— Пожалуй…
Баг казался себе неуклюжим, слишком резким в движениях, не таким внимательным, как должен быть; здесь, в Мосыкэ, неловкость, казалось, отступила…
Нет, думал он, это правильно, что мы поехали попутешествовать. Когда осматриваешь новые места – можно долго молчать… и это нормально, естественно…
Может, все уладится. Если будет на то воля Будды…
Пройдя краем Торжища, полюбовавшись на многочисленные фрукты, овощи, колбасы и с трудом удержавшись от того, чтобы купить “танхулу” – покрытые глазурью сладкие мелкие яблочки на деревянной палочке, Баг и Стася вышли на улицу Хлеборобов и здесь, дождавшись автобуса, поехали в центр.
За окнами медленно проплывали двух – и трехэтажные домики, церквушки, сады и парки, где заснеженные деревья тянули голые ветви к небу, — при всей своей бестолковой беспорядочности Мосыкэ была удивительно ордусским городом, вольготно разбросавшим улицы и переулки по пленительным холмам и низинам. Баг, попадая сюда, никогда не отказывал себе в удовольствии побродить по бойко пляшущим кривоколенным улочкам, полюбоваться на древний Кремль, или Кэлемули-гун, как его нередко именовали гости города… поглядеть, задрав голову, на устремленный куда-то к чертогам Небесного Императора шпиль Мосыковского великого училища… потом, подъехав к нему поближе, наоборот, полюбоваться на город с Горы Красного Воробья… прогуляться по набережной, взойти на тридцатитрехъярусную обзорную пагоду Храма Тысячеликой Гуаньинь, недавно отстроенную заново, — старая кренилась набок на протяжении двух столетий и в тридцатые годы, небрежением тогдашнего мосыковского градоначальника Серго Кагановича Ягодиныца обрушилась, — после чего градоначальник понес суровое, но справедливое, согласно действующим уложениям наказание: был внятно бит большими прутняками и понижен в ранге до чина, равного старшему привратнику мелочной лавки, без права переписки с князем, а наипаче – с императором.
Пагоду восстанавливали почти пятьдесят лет: требовалось заново нанести на стены и балки затейливую древнюю роспись, воспроизводящую подённо почти двадцатилетнее путешествие великого Сюань-цзана в Индию за буддийской мудростью. Погибшая уникальная роспись, по мнению некоторых научников, по ценности могла сравниться с пещерными фресками Дуньхуана.
Баг и Стася вышли из автобуса у переулка с многозначительным названием “Последний” и углубились в лабиринт улочек, причудливо петляющих с холма на холм. Вскоре Стася раскраснелась от ходьбы и едкого морозца, лицо ее немного оживилось; а вот Баг почувствовал некоторую усталость. Так всегда бывает: в череде важных дел, от которых ни на мгновение не оторваться, забываешь обо всем, не то что об усталости, и чувствуешь, как вымотался, только тогда, когда в делах поставлена последняя, решительная точка.
Они остановились на углу Вторницкой и переулка Св. Клементия. В глубине переулка виднелось одноэтажное здание, фасад которого был выкрашен ярко-красным цветом, и поперек этого красного великолепия шли огромные буквы: “Алая рать”. Ниже, мельче: “Новейшие и разнообразнейшие звукозаписи”.
Сердце неравнодушного к музыке Бага дрогнуло. В другой раз он не преминул бы заглянуть в широко распахнутые лаковые двери, потолкаться у прилавков, послушать варварских акынов и даже прикупить себе десяток-другой сообразных записей, но ныне, ввиду Стасиного траурного положения, это было решительно невозможно, и Баг, мысленно вздохнув, перевел взгляд на вывеску другого дома.
— Ты не проголодалась, Стасенька?
— А ты?
— Наверное… Вот, смотри, какое место.
— Ой…
Вывеска – странная и в то же время многообещающая – гласила: “О-го-го! Ватрушки!” Далеко разносился явственный дух съестного, невольно заставлявший вспомнить о жизненно важных жидкостях.
— Зайдем, пожалуй?
— Конечно, зайдем, Баг…
Раньше Баг, будучи в Мосыкэ, как-то не задумывался над тем, где бы вкусить пищи, — обычно время поджимало; а во время кратких прогулок низменные мысли о еде отступали перед прелестью города. Между тем оказалось, что поесть здесь не так уж и просто: харчевен, буфетов и закусочных в Мосыкэ было не в пример меньше, нежели в Александрии. Или, может, они прятались за такими вывесками, которые опознать могли лишь местные жители.
Дверь из некрашеных струганых досок бесшумно отворилась, и Баг со Стасей оказались у полутемной деревянной лестницы.
— Теперь куда? — в легком недоумении спросила Стася.
Баг пожал плечами:
— Наверх, наверное…
Миновав промежуточную площадку с какой-то неприметной дверью, Баг и Стася поднялись по скрипучим ступеням до самого верха; потянув за бронзовую ручку, открыли другую, более внушительную дверь и оказались в Довольно странном помещении.
Здесь пахло свежей выпечкой и… книгами. Узкие и неглубокие – на один ряд книг – шкапы перегородили помещение так и сяк, и около них стояли в изобилии маленькие столики, стулья и скамьи, на которых устроилось большое количество преждерожденных самого разного вида: собравшиеся в верхнем зале “О-го-го!”, никуда не торопясь, смотрели книги, листали книги, читали книги и одновременно с этим закусывали, пили чай и кофей, а кое-кто – и напитки покрепче, курили и негромко беседовали. Над этим всем царил искусно выполненный на шелке призыв: “Выбрал книгу – заплати в кассу!”
Оторопело застыв на пороге книжной лавки-буфета, Баг и Стася некоторое время с любопытством оглядывались по сторонам – внимания на них никто не обращал – а затем, пройдя мимо ближайшего столика, где, по соседству с сиротливой чашкой кофею, коротко стриженный молодой преждерожденный в теплом халате на лисьем меху и с серьгой в ухе сосредоточенно листал толстую, с обильными цветными картинками книгу некоего Е Воаня “Сообразное использование двенадцатиструнной балалайки в сладкозвучных отрядах. Том первый”, углубились в книжный лабиринт.
Даже бегло взглянув на полки, Баг убедился, что в “О-го-го!” есть буквально все. Любые книги. Все эти книги можно сколь угодно долго смотреть, а если понравится – и купить. А можно и не покупать, а просто так посидеть, неторопливо беседуя, со знакомыми у книжных шкапов. И Баг уже было нацелился подцепить с полки первый том последнего, незнакомого ему издания “Уголовных установлении династии Тан с комментариями Юя”, как Стася дернула его за рукав.
— Ой… Ужас какой…
Проследив ее испуганный взгляд, честный человекоохранитель увидел в простенке между шкалами большой красочный плакат: из-под надписи “Она возвращается!!!” прямо на смотрящего шел некий до крайности изможденный преждерожденный, умотанный несвежими бинтами по самый кончик носа. Тощие и, что уж там, кривые ноги преждерожденного вязли в куче неясно прорисованного хлама, костлявые, длиннее тулова руки с невыносимо отросшими ногтями сей страхолюд алчно тянул к зрителям, и по левой, украшенной замысловатым браслетом, текла неправдоподобно темная кровь. Снизу плакат украшала подпись: “Эдуард Хаджипавлов. Злая мумия-2”.
“Совсем совесть потеряли, — подумал Баг. — Здесь же дети бывают. А ежели, скажем, беременная женщина заглянет книжечку о материнстве приискать? Возьмет да прям тут же и родит с перепугу!”
— Пойдем, Стасенька.
По дороге вниз Багу пришло в голову открыть другую дверь – ту, что они миновали, когда поднимались. Оказалось – не зря, ибо они очутились в обширном трапезном зале вполне привычного вида.
По всей вероятности, кухня “О-го-го!” была настолько замечательна, что никто не мог пройти мимо, не отведав, — трапезный зал оказался полон так же, как и книжно-буфетный, и некоторое время Баг и Стася растерянно топтались в дверях, ожидая появления какого-нибудь служителя в привычном глазу александрийца белом хрустящем халате.
Так всегда в небольших городах. В Александрии Багу и в голову не пришло бы разыскивать себе и подруге место самостоятельно: уже у входа они бы оказались на попечении вежливого, расторопного прислужника, который устроил бы их возможно удобнее, даже если пришлось бы разделить столик с кем-то еще; убедился бы, что гостям и правда хорошо, принял бы заказ и бесшумно улетучился на кухню, дабы через несколько мгновений порадовать их горячим чаем и небольшими влажными полотенцами для рук и лица. Но то в Александрии…
В “О-го-го!” дела велись иначе: служители в зале были, но, крайне занятые другими посетителями, сновали между кухней и залом как белые молнии, и тогда Баг, махнув рукой на приличествующие случаю церемонии, направился к столику – который углядел в неясном свете стенных светильников, — где одиноко сидел в глубокой задумчивости немного нескладный, высокий молодой человек с длинным бледным лицом и с чашкой в отставленной в сторону руке.
— Вы позволите? — вежливо спросил его Баг, окинув внимательным взглядом отороченный мехом теплый халат, шелк коего был расшит вызывающей роскоши аистами, стремящимися в горние выси, к обителям бессмертных. Преждерожденный, держа тонкими, длинными пальцами чашку рисового цзиндэчжэньского фарфора, соперничающего в толщине со скорлупой куриного яйца, оторвался от дум, в которые был погружен полностью и без остатка, стремительным движением другой руки накрыл беззвучно чашку крышкой и перевел взгляд на Бага и Стасю.
— Прошу прощения?
— Вы позволите нам присесть рядом с вами, драгоценный преждерожденный? — терпеливо повторил вопрос Баг. — Все прочие столики заняты, лишь за вашим есть свободные места. Конечно, если вас не обременит наше присутствие…
Обладатель тонких музыкальных пальцев окинул рассеянным взглядом полумрак буфета: зал действительно был полон, и только он со своей чашкой чаю и чаркой сливового вина сидел в одиночестве.
— Да, конечно, конечно, располагайтесь… — Пальцы выбили на лаковой столешнице короткую нервную дробь и ухватились за чарку. Баг пододвинул Стасе стул, и они уселись. Мимо мелькнула молния белого халата:
— Рады-вас-приветствовать-драгоценные-преждерожденные-мгновеньице-извините-сейчас-я-буду-весь-внимание… — Легкий вихрь встряхнул бумажные салфеточки, торчавшие из пасти бронзовой лягушки, набычившейся посреди стола.
Вихрь пронесся обратно, оставив перед Стасей и Багом аккуратные папочки, украшенные видом Кэлемули-гуна и надписью “Кушанья нынче”.
Целых два прислужника понесли мимо большое блюдо с крупной уткой в яблоках, аромат донесся нешуточный, и Стася умоляюще взглянула на Бага, да и у того в животе взыграли марши, а сосед – дернулся, широко открытыми глазами проводил блюдо, а потом, чуть не смахнув на пол чарку и чашку, рванул халат на груди и стал что-то искать за пазухой.
“Бедняжка… Как он голоден…” — подумала сочувственно Стася.
“Это что же, и мы так же оголодаем, ожидая?!” — с легким испугом подумал Баг.
Сосед же выхватил из-за пазухи несколько листов бумаги и ручку, бросил листки на стол и, сделав пальцами несколько плавных движений, склонился над бумагой. Начал писать. Задумался, схватился за лоб тонкой рукой. Что-то вычеркнул. Погрыз ручку. Опять поиграл пальцами. Невидящим взглядом впился в Стасю и смотрел так долго, что девушка смущенно заерзала. И снова принялся писать. Писать и черкать.
“Творческий процесс”, — догадался Баг.
Подлетел учтивый румяный служитель, поставил, почти уронил на столик чайник с жасминовым чаем, смахнул с подноса чашки (ни одна не разбилась и даже лишний раз не звякнула), стремительно налил чаю и, молниеносно приняв заказ – Стася пожелала овощной салат без приправ и доуфу под соевым соусом, Баг из солидарности взял себе то же, — снова исчез.
— Ну что же, — неуверенно промолвил Баг, окидывая взором полутемный зал, полный людей, — тут неплохо…
— Да, только… — начала было Стася, но тут их худощавый сосед, уже несколько мгновений сидевший без движения, перебил ее самым несообразным образом.
— Позвольте, — внезапно заговорил он, — позвольте мне, ничтожному, не будучи представленным, прочитать вам убогое стихотворение, пришедшее на ум буквально только что!
Собиравшийся посмотреть на него строго Баг при такой постановке вопроса примирился с поэтической примесью к обеду – тем более что самим обедом покамест и не пахло – и вопросительно взглянул на Стасю. Литераторы всегда вызывали у него почти детский интерес, как диковинные жуки или бабочки. А что перед ними сидел именно литератор, Баг теперь уже не сомневался. Об этом говорил хотя бы совершенно отсутствующий взгляд; подобные взгляды Баг видел несколько раз у преждерожденного Фелициана Гаврилкина, когда тот в харчевне “Яшмовый феникс”, ломая карандаши и роняя телефоны, вдохновенно строчил на салфетках газетные передовицы, да еще разве у научников, хотя бы у Антона Чу, разглядывающего розовую пиявку: вроде смотрит, а – не видит. Думает. Ну-ка, ну-ка…
— Да, пожалуйста… — Стася была явно заинтересована.
Сосед решительно воздвигся из-за стола, и стало видно, какой он нескладный и худой – роскошный халат был явно велик поэту, — принял горделивую позу, простер перед собой руку и, закрыв глаза, торжественно и внятно продекламировал:
— после чего сел на место, откинулся на спинку стула и окинул Бага и Стасю взглядом человека, честно исполнившего свой нелегкий долг.
— Ну как?
“Обалдеть… Эх… Только лучше бы сейчас супчику, да с потрошками…” — отрешенно подумал честный человекоохранитель, но вслух ничего не сказал.
— Это… интересно, — запнувшись на мгновение, кивнула Стася. — Очень любопытно. Очень.
— Да уж… — неопределенно протянул Баг, когда долговязый литератор, ожидая реакции, взглянул на него. Впрочем, Баг ничего не понимал в высокой поэзии. И не пытался даже. Стася оживилась – уже славно.
Тут до их столика донесся звон бьющейся посуды: в середине обеденного зала, роняя на пол блюда и чаши и опрокинув стул, вскочил представительного вида преждерожденный и – со стуком опустив ладони на стол, навис над своим соседом, сухощавым ханьцем средних лет, в массивных очках и с совершенно седыми волосами. Несколько мгновений он сверлил ханьца взглядом, а потом выпрямился, громогласно сказал: “Не выйдет! Нечего вам делать на этих похоронах!” — и покрутил перед его носом толстым пальцем, украшенным перстнем; метнул из рукава на стол связку чохов – жалобно тренькнула чашка, — развернулся и, оттолкнув подбежавшего служителя, большими шагами быстро направился к выходу. В дверях обернулся и на прощание пронзил так и не сделавшего ни единого движения ханьца долгим презрительным взглядом.
Прислужники принялись собирать осколки.
“Милое место… И правда „О-го-го"…” — подумал Баг, отворачиваясь.
Слуга высокой поэзии между тем смотрел на происшедшее во все глаза, прерываясь лишь затем, чтобы что-то черкануть на своих бумажках.
“Подробное описание поля боя составляет, что ли? Или опять стихи?!.”
Баг оказался прав: обладатель роскошного халата повернулся к ним и, видя на лице Стаси любопытство, кашлянул и прочел следующие потрясающие строки:
“И этот о гирудах… — печально подумал Баг. — Богатое, однако, у него воображение”.
И спросил:
— Вы их знаете?
— К сожалению… — с легкой гримасой отвращения отвечал сосед. — Но, право же, толковать о них не имею ни малейшего желания: пусть себе грызутся, пустой болтовней да чашкобитием таланта не докажешь! Лишь зря бумагу переводят. Сочинители на злобу дня… Хаджипавловы с Кацумахами… Талант, — он глубокомысленно приосанился, — дается от природы и развивается упорным трудом. Да-да. Упорнейшим трудом. — Отпил из чарки. — Когда сложишь в день тридцать – сорок стихов, а потом оставишь лишь две строчки или даже вовсе ничего, и так много лет, — тогда поймешь, сколь тяжело изящное слово!
— Вы поэт, это сразу видно… — кивнула Стася. — А где же в ваших стихах рифма, извините?
В ответ на это поэтически одаренный молодой человек удивленно вытаращил глаза, потом понимающе усмехнулся, поднял протяжный палец и, пристально глядя на Стасю, продекламировал, сопровождая каждое слово жестом – словно заколачивал гвозди:
— Имеете право, — кивнул Баг.
Тут появился прислужник и с необычайной быстротой расставил перед Стасей и Багом тарелки.
— Ну, видите ли, рифма – это такая формальная вещь… — подхватил свою чашку сосед и приподнял крышечку. — В свое время я много и плодотворно, да-да, плодотворно работал с рифмой… — Он помолчал, наморщив лоб. — Но потом разочаровался. Да-да. Совершенно разочаровался. Потому что, как учил великий поэт Ли Бо… — В этот момент в рукаве у Бага запиликала трубка, и Баг, так и не узнав, чему же учил древний мастер изящного слова, приложил руку к груди в знак извинения и достал телефон.
“Кто бы это? Надеюсь, не из Управления…”
— Вэй?
— Драгоценноуважаемый ланчжун Лобо?
— Да, я.
— Ой, то Матвея Онисимовна Крюк звонит, мать Максимушки. Слышите меня?.. Вы зараз к нам на Москву не собираетесь?
Богдан Рухович Оуянцев-Сю
Падал снег.
Огромные тяжелые хлопья рушились мощно и ровно, вываливаясь из рябого от их летящего изобилия ночного неба – и снова съеживались, и пропадали внизу, лепя город, как дети лепят снеговиков. За сырым снегопадом, за рекой стояли, помаргивая сквозь пелену, разноцветные огни Парковых Островов[11]; если смотреть долго, казалось, это снег остановился в воздухе, а огни летят и летят вверх, в небеса.
Падал, вываливаясь из невидимого неба, снег.
Падал, вываливаясь из невидимого будущего, новый век.
Можно сколько угодно твердить себе, что, ежели считать от Хиджры, наш мир окажется не в пример моложе; можно утешительно вспоминать, что нынче подходит к концу лишь девятый год под девизом правления “Человеколюбивое взращивание”, и следующий окажется всего-то десятым – если, конечно, Небо не даст императору знак сменить девиз и начать бег времен сначала… Но факт оставался фактом: до две тысячи первого дня рождения Христа оставалось едва ли три седмицы.
Нежный голосок Фирузе, мурлыкавший в детской вечное “Баю-баюшки”, умолк. Почти беззвучно в своих мягких, ярких туфлях с загнутыми вверх носами Фирузе подошла к мужу и молча остановилась рядом.
Богдан глядел в ночь.
Его душа, точно сушащаяся шкура только что добытого и освежеванного зверя, была растянута на крайностях. Одна – благостное, умиротворенное счастье. И другая – саднящее чувство того, что он, Богдан, словно отработавший свое трутень, больше, в сущности, жене не нужен.
На такие мысли мог быть лишь один ответ.
Богдан обнял жену, и она преданно прижалась щекою к его плечу.
Плоть наша – от тварей, но души – от Бога.
Новый век в жизни Богдана и Фирузе начинался, не дожидаясь круглых дат.
— Красиво, — завороженно шепнул Богдан, по-прежнему глядя в полную мерцающих падучих полос темную пропасть окна.
— Конечно, красивая, — тоже негромко ответила Фирузе. Грех было говорить громко, когда снег валит так тихо. — И носик твой, и подбородок…
Он смолчал, и лишь крепче прижал к себе жену.
“Мое тело тоже пропитано хотениями недушевными”, — подумал Богдан, и в памяти его сразу всплыло из Иоанна Лествичника: “Как судить мне плоть свою, сего друга моего, и судить ее по примеру всех прочих страстей? Не знаю. Прежде, нежели успею связать ее, она уже разрешается; прежде, нежели стану судить ее, примиряюсь с нею… Она навеки и друг мой, она и враг мой, она помощница моя, она же и соперница моя; моя заступница и предательница. Скажи мне, супруга моя – естество мое, как могу я пребыть неуязвляем тобой?”
— Ты изменился, — сказала Фирузе после долгой паузы.