрольную работу. Она подошла к окну и увидела, что в палисаднике остались лишь островки снега. Скоро, подумала она, радуясь без причины, опять настанет время мыть декоративные камни в палисаднике. И она смеялась и пела и прошла на кухню к мадам Шмидт и убедила ту, что ей, Кристе Т., ну никак не обойтись без ванны в середине недели. Мадам Шмидт со вздохом уступила: только смотрите, чтобы вода не перелилась через край! Криста Т. все еще смеялась и напустила воды до самого края. Потом оделась во все чистое и на последние деньги купила себе дорогую книгу о птицах, которую давно уже хотела иметь. Усевшись в потертое кожаное кресло, она спокойно листала свою покупку. Завтра она придумает какую-нибудь уважительную причину, причем она не сомневалась, что в нужный момент ей подвернется достаточно убедительная.

7

Стою на крыше, город под ногамиМне счастье городское открывает,Уже разлегся сумрак меж домами,И луч зари на башнях догорает.Еще взмывают ласточки высоко,И зелень неба чуть захолодала,Но волны света падают из оконИ черной толчеей полны кварталы.В цветущей липе сладкий запах лета.И хочется запеть хотя б вполсилы.Мне всю бы ночь стоять здесь до рассвета. —Спускаюсь в комнат мрачные могилы.

Двенадцать, тринадцать лет, которые у нее еще остались. Следует ли пожелать, чтобы она раньше нашла для себя подходящую формулу? Чтобы разобралась в себе самой? Чтобы спало напряжение? Чтобы меньше стала амплитуда колебаний между непринужденным, счастливым взлетом и страшным падением? Этого я не знаю…

Она придерживалась того взгляда, что человек должен повидать все краски. Я же, подвластная искушению находить хорошим и разумным все, что ни случилось с ней или благодаря ей, я кладу перед собой ее стихотворение, когда мне хочется позлиться. Отдельный листок, единственный, сохранившийся, можно сказать, вопреки своему назначению. Об утерянных ничего не известно и не должно быть известно. Да и этот при ее жизни никто не видел. И нетрудно угадать почему. У нее был безошибочный вкус. Конечно же, она смеялась над своими рифмами, без жалости отбрасывая «меж домами» и «волны света» и браня «сладкий запах лета». Во всяком случае, даже она ничего не сумела бы возразить против простоты целого, против интонации подлинного чувства. И не могло быть ничего более трогательного, чем точка в конце строфы. Четыре точки — в последней, тире — между третьей и четвертой строками: между желанием и преодолением, между тоской и отвержением тоски: — Мне всю бы ночь стоять здесь до рассвета. — Спускаюсь в комнат мрачные могилы .

* * *

Случайность? Обещание? Разве это, пусть еще беспомощное, пусть сделанное из необработанного материала, не должно было побуждать ее пробовать силы снова и снова? Двенадцать строчек, выцветшие чернила, лист бумаги, обреченный на утерю и, однако ж, не утерянный.

Она отдалась на волю течения. Еще тринадцать лет. Четыре места жительства. Две профессии. Один муж, трое детей. Одно путешествие. Болезни, пейзажи. Несколько человек осталось, несколько прибавилось. На это времени хватило. Больше всего ей недоставало времени. Впрочем, как можно сказать это с уверенностью?

По счастью, жизнь сама приводит в движение действие романов, хотя происходит это лишь вследствие редкостной непоследовательности нашей души. Итак, романтический эпизод из времен ее студенчества. Костя — так она называла этот эпизод. Костя или Красота.

Узор едва просвечивает.

Чего не хватает миру, чтобы достичь совершенства? Прежде всего и уже давно — совершенной любви. Пусть она нужна нам ради воспоминаний, о которых надлежит позаботиться заблаговременно, пусть сначала, во всяком случае, все было только для виду. Кто сказал любовь? Любовь принято скрывать, безответную любовь прячут в себе, как дурную болезнь, но эти двое, просто нельзя было удержаться от смеха, когда они стояли рядом. А можно шутки ради отойти в сторону, можно дать им выговориться, им все равно не выговориться до конца. Пустяк. Можно еще перехватить нерешительный взгляд Кости, господи, он просто не дорос до этой истории, посмотрим, как он выпутается, беда в том, что он слишком красив.

Пусть сначала в деле участвовали только глаза, которые не могли оторваться от Кости. Как он ей нравился! Когда он сидел рядом с ней, ему не разрешалось поворачивать голову, она начинала рычать, потому что желала любоваться его профилем. И он застывал, хотя оба не могли не знать: это всего лишь недоразумение, такое же, как утверждение, будто человек рожден для счастья. Такие премудрые речи вели они между собой, чтобы дело не пошло всерьез. Мы не позволим принуждать себя, это решено, в первую очередь не позволим самим себе. Если я тебя люблю, какое тебе до этого дело? Твое дело — сидеть тихо, рядом со мной и чтоб я могла смотреть на тебя, только не поворачивай головы, не то я начну рычать. Неволить тебя я не хочу. Мы просто будем идти друг подле друга.

Он был не таким уж простодушным, но он принял условия. Занятная игра, упражнение для свободного времени, на самом краю действительности. Вызывать колебания воздуха, избегать реальных прикосновений. Обуздывать чувство. Но если чувства вообще нет? Ах, несмотря на неизменную улыбку, она давно уже запуталась в этой сети. Глаза открыли простор чувствам, приключение началось: самая удивительная, самая бестелесная ее любовь. Но основной узор все равно просвечивает: безоглядная отдача, к чему бы это ни привело, недостаток осторожности и сдержанности. Глубина переживания до самого донышка. Уж если играть, так с полной отдачей.

А я тебя разгадал, говорит он ей однажды. Я понял, какую комедию ты передо мной разыгрываешь. И она понимает, что он испугался, как бы не встретить себя самого, не разгадать комедию своего тщеславия, которую она любит — именно это слово: любит — и не желает потерять, и она в ответ смеется: ну, разыгрываю, а тебе что за печаль? И тем возвращает ему легкость, безответственность, подтверждение его безупречности, все, что ему так нужно. Его мораль — как оружие, его целомудрие — как броню, ибо окружающий мир подступает к нему всеми своими формами, красками, запахами, для которых у него нет сил. Она же, безоружная, беззащитная, наделена силой, она улыбающаяся, играющая, уязвленная любовью.

Беттин, говорит он, и Аннет больше нет на свете, неужели ты этого не знаешь?

Другими словами? — спрашивает она.

Другими словами, ты несовременна.

Да, говорит она, может быть. Значит, я недолго проживу. Зато ты, мой дорогой Костя, ты достигнешь глубокой старости, не пойми это как упрек. Ну засмейся же! Видишь, я тоже смеюсь. Однажды я задала одному человеку три проверочных вопроса. На один он ответил почти правильно, на другой — неправильно, на третий не ответил вовсе. Вполне приличный результат. Он всегда говорил «целиком и полностью», я не уставала удивляться.

Они поехали к озеру, Костя лежит рядом, и она может обращаться к нему, как к себе самой. Вот что все-таки у них получилось. Они плавают, и гребут, и ложатся на спину, и закрывают глаза; нет сил выдержать эту синеву, и она решает положить конец комедии. Он настал, тот день, ошибка немыслима, и Костя должен это понимать. Он же молчит. Наблюдает, как молчание сгущается до невыносимой густоты. Потом он приподнимается на локте и говорит: в тот день сентябрьский под ветвями сливы… Словом, длинная история о некоей Марии А., вполголоса, с улыбочкой, которая ведает, отлично ведает, что творит, и просит прощения, и — мало того — требует понять, что она не может иначе.

Даже когда ты забудешь мое лицо, ты не забудешь: это стихотворение я читал ей там-то и там-то, в голубой день сентября. А поэт, которого ты вспомнил, много лет назад переспал за тебя со всеми твоими девушками, и со мной тоже, ах, Костя, Костя… Ты уже все-все испытал в своих книгах, действительность могла бы теперь только запачкать тебя. Я же не знаю ничего, пока не испытаю это сама.

Почти вплотную его лицо к своему, она говорит: ах, Костя, если бы эта самая Мария А. встретилась на твоем пути, она была бы для тебя не более как покинутой женщиной, и ты сделал бы крюк, лишь бы не столкнуться с ней. Но ведь она существует, она существовала в действительности, прежде чем попасть в стихотворение, где ты можешь спокойно восхищаться ею… Гордый как индюк, говорит она, потому что теперь тоже хочет его уколоть. Но он преисполнен чувством собственной вины и великодушием и потому отвечает на все упреки: я знаю.

А единственная, продолжает она, та единственная, для которой ты себя бережешь, ее-то на самом деле и нет. Ее надо создать. Не понимаешь ты, Костя, самых простых вещей…

Я знаю, говорит он покаянным тоном, и она видит по его глазам, что в голове у него кружатся сотни стихотворных строк — по строке на каждую из ее фраз. И что он не может перестать прислушиваться к ним и сопоставлять ее действительные, но несовершенные фразы с ними. Она уже предвидит, что настанет день, когда он смешает одно с другим: стихи станут действительностью, а человек, которого он встретит, будет смахивать на эти стихи. Совсем как в жизни, подумает он с радостным удовлетворением.

Десять лет спустя он напишет ей письмо. Она будет уже больна, мысль о смерти уже осенит ее, но останется еще и надежда, во всяком случае, день на озере будет бесконечно далек от нее. Она прочтет письмо, как читают старую, полузабытую историю, а потом это письмо достанется мне вместе с прочими ее бумагами. Так что пусть он мне простит — я прочла его письмо. Я бы вновь его прочла — пусть с разрешением, пусть без него, пусть с полным правом, пусть без всякого права. Хотя и не без чувства вины и не без желания уплатить за свое вмешательство. Справедливостью, насколько это возможно.

Итак, девушка, которую он представляет в письме как свою жену, она существовала на самом деле, маленькая сестренка, белокурая, беззащитная. Прежде всего ее надо было защищать от нее, от Кристы Т. И в этом она тоже разгадала его с самого начала. Девушка должна была носить имя Инга, белокурая Инга, многозначное, многозначительное имя. Так он и представил ее Кристе Т. с многозначительной усмешкой, и Криста Т. поняла: отныне они будут втроем. Тут уж ничего не изменишь. Она любит, значит, он — хозяин положения. И лучше сразу сделать один большой прыжок, чем множество маленьких, болезненных шажков. Сестренка, сказала она тихо и впервые увидела в его глазах нечто похожее на восхищение. О том, почему немного спустя она все-таки не вытерпела, можно только догадываться, хотя и с высокой степенью вероятности, так что я без колебаний излагаю свои догадки как истину. Письмо Кости с подобающей сдержанностью возвращается к событиям того времени или как их еще называть, а за Кристу Т. свидетельствует ее дневник. Но в письме и дневнике одни и те же события оставили разные следы, и по-разному предстают в них тайные манипуляции и уловки памяти, и по-разному совершается у каждого торопливая и опасная работа забвения, так что, в зависимости от того, какой из свидетелей, на твой взгляд, заслуживает большего доверия, ты волен либо отрицать, либо переоценивать одни и те же улики: таковы, насколько я могу судить, возражения, которые могут быть выдвинуты против моего разбирательства и защищаться от которых я считаю бессмысленным. Разве что… Всегда найдется какое-нибудь «разве что»…

Все это было не так, как можно рассказать. А если и можно рассказать так, как это было, тебя все равно при этом не было или история произошла давным-давно и потому твоя бесцеремонность не стоит тебе труда. Ну хотя бы необходимость отделить и выстроить по порядку, дабы сделать рассказуемым то, что на деле было перемешано до нерасторжимости… Сколько я могу судить, у нее, Кристы Т., именно так все и было, она никогда не могла расчленить то, чему не должно быть вместе: человека и дело, которому он служит, ночные, безграничные мечты и ограниченные поступки при свете дня, расчленить мысли и чувства. Ей говорили, что она крайне наивна и что это еще мягко сказано. Это говорила ей фрау Мрозов, директриса той школы, где мы проходили практику. Они стояли в учительской у окна, и Костя тоже был здесь, но он держался на заднем плане.

Вообще речь шла о веснушчатом Гюнтере, дурацкая с ним приключилась история, во всяком случае, именно так назвал ее Костя в своем письме десять лет спустя. Директриса же при каждом удобном случае взбрыкивала, как цирковая лошадь при звуках трубы, и с этим ничего нельзя было поделать. Необходимо еще знать то, что, разумеется, знала Криста Т.: Костя и Гюнтер были старыми друзьями еще со школы, еще с детства где-то под Хемницем.

Но с этого боку мы не подойдем к нашей истории. Ибо это была настоящая маленькая история, как я теперь погляжу, с введением, главной частью, кульминацией, резким поворотом и быстрой развязкой, с коварством и любовью, вот только мы, как ее непосредственные участники, о том не догадывались. И поскольку теперь ее можно рассказать, она, надо думать, осталась далеко позади…

Короче говоря: любовь привела Гюнтера к падению. Когда мы увидели Костю с белокурой Ингой, мы, конечно же, подумали, что между ней и Гюнтером не может быть ничего серьезного, чем немедля себя успокоили, так как любовь, по нашему глубокому убеждению, шла вразрез с самой природой Гюнтера. Не знаю, как обстоит дело с любовью вообще — Гюнтер до сего дня так и не женился, — но белокурая Инга, судя по всему, отнюдь не шла вразрез с его природой. Тут явился Костя и на ходу подхватил и увлек ее, да к тому же третьей в пару, которая уже — как ни странно — существовала. Все совершилось по классическим образцам, один бог знает, какие цитаты кружились при этом в голове у Кости. Только Гюнтер воспринял все более чем серьезно, хотя по нему нельзя было ничего заметить, разве что он стал еще несгибаемей и принципиальнее. При этом он, надо полагать, совершенно вышел из себя, что Костя опровергал самым решительным образом в лицо Кристе Т., у окна, в учительской, при фрау Мрозов. Он совсем потерял голову, говорила Криста Т., и, я думаю, тебе известно почему. На это Костя не ответил, а фрау Мрозов, которая благоговейно внимала каждому слову и каждому поступку Кости, изрекла свою историческую фразу: вы крайне наивны, и это еще мягко сказано.

Оказывается, она усмотрела в истории Гюнтера все атрибуты «дела» и не понимала, почему бы ей, хорошенько перемешав все атрибуты, не предложить их руководству группы в качестве уже готового блюда, к которому ничего больше не требуется, кроме ложки. Так и случилось. Гюнтера освободили от его обязанностей. На собрании он признал, что допустил серьезные ошибки, что критикуют его по заслугам, просто он не сразу это осознал. Он попытается отыскать подспудные причины своей несостоятельности в себе самом. В тот вечер Криста Т. впервые думала о Гюнтере, до сих пор она думала только о Косте, только о нем.

Между прочим, мы все при этом присутствовали, и Костя, и белокурая Инга, и Криста Т., ибо Гюнтер давал свой пробный урок перед большой аудиторией. Мы порой завидуем древним — ах, мол, какие у них были богатые возможности, речи на форуме: «А Брут, бесспорно, честный человек», и главное — дуэли, без этого тогда не обходились, и еще — «В лицо перчатку ей он бросил и сказал: „Не требую награды“». Нам тоже представлялись великие возможности, мы либо использовали их, либо упускали, но пребывали в твердом убеждении, будто мы их недостойны. Вот и Гюнтер считал себя недостойным, и это понятно: чего стоит какой-то пробный урок против речи Марка Антония на форуме? Чего стоит Костя против Брута, а 11-й класс школы имени Песталоцци и однокурсники Гюнтера против собрания римских граждан? Свой урок Гюнтер выстроил по методическим разработкам, которые дала ему фрау Мрозов. Казалось, будто и ученикам эти разработки давным-давно известны, во всяком случае, они покорно и даже охотно приняли эту игру в вопросы и ответы, что, в свою очередь, безошибочно подводило урок к намеченной цели. Цель же выглядела следующим образом: на материале шиллеровского «Коварства и любви» докажите преобладание общественных мотивов над личными в поведении Фердинанда.

Но Гюнтер не дошел до цели.

Позднее мы затруднялись вспомнить, с чего все началось. Может, его ожесточила уже та хорошенькая, кареглазая девчушка, которая, не моргнув глазом, заявила, что Луиза Миллер по-мещански экзальтированна. И что в новом обществе несчастная любовь уже не причина, чтобы лишать себя жизни. Все согласились: такого уровня мы уже достигли. Наверное, это и был поворотный пункт, с которого все стремительно полетело под раскат. Гюнтер увидел в этом свою великую возможность и воспользовался ею. Мы все были свидетелями его падения, и сам он, когда отстаивал право на трагедию в современной любви, окончательно сбив с толку своих учеников и до судорог возмутив фрау Мрозов, сам он тоже видел, что падает, но не пытался повернуть назад. Он знал, что делает, он не стал дожидаться разбора урока, едва прозвенел звонок, он схватил свои книги и выскочил из класса.

Вот тут Криста Т. пришла в учительскую к фрау Мрозов и Косте, потому что Костя успел прийти туда раньше, и когда Криста открыла дверь, они отпрянули друг от друга. Фрау Мрозов благоговейно ловила каждое слово Кости, это знали все, и наиболее удачные шуточки по этому поводу отпускал сам Костя до тех пор, пока у остальных не пропала охота насмехаться над одинокой женщиной, которая повидала в своей жизни такое, что нам и вообразить трудно, которая прошла через испытания, на наш взгляд, нечеловеческие. Потому-то нам и полагалось молчать, когда она говорила: вы крайне наивны, и это еще мягко сказано.

Гюнтера же надлежало разобрать не как Гюнтера, а как пример того, куда скатывается человек, оказавшийся в плену субъективизма. Так все и произошло: человек по имени Гюнтер и дело о субъективизме были отделены друг от друга, и фрау Мрозов после собрания, на котором все руки были подняты единогласно — и моя, и рука Кристы Т., и Костина, и Ингина, — именно она, фрау Мрозов, подошла после собрания к Гюнтеру, протянула ему руку и даже обняла за плечи. Гюнтер держался как замороженный, но он держался.



Поделиться книгой:

На главную
Назад