Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Скажи, что ты чувствуешь? Каково это — быть тобой?

Вполне разумный вопрос; и возникший из моего восхищения перед Иви и маманей, из глубины моих юношеских фантазий, из моей болезненной одержимости желанием открывать и познавать. Совершенно безумный вопрос.

— Как все. Ничего особенного.

Каково это — держать в своей руке ось чужой Вселенной, быть мягкой, милой, нежной и от природы опрятной и чистой, быть желанной до безумия, жить под этой копной волос, за этими огромными, несказанными глазами, чувствовать, как вздымаются эти хорошо охраняемые холмики-близнецы, ложбинка между ними, дорожка к тонкой талии, быть уязвимой и неуязвимой? Какая ты в ванной, в клозете, когда ступаешь по панели нешироким шагом на своих высоких каблучках? Каково это знать, что твое тело источает легкий аромат духов, от которого взрывается мое сердце и голова идет кругом?

— Нет. Скажи мне.

Скажи, чувствуешь ли ты все это, все, что ты есть, все до конца? Знаешь ли, чувствуешь ли, какая прелесть твой впалый животик? Каково это бояться мышей? Каково быть осмотрительной и ясной, опекаемой и спокойной? Какими видятся тебе мужчины? Всегда одетыми — в пиджаках и брюках? Бесполыми, как гипсовые слепки в мастерской художника?

Беатрис чуть шевельнулась — будто хотела оторваться от дерева: мы стояли прислонившись к стволу, а она еще и ко мне, а я обнимал ее за талию. Но я не пустил ее.

И главное, помимо всего прочего, даже помимо мускусных сокровищ твоего белого тела — тела, оказавшегося так близко ко мне, но мне недоступного, — помимо всего прочего — в чем твоя тайна? Нет, я не могу задать тебе этот вопрос: я и сам не умею его выразить. Но свобода воли познается, как вкус картофеля, а то, что я однажды уловил в ее лице, я не способен передать на полотне и вряд ли запомню — нет, я не могу написать с тебя портрет — портрет, хоть отдаленно похожий на живую Беатрис, а потому пожалей меня и допусти до твоей тайны. Я полностью капитулирую. Плыву по течению. Даже если ты не знаешь, что ты есть, все равно допусти меня до себя.

— Где ты обитаешь, Беатрис?

Она вдруг снова попыталась высвободиться.

— Не шевелись. Нет, глупенькая, я не об адресе спрашиваю. Левой стороной головы я касаюсь твоей правой. Ты там есть? Нам нельзя и на дюйм быть врозь. Я обитаю в затылке — ближе к затылку, чем к лобной части. А ты? Ты тоже? Вот я кладу пальцы тебе на шею и веду их вверх. Я найду тебя там? Тепло? Горячо?

Она отстранилась:

— Ты… Не надо, Сэмми!

Как далеко простирается твое я? Или, может, оно лишь черное пятнышко в самой середке и не способно познать себя. Или ты живешь по другой шкале, не мыслимой мною, по которой достигают спокойствия и уверенности.

Но побеждает мускус.

— Сэмми!

— Я сказал: я люблю тебя. О Боже! Разве ты не знаешь, что это значит? Я хочу тебя, хочу тебя всю, не только холодные поцелуи и прогулки. Я хочу быть с тобой, в тебе, на тебе и вокруг тебя, хочу слияния и познания, хочу понимать и быть понимаемым. О Боже! Я люблю тебя, Беатрис. Беатрис, я хочу быть тобой!

Это был момент, когда она могла порвать, забраться подальше, написать мне письмо, а потом избегать меня. По правде сказать, это был ее последний шанс — только она этого не знала. А возможно, мои мужские сильные руки обдавали теплом ее фригидную кожу, вызывали возбуждение в теле.

— Скажи, что любишь меня, или я сойду с ума!

— Сэмми… будь же разумен. Сюда могут…

— К черту всех! Повернись ко мне лицом.

— Я думала…

— Думала — мы друзья? Нет, не друзья. Какие там друзья!

— Я думала…

— Ты не то думала. Мы не друзья, и нам никогда не быть друзьями. Неужели ты этого не чувствуешь? Мы больше, чем друзья, должны быть больше. Поцелуй меня!

— Не хочу. Послушай, Сэмми… ну пожалуйста! Дай мне подумать.

— А ты не думай. Чувствуй. Не умеешь?

— Не знаю.

— Давай поженимся.

— Нам нельзя. Мы оба еще учимся… у нас ни гроша.

— Тогда скажи, что пойдешь за меня. Потом, когда сможем пожениться. Пойдешь?

— Сюда идут.

— Если не пойдешь, я…

— Нас увидят.

— Я убью тебя.

По дорожке приближались мужчина и женщина, рука об руку, — они уже утрясли часть своих проблем. Они смотрели в пространство, минуя взглядом нас, и исчезли из виду.

— Так как?

Начал накрапывать дождь, зашуршал каплями в ветвях. Убийство убийством, а дождь дождем. И мы пошли, я чуть сзади, нависая над ее плечом.

— Так как же?

По ее мокрому, блестящему лицу разлился румянец. Крохотные жемчужины и алмазы гроздьями осели в волосах.

— Давай прибавим шагу, Сэмми. Если мы опоздаем на автобус, следующий придется очень долго ждать.

Я взял ее за кисть и повернул к себе:

— Что и требуется.

Она смотрела на меня по-прежнему ясными, по-прежнему безмятежными глазами. Но блестевшими ярче — ярче от возмущения и триумфа.

— Ты сказал, я тебе небезразлична.

— О Бог мой!

Я окинул взглядом хрупкое тело, оценил, как тонка черепная кость, беззащитна круглая шейка.

— Мы очень долго не сможем пожениться.

— Беатрис!

Она чуть придвинулась ко мне, взглянув на меня сбоку поблескивавшими довольными глазами. И подставила щеку, разрешая поцелуй.

— Так ты пойдешь за меня? Скажи, что пойдешь!

Она улыбнулась и обронила ближайшее из известных ей к «да»:

— Может быть.

5

В «может быть» укладывалось все наше время. Мы ни в чем не были уверены; не Беатрис, а мне следовало произнести «может быть». Чем громче я вопил, плывя в фарватере партии, тем чаще внутренний голос увещевал меня: не будь дураком, никто ни в чем не уверен. В нашей жизни, запутанной, ковылявшей по колено во мгле, все было относительным. И я вполне мог принять ее, Беатрис, «может быть» за «да».

Я был молодой человек, не уверенный ни в чем, кроме соленых радостей секса, уверенный, что если в жизни есть положительная ценность, то лишь вот это несомненное наслаждение. Можно бояться его, проклинать, возвеличивать, но оно есть и ни в ком не вызывает сомнения. И в Искусстве… Разве не утверждалось — что юности предоставлены возможности овладеть всеми человеческими знаниями и лишь недостает времени познать все — разве не утверждалось в пухлых и нечитаемых учебниках, что корни искусства в сексе? И разве могли быть тут сомнения, если сотни умных людей подтверждали, что это так, и, более того, поступали так? А потому это щекотное наслаждение, это истечение, разделенное или причиненное себе самому, не воспринималось ни как предосудительное, ни как греховное, а приносилось на алтарь любого — пусть даже плюгавого — храма, в какой доводилось попасть. Правда, где-то в глубине полученный опыт оценивался и оседал в сознании: если это все, то не слишком ли жалкой была такая плата за рождение, за обиды и разочарования в годы взросления? Тем не менее я сейчас выводил Беатрис на сексуальную орбиту. Даже ей нужно было знать, что замужество и половой акт некоторым образом связаны между собой. При мысли о последнем у меня слабели чресла и из легких вырывалось жаркое дыхание.

— Нет, Сэмми! Нет!

Потому что, конечно, на ее «может быть» существовал лишь один ответ, и я пустил в ход клинч, но она не стала соответствовать. Тогда — я четко это помню — на меня напала дрожь, словно любовь, соитие и страсть были недугом. Меня трясло с головы до ног, как если бы кто-то нажал во мне кнопку. Я стоял в лучах зимнего солнца, среди усеянной дождевыми каплями ржавой листвы и дрожал, дрожал, словно этой трясучке не будет конца, исходя тоской, которую сам не знал, как объяснить: моей природе свойственна потребность поклонения, а этого не было ни в учебниках, ни в поведении тех, кому я следовал, и поэтому по неведению я себя обездолил. Моя тоска казалась беспричинной, а изливаясь из глаз смешного, немужественного, дрожащего существа, только напугала Беатрис. В каком романе обласканный девицей кавалер стал бы дрожать или плакать? Лучшее свойство ее натуры или здравый смысл говорили, что надо пойти на попятный. Может быть, тут же и тогда же, — если бы я, отвернувшись, не употребил сверхусилие, чтобы овладеть собой. Вот это был должный эталон поведения, а потому не пугающий. Дрожь унялась, и меня вдруг ошеломило открытие: здесь было начало конца этого длинного пути. Настанет день, да настоящий день, а не воображаемый, когда я завладею ее великолепным телом. Она благополучнейшим образом станет моей — вне всякого сомнения и без особых хлопот.

Я снова повернулся к Беатрис и от невыносимого возбуждения затараторил. Я вел ее по тому самому пути, тараторя и смеясь, а она молчала и смотрела на меня с удивлением. Теперь я понимаю, какими странными, должно быть, казались ей мои реакции, но тогда я считал их естественными. На самом деле я находился в состоянии неуравновешенности, которое — теперь-то мне ясно — легко могло кончиться безумием, и, пожалуй, ей тогда это тоже было ясно. Но при этом у меня разглаживались старые шрамы. Ненависть преследователя поглощалась благодарностью. Ожоги, нанесенные перекалившимся чувством, затягивались, и я раскрывался, наслаждаясь миром в глубине сердца, овеянного напрочь невидимой радостью.

Мне и на секунду не приходит в голову, будто она любила меня тогда. Если уж заводить об этом речь, то я спросил бы себя: сколько человек вообще способны к полному поглощению и подчинению? Ее куда больше в этом деле прельщал обычай и прецедент. Теперь она была помолвлена, а я, возможно, был необходим еще как невидимый придаток к ее жизни студентки педагогического колледжа, придаток, который она могла себе с легким сердцем позволить, поскольку собиралась быть мне добрым ангелом. Если она и думала о браке, то где-то в далекой перспективе после колледжа, так сказать, под занавес, золотым сиянием поближе к концу. Но у меня были определенные мысли и цель.

Теперь я только поражаюсь своей тогдашней робости и невежеству. После всех страстных картин в постели я едва осмеливался целовать ее и делать кое-какие подобные авансы. И конечно, она их все отмела, а в результате на повестку дня встало главное событие и невозможность ждать долгие годы.

— Девушки чувствуют иначе.

— Но я не девушка.

Вот уж кем я не был. Я, как никогда прежде, чувствовал себя существом противоположного пола. Но она была девицей, которая, как монашка, укрывала в себе чувства и физические реакции. Все то время, что я стучался и барабанил в эту дверь, Беатрис оставалась наглухо запертой изнутри. Мы продолжали встречаться, обмениваться поцелуями и строить планы насчет женитьбы через несколько лет. Я купил ей кольцо, и она почувствовала себя все равно что помолвленной и взрослой. Мне дозволялось держать ладонь на ее левой груди при условии, что моя ладонь остается поверх одежды. А дальше — ни-ни: тут Беатрис становилась крайне решительной. Я так и не сумел проследить ход ее мыслей, руководивших ее реакциями. Пожалуй, и мыслей вообще не было, одни реакции. Лучше вступить в брак, нежели разжигаться[10], сказал святой апостол Павел. Как я был с ним согласен! Но вступить в брак мы не могли. И я целовал ее в холодные уголки губ, держал ладонь на скрытом под одеждой соске и пылал, как стог сена.

Я снял комнату, совмещавшую гостиную и спальню, без услуг, положенных жильцу от хозяйки. Если бы не Беатрис, ни за что не полез бы в эту мрачную дыру, но я облюбовал ее как плацдарм для совращения моей недотроги.

Никаких образцов, кроме кино, у меня не было, а мои обстоятельства не позволяли им следовать. Я не мог окружить Беатрис роскошью, не мог нанять цыгана-скрипача, который наиграл бы ей в ухо нужный мотив. Но и эта комната с диваном-кроватью, узким для двоих, — разве только склеенных воедино или наложенных друг на друга, — с коричневыми панелями и лампой под розовым абажуром нисколько мне не помогла. «Подсолнухи» Ван Гога, кто спорит, выдающееся произведение — но в какой лондонской гостиной-спальне их нет? Заманить Беатрис к себе мне было нечем, кроме как ссылкой на нашу бедность. Сидеть на диване обходилось дешевле, чем пить кофе в соседней забегаловке, дешевле даже поездок за город, куда, вырываясь из дома, приходилось тратиться на поезд или автобус. Поэтому, когда я наконец залучил ее к себе, зная зачем, сама она, возможно, считала, что тут действуют похвальные мотивы экономии.

Она пришла, и в комнате простерлись необъятные пустыни молчания. Это было настолько не похоже на мои лихорадочные фантазии, что в первые минуты я даже несколько поостыл. Беатрис волновала меня своим присутствием, но через бездну молчания я перешагнуть не мог. Она сидела на диване, уперев локти в колени, обхватив обеими ладонями подбородок и глядя перед собой — будто в пустоту. Раз-другой я опускался перед ней на корточки, пытаясь перехватить ее взгляд.

— О чем ты думаешь?

Она слегка улыбалась и качала головой. А если я стоял совсем рядом, выпрямляла спину и снова устремляла взгляд мимо меня. Казалось, ее томила скука, но это было не так: она испытывала странное и неизведанное удовлетворение процессом жизни. На душе у нее было спокойно. За ней стояла широкая церковь с ее гарантиями; что же до всего остального, то Беатрис наслаждалась тем, что накрепко заперта в своем ладном теле. Никто не объяснил ей, что это грех — грех самоуверенно и самовлюбленно наслаждаться собой — своим теплом и гладкостью. Напротив, ее заверили, что это добродетельно и респектабельно. Теперь-то мне ясно, почему она так держалась за свою монашескую невинность — из послушного стремления быть подальше от глубокой и грязной лужи, в которой барахтаются остальные. Где барахтаюсь я. Из этой лужи я тянул к ней руки, и ей было меня жаль. Впрочем, нужные меры она уже приняла, не так ли? Она выйдет за меня замуж — разве не этого жаждут все настоящие парни? — и наша раздвоенность растворится в золотой долине, и все благоглупости сгладятся сами собой.

— О чем ты думаешь?

— О разном.

— О нас?

— Может быть.

За окном длинное зимнее шоссе охватывала тьма. Заалела в небе реклама — квадрат красных букв, вокруг которых плясал желтый ободок; загорелись и замерцали, словно вдруг пробудившись ото сна, уходящие вдаль на целую милю желтые огни. У нас оставались считанные минуты.

— О чем ты думаешь?

Настало время ей уходить. Сейчас она подымется, разрешит мне бережно обнять ее за плечи и упорхнет — женственная, нетронутая.

Интересно, о чем она думала? Она и сейчас для меня загадка, и сейчас непроницаема. Даже если ей нравилось, как молодой кошечке, нежившейся у камина, лелеять свою невинность, к кому-то ее все же тянуло — пусть не ко мне, так к какой-нибудь подружке. Сумели бы достучаться до нее собственные дети? Может быть, прожитая вместе жизнь сделала бы ее сначала прозрачной, а потом открыла в ней сложные очертания замкнутой в себе души. Может быть.

Все же она привыкла к моей комнате — к нашей комнате, как я стал о ней говорить. Я усердно трудился, расчищая подходные пути, неприметные или логичные. И всячески разрушал владевшую нами физическую робость: зарывался лицом в ее волосы и молил ее — не сознавая, пожалуй, возможности узкого дивана, — молил остаться у меня на ночь. Конечно, она не соглашалась, и я разыгрывал новую карту. Мы должны немедленно обвенчаться. Пусть наш брак останется в тайне.

Беатрис не соглашалась. К чему она стремилась? Чего хотела? Помочь мне обрести устойчивость, и только? Может, она вообще не собиралась за меня?

— Поженимся. Сейчас!

— Но мы не можем!

— Почему?

У нас нет денег. Ей нельзя вступать в брак, она подписала что-то вроде обязательства. Это было бы нечестно…

Бедняжка сыграла мне на руку.

— Тогда сойдемся так.

— Нет.

— Почему нет?

— Нельзя. Это было бы…

— Что было бы?.. А заставлять меня страдать можно? Потому что ты — ты же знаешь, каково это для мужчины! — потому что ты подписала какое-то вшивое обязательство стать засушенной школьной мымрой?

— Сэмми! Пожалуйста…

— Я люблю тебя.

— Пусти.

— Как ты не понимаешь? Я люблю тебя. И ты меня любишь. Для тебя должно быть счастьем отдаться мне, для нас — друг другу, отдать всю свою красоту, разделить… Почему ты не допускаешь меня до себя? Ты не любишь меня? Я думал, ты меня любишь!

— Так оно и есть.

— Тогда скажи это.

— Я люблю тебя.

Но она все равно не соглашалась. Мы часами сидели на краю узкого дивана и сражались — кто кого. Смех да и только. Сплошной идиотизм. Постепенно даже желание иссякало, а мы продолжали сидеть бок о бок, пока я вдруг не пускался в пространное описание очередной выставки или картины, которую как раз писал. Иногда возвращался к разговору — если можно назвать монолог разговором, — прерванному четверть часа назад.

Беатрис принадлежала моему единственному сопернику. И телом своим поэтому распоряжаться не могла. Так она думала и, исходя из этого, действовала. Обвенчаться мы пока не могли. Вот так. И она приходила ко мне, время от времени, посидеть со мной на ребрышке моего дивана-кровати. Зачем она это делала? То ли острое любопытство, от которого пересыхало во рту, толкало ее так близко к краю, насколько хватало смелости ступить, то ли что другое?

— Я сойду с ума.



Поделиться книгой:

На главную
Назад