Романисты любят так изображать людей в горе: опущенные плечи, угасший взор, неподвижность и безмолвие — словом, жалкие, немощные существа.
У меня же всё было как раз наоборот. Стоит со мной приключиться беде, как глаза мои начинают сверкать, лицо становится весёлым, движения резкими, я шучу и проказничаю, от хохота теряю рассудок, словно мне всё нипочём на этом свете. Язык мой болтает без устали, я готова совершить любые глупости. И всё это потому, как мне кажется, что для человека, неспособного поведать о своём горе первому встречному или даже кому-нибудь близкому, так жить легче.
Помню, что, расставшись с Хюсейном, я вела себя именно таким образом. Невозможно описать всех моих буйных шалостей. Я словно взбесилась. Ну и досталось же от меня моим маленьким родичам, которых взрослые приводили специально развлекать меня.
Однако я очень скоро перестала тосковать по своему Хюсейну, — беспечность, достойная всяческого осуждения. Не знаю, но, может, я действительно была на него обижена. Стоило кому-нибудь упомянуть в моём присутствии его имя, как я начинала морщиться, бранить его на ломаном турецком языке, который только что начала усваивать: «Хюсейн плохой… Хюсейн нехороший…» — и плевать на пол.
Тем не менее коробка фиников, присланная мне беднягой, «плохим и нехорошим» Хюсейном, тотчас по прибытии в Бейрут, как будто несколько смягчила мой гнев. С тоской я смотрела, как коробка пустеет, и всё-таки в один присест уплела все финики. К счастью, остались косточки, которыми я потом забавлялась много недель. Часть их я перемешала с большими разноцветными бусами, которые обычно вешают на шею мулов от сглаза, и нанизала всё это на нитку. У меня получилось замечательное ожерелье, похожее на те, какие носят людоеды.
Оставшиеся косточки я повтыкала в землю в разных местах сада и много месяцев подряд каждое утро поливала их из маленького ведёрка, ожидая появления финикового леса.
Трудно приходилось моей бедной бабушке. Со мной действительно было невозможно совладать. Я просыпалась очень рано, на рассвете, шумела и бесилась до позднего вечера, пока не валилась замертво от усталости.
Как только умолкал мой голос, всех охватывало беспокойство. Это означало, что я или обрезала себе руку и втихомолку пытаюсь остановить кровь, или упала откуда-нибудь и корчусь от боли, стараясь не кричать, или же совершаю очередное преступление: отпиливаю у стульев ножки, перекрашиваю чехлы от тюфяков и т.д.
Я взбиралась на верхушки деревьев и мастерила из тряпок и щепок птичьи гнезда, лазила на крышу и бросала в трубу камень, чтобы попугать повара.
Иногда к нам в особняк приезжал доктор. Однажды я вскочила в пустой фаэтон, оставленный доктором у ворот, хлестнула лошадей кнутом и пустила их вскачь. В другой раз я приволокла на берег моря большое корыто для стирки, спустила его на воду и поплыла по волнам.
Не знаю, как в других семьях, но у нас считалось грехом поднимать руку на сироту. Если я совершала какой-нибудь очень тяжкий проступок, меня наказывали: брали за руку, отводили в комнату и запирали там.
У нас был очень странный родственник, которому дети дали прозвище «бородатый дядя». Так вот этот самый бородатый дядя называл мои руки «решёткой святых» 8. Они всегда были у меня в синяках, порезах, ссадинах, постоянно обмотаны тряпичными бинтами, как у женщин, красящих ногти хной.
Со своими сверстниками я никогда не ладила. Меня боялись даже дети, которые были намного старше. Если же вдруг в моём сердце вспыхивала любовь, что случалось очень редко, то предмету моей страсти это сулило одни неприятности. Я не научилась любить обычной человеческой любовью и относиться с нежностью к приятному мне существу. Я бросалась на объект своей любви, как волчонок, царапала и кусала его, словом, обращалась так грубо, что человек терялся.
Среди моих маленьких родственников был только один, в присутствии которого я испытывала непонятную робость и смущение, — это сын моей тётки Бэсимэ — Кямран. Впрочем, было бы не совсем правильно называть его ребёнком. Во-первых, Кямран был намного старше меня, а во-вторых, это был очень послушный, очень серьёзный мальчик. Он не любил играть с детьми, всегда в одиночестве бродил по берегу моря, засунув руки в карманы, или читал под деревом книжку. У него были русые вьющиеся волосы и нежное белое личико. Мне почему-то казалось, что если ухватить его зубами за ухо и взглянуть вблизи в эти мраморные щёки, то увидишь в них, как в зеркале, своё отражение.
И всё-таки, несмотря на робость перед Кямраном, у меня однажды произошла неприятность даже с ним. Случилось мне раз таскать с берега моря обломки скалы в плетёной корзине. И вот камень каким-то образом вывалился из корзины и ударил Кямрана по ноге. То ли камень был очень тяжёл, то ли нога моего кузена слишком хрупкой, но вопль, последовавший вслед за этим, невероятно испугал меня. С проворством мартышки я вскарабкалась на громадную чинару, которая росла в нашем саду. Ни брань, ни угрозы, ни мольбы не могли заставить меня спуститься вниз. Наконец садовнику приказали снять меня с дерева. Но по мере того, как он поднимался, я лезла всё выше и выше к самой макушке. Бедняга понял, что, если погоня будет продолжаться, я не остановлюсь, заберусь на такие тонкие ветки, которые не выдержат меня, и произойдёт несчастье. Садовник спустился вниз. А я до самых сумерек просидела на ветке дерева, словно птица.
Моя бедная бабушка лишилась из-за меня покоя и сна. Ну и доставалось же несчастной старушке! Иногда по утрам её будила моя возня, и она вставала усталая и разбитая. Бабушка хватала меня за плечи и трясла, причитая и вспоминая мою бедную маму: «Ах, дочь моя, ты покинула нас и оставила мне на голову это чудовище!.. Это в мои-то годы!..»
Но я знаю точно: предстань перед ней в этот момент моя покойная мать и спроси: «Кого ты предпочтёшь: это чудовище или меня?..» — бабушка, несомненно, выбрала бы внучку, отказавшись от дочери.
Конечно, болезненной старушке было тяжело вставать каждое утро усталой, не отдохнув от вчерашнего дня… Однако не надо забывать, что ещё горше просыпаться в одиночестве, хотя бы и отдохнув за ночь, скорбеть душой об ушедших, предаваясь грустным воспоминаниям.
Словом, я уверена, несмотря на все неприятности, которые я причиняла домашним, бабушка была счастлива со мной, я стала утешением для неё.
Мне было девять лет, когда мы потеряли бабушку. Отец случайно в это время находился в Стамбуле, его переводили из Триполи в Албанию. В Стамбуле он мог задержаться только на неделю.
Смерть бабушки поставила отца в очень затруднительное положение. Не мог же холостой офицер таскать за собой в бесконечных скитаниях девятилетнюю дочь. Оставить же меня на попечении тёток ему почему-то не хотелось. Возможно, он боялся, что я попаду в положение нахлебницы.
И тогда отец придумал следующее…
Однажды утром он взял меня за руку, и мы вышли из дому; добрались до пристани, сели на пароход и приехали в Стамбул. У Галатского моста мы сели в фаэтон, который долго возил нас по каким-то холмам, мимо многочисленных базарчиков. Наконец мы очутились у дверей большого каменного здания. Это была так называемая «школа сестёр», которая готовила мне заключение на десять лет.
Нас провели в мрачную комнату рядом с прихожей. Портьеры на окнах были спущены, наружные ставни плотно прикрыты.
Очевидно, всё было заранее оговорено и согласовано. Через минуту в комнату вошла женщина в чёрном платье. Она наклонилась ко мне, и поля её белого головного убора, словно крылья какой-то диковинной птицы, коснулись моих волос. Женщина заглянула мне в лицо, погладила по щеке…
Помню, день моего появления в пансионе тоже ознаменовался происшествием.
В то время как отец разговаривал с сестрой-директрисой, я бродила по комнате, всё разглядывала, всюду совала свой нос. Моё внимание привлекла пёстро разрисованная ваза, и мне захотелось потрогать рисунки рукой. В конце концов ваза упала на пол и разлетелась вдребезги.
Отец, звякнув саблей, вскочил со стула, поймал меня за руку. Трудно передать, как он был огорчён и сконфужен.
Что касается сестры-директрисы, хозяйки разбитой вазы, то она, напротив, весело улыбнулась и замахала руками, стараясь успокоить отца.
Ах, сколько мне предстояло разбить в пансионе ещё всякого добра, кроме этой злополучной вазы! Короче, мои домашние проказы продолжались и там. Наши сёстры-воспитательницы или действительно обладали ангельским терпением, или просто симпатизировали мне. Иначе я не понимаю, как они могли прощать все мои выходки.
Я без умолку болтала на уроках, разгуливала по классу… Спокойно спускаться и подниматься по лестнице, как это делали другие девочки, — было не по мне. Я должна была сначала переждать, куда-нибудь спрятавшись, пока спустятся все мои подруги, после этого вскакивала на перила верхом и молниеносно слетала вниз. Наверх же я взбиралась так. Складывала ноги вместе, солдатиком, и прыгала сразу через несколько ступенек.
У нас в саду стояло старое сухое дерево. При всяком удобном случае я взбиралась на него и скакала с ветки на ветку, не обращая внимания на угрозы наставниц. Наблюдая как-то за моими гимнастическими упражнениями, одна из сестёр воскликнула:
— Господи, что за ребёнок?! Ведь это не человек, а чалыкушу9.
И с того дня моё настоящее имя было словно забыто. Все называли меня только Чалыкушу.
Не знаю, как это случилось, но мои домашние тоже потом начали звать меня по прозвищу. А моё подлинное имя, Феридэ, сделалось официальным и употреблялось очень редко, точно праздничный наряд.
Имя Чалыкушу нравилось мне, оно даже выручало меня. Стоило кому-нибудь пожаловаться на мои проделки, я только пожимала плечами, как бы говоря: «Я тут ни при чём… Что же вы хотите от Чалыкушу?..»
К нам в школу приходил аббат в очках, с маленькой козьей бородкой. Как-то раз ножницами для рукоделья я выстригла у себя клок волос и прилепила его клеем на подбородок. Когда священник смотрел в мою сторону, я прикрывала подбородок руками, но стоило ему отвернуться, как я тотчас открывала лицо, мотала головой из стороны в сторону, подражая нашему аббату. Класс умирал со смеху. Аббат никак не мог понять причин нашего веселья, выходил из себя и даже бранился.
Я случайно повернулась к окну, выходящему в коридор, и вдруг увидела, что за мной из коридора наблюдает сестра-директриса.
Я растерялась, но, как вы думаете, что я сделала?.. Прижалась грудью к парте, приложила палец к губам, словно подавая знак молчать, затем послала ей воздушный поцелуй.
Сестра-директриса была главной в пансионе. Все, даже самые престарелые воспитательницы, боготворили её. Несмотря на своё высокое положение, строгая дама улыбнулась, её позабавила моя смелость. Ведь я приглашала её стать соучастницей моей проделки. Мне показалось, будто директриса боится, что, войдя в класс, ей не удастся сохранить серьёзный вид. Она только погрозила мне пальцем и скрылась в коридорном полумраке.
Однажды сестра-директриса поймала меня на месте преступления. Дело было в столовой. Я складывала объедки в корзину для бумаг, принесённую тайком из класса.
Строгим голосом директриса подозвала меня.
— Подойди сюда, Феридэ. Объясни мне, что ты делаешь.
Я не видела ничего дурного в моём занятии, взглянула прямо в глаза директрисе и спросила:
— Разве кормить собак — это плохо, ma soeur?
— Каких собак?.. Зачем кормить?..
— Собак… На пустыре… Ах, ma soeur, знали бы вы, как они радуются, завидев меня! Вчера вечером псы встретили меня на самом углу. Как они начали крутиться вокруг меня!.. Я им говорю: «Потерпите… Что с вами?.. Пока не придёте на пустырь, ничего не дам…» Но злюки ни за что не хотели понимать человеческого языка. Они чуть не свалили меня на землю… Ну и я заупрямилась… Зажала корзину между ног… Они меня едва не разорвали. На моё счастье, мимо проходил продавец бубликов… Он спас меня.
Директриса слушала, пристально глядя мне в глаза.
— Хорошо, но как ты вышла из пансиона?
— Перелезла через забор возле прачечной… — не задумываясь, ответила я.
— Да как ты осмелилась? — ужаснулась директриса, хватаясь руками за голову, словно услышала страшное известие.
— Не волнуйтесь, ma soeur, забор очень низенький… А потом, что же вы хотите?.. Разве я могу выйти через калитку… Неужели привратник выпустит меня?.. Правда, однажды мне удалось его обмануть… Я сказала: «Тебя зовёт ma soeur Тереза». Так и убежала. Только прошу вас, не выдавайте меня. Ведь это очень опасно, если псы будут голодными!..
Странные существа наши сёстры. Соверши я подобное в какой-нибудь другой школе, меня посадили бы в карцер или ещё как-нибудь наказали.
Директриса опустилась передо мной на корточки, и мы оказались с ней лицом к лицу.
— Покровительствовать животным — очень похвально! Но непослушание?! Это очень плохо! Оставь мне эту корзину. Я отошлю объедки с привратником.
Мне кажется, никто в жизни не любил меня так, как эта женщина.
Подобные воспитательные методы действовали на меня тогда не больше, чем лёгкий ветерок на скалу. Вряд ли они могли повлиять на мой буйный, необузданный характер. Но со временем атмосфера пансиона, уклад жизни, созданный сёстрами, помимо моей воли проникали в мою душу, оставляя неизгладимые следы, вызывая во мне чувство нежности и сострадания.
Да, я была действительно очень странной и сумасбродной девочкой. Я хорошо изучила слабости наших воспитательниц и изобретала всевозможные пытки, зная, кого как надо изводить.
Например, у нас была старая, крайне набожная учительница музыки — сестра Матильда. Так вот, когда она со слезами на глазах усердно молилась перед изображением святой девы Марии, я показывала на мух, которые кружились в воздухе, и говорила, стараясь уязвить бедную старушку:
— Ma soeur, нашу дорогую пресвятую мать посетили ангелы...
Одна из наших воспитательниц, дама крайне раздражительная и капризная, слыла страшной чистюлей. Поэтому всякий раз, проходя мимо неё, я энергично встряхивала ученической ручкой, словно досадуя, что она плохо пишет, и белоснежный воротник несчастной женщины покрывался чернильными кляксами.
Другая наша молоденькая воспитательница до смерти боялась насекомых. В какой-то книге мне попался цветной рисунок скорпиона. Я аккуратно вырезала его ножницами, затем поймала в столовой большого слепня и приклеила ему на спину этот рисунок. На вечерних занятиях я под каким-то предлогом подошла к нашей воспитательнице и подбросила «скорпиона» на кафедру.
Пока я отвлекала воспитательницу разговором, слепень начал двигаться. И вдруг бедная женщина увидела при свете керосиновой лампы, как страшный скорпион, потрясая клешнями и хвостом, ползёт прямо на неё. Она испустила дикий вопль, схватила линейку, лежавшую рядом, и одним махом пригвоздила слепня к кафедре. После этого прислонилась спиной к стене, закрыла лицо руками и на мгновение лишилась чувств.
В ту ночь я долго не могла заснуть, ворочаясь в постели с боку на бок.
Мне было уже двенадцать лет, и я успела усвоить кое-какие понятия стыда и совестливости. Я мучилась, вспоминая проделку с воспитательницей. На этот раз мой проступок был не из тех, которые проходят безнаказанно. Я чувствовала: утром меня непременно вызовут на допрос и что-то будет!..
Во сне я несколько раз видела сестру-директрису. Её сердитое лицо с широко раскрытыми глазами надвигалось на меня, она что-то кричала.
На следующий день первый урок прошёл без происшествий. В конце второго дверь приоткрылась, вошла одна из сестёр. Она что-то шепнула учительнице, затем жестом пригласила меня последовать за ней. Какой ужас!.. Не оглядываясь по сторонам, вобрав голову в плечи и прикусив язык, я поплелась к выходу. Девочки за моей спиной хихикали, учительница легонько стучала линейкой по кафедре, призывая класс к спокойствию.
Минуту спустя я уже стояла в кабинете сестры-директрисы. Но, удивительно, её лицо нисколько не походило на то, которое я видела во сне. Мне даже вдруг показалось, что это не я, а она напроказила, придумав шутку с оводом-скорпионом, и довела воспитательницу до обморока.
Лицо сестры-директрисы было печальное, губы дрожали. Она взяла меня за руку и чуть притянула к себе, словно собиралась обнять, затем отпустила мою руку и сказала:
— Феридэ, дитя моё. Мне надо тебе что-то сообщить… Неприятное известие. Твой папа как будто немного болен… Я говорю «немного», но, кажется, он очень болен…
Сестра-директриса комкала в руках какое-то письмо. Видно, ей трудно было договорить до конца. Вдруг воспитательница, которая привела меня из класса, закрыла лицо платком и выбежала из комнаты.
Тогда я всё поняла. Мне хотелось что-то сказать, но у меня, как и у сестры-директрисы, отнялся язык. Отвернувшись, я посмотрела через открытое окно на деревья. Меж ветвей, залитых солнечным светом, стремительно проносились ласточки.
Неожиданно мной овладела какая-то непонятная резвость.
— Мне всё ясно, ma soeur… — сказала я. — Не огорчайтесь. Что поделаешь? Все мы умрём.
Директриса прижала мою голову к груди и долго не отпускала.
Вскоре в пансион прибыли мои тётки, хотя в этот день посещения не полагались. Они просили разрешить им забрать меня домой. Но я наотрез отказалась, сославшись на предстоящие экзамены. Однако эти экзамены не помешали мне в тот день буйствовать больше, чем обычно. Дело дошло до того, что на вечерних занятиях у меня поднялась температура. Скрестив руки на парте, я положила на них голову, как это делают лентяи, да так и заснула, даже не поужинав.
* * *
Летние каникулы я провела в Козъятагы на даче у тётки Бесимэ.
Здешние дети были для меня неподходящей компанией. Двоюродная сестра Неджмие, молчаливая, болезненная девочка, не слезала с колен матери. Она, как две капли воды, походила на своего старшего брата Кямрана.
К счастью, по соседству жило много переселенцев с Балкан. Их дети собирались у нас в саду каждый день. Я верховодила этими ребятами, бесилась вместе с ними до позднего вечера.
Но мои бедные товарищи пришлись не ко двору и были вскоре изгнаны из особняка нашим садовником.
Однако ребята не очень обиделись на такое обхождение, они были негордые и по-прежнему приходили и похищали меня из особняка. Мы целый день бродяжничали по полям, лазили через заборы в сады, воровали фрукты.
Домой я возвращалась в сумерках. Лицо моё было сожжено солнцем. Израненными руками я старалась прикрыть дыры на платье. Завидев меня, тётка Бесимэ приходила в неистовство; она без конца ставила мне в пример Неджмие, которая только и делала, что зевала, раскрывая свой розовый ротик, потряхивая копной блестящих волос, и поэтому была похожа на глупую и ленивую кошку. Мало того, тётка постоянно твердила мне о воспитанности, вежливости, начитанности и ещё бог знает каких качествах и достоинствах братца Кямрана.
Ну ладно, Неджмие… всего-навсего тёплая, мягкая, зябкая кошка, выросшая на коленях у матери. В душе я и не могла отрицать, что девушки должны быть именно такими. Но вот Кямран. Великовозрастный Кямран!.. Ему шёл двадцатый год. Над тонкими губами, похожими на серп луны, уже появились реденькие усы. Он носил шёлковые чулки и замшевые туфли, в которых его крошечные, словно девичьи, ножки казались ещё меньше. Когда Кямран шёл, стройный стан его сгибался, точно тонкая, гибкая ветвь. Из расстёгнутого ворота шёлковой сорочки выглядывала длинная белая шея. Нет, это была какая-то девица, а не мужчина. Ах, как он меня раздражал! Я просто выходила из себя, когда наши родственники или соседи наперебой расхваливали его добродетели.
Сколько раз, помнится мне, пробегая мимо, я толкала его, делая вид, что споткнулась. Сколько книг я у него изорвала! Чего только я не придумывала, чтобы сцепиться с ним! Как я молила в душе: «Ну, оживись хоть немного, божий раб! Девчонка! Ну, возрази, сделай что-нибудь мне наперекор? И тогда я, как кошка, кинусь на тебя, заставлю валяться в пыли… Вырву твои волосы, выцарапаю зелёные змеиные очи!..»
Вспоминая, как он корчился от боли в тот день, когда я ушибла ему ногу камнем, я дрожала, радуясь.
Но Кямран считал себя уже взрослым мужчиной, смотрел на меня свысока и говорил, нагло и презрительно улыбаясь:
— До каких пор будет продолжаться это ребячество, Феридэ?
«Хорошо, а до каких пор ты будешь таким слюнтяем? Когда ты перестанешь жеманиться и кокетничать, как девица на смотринах?..»
Конечно, этого я не говорила вслух. Тринадцатилетняя девочка не будет надоедать молодому человеку, если её грубость постоянно наталкивается на холодную вежливость. Часто, боясь, как бы у меня с губ невольно не сорвались какие-нибудь грубые слова, я зажимала рот рукой и бежала в глубь сада, чтобы в укромном уголке вволю отругать Кямрана.
Однажды в дождливый день на нижнем этаже особняка собрались женщины и заспорили о модах. Тут же был и Кямран.
Внимательно прислушиваясь к разговору, я сидела в углу и, скосив глаза и высунув язык, зашивала порванный рукав блузки.
Женщины попросили Кямрана высказать своё мнение о зимних туалетах, которые они заказали.
Я не выдержала и громко расхохоталась.
— Чего смеёшься? — спросил мой кузен.