— Забудут, коли псарь прикажет.
— Интересный у тебя псарь, — заметила Таня. — Про чемоданчик приказать может, а про денежки — нет.
— Элементарная служебная этика, дорогая. Одно дело — намекнуть, чтобы не особенно копались в багаже, и совсем другое — чтобы кучу инвалюты не заметили.
Говорил он вроде бы складно, но Таню не убедил. Впрочем, сейчас диктовать условия она не могла. Молча взяла у Шерова красивые бумажки, небрежно бросила в сумочку, не упустив из виду скользнувшую по его лицу гримасу.
— Ну ладно, пошли с суженым знакомиться, — с легким вздохом сказала она. — Надеюсь, вы ему про меня лишнего не напели.
Она не стала выяснять, сколько конкретно причиталось мистеру Дарлингу за эту услугу, но, судя по его поведению, гешефт он посчитал для себя выгодным и отрабатывал вовсю. Встал при ее приходе, горячо пожал руку, даже к сердцу поднес, разве что не поцеловал, выразил радостное удивление по поводу ее английского, пытался говорить какие-то комплименты насчет внешности, но довольно быстро исчерпал их запас. В наступившей паузе Шеров сказал:
— Вы, голубки, поворкуйте пока, а нам с Ариком надо кой-какие организационные вопросы решить.
Оставшись с Таней наедине, Дарлинг плеснул себе в бокал «Курвуазье», не подумав предложить ей, отвернулся, прихлебнул немного. Потом будто опомнился, поглядел на нее, оскалив зубы, и произнес:
— О, поверьте, Таня, я счастлив, что…
— Да бросьте вы! Бизнес есть бизнес. Давайте сразу договоримся, что отношения наши останутся сугубо деловыми.
Он как-то сразу поскучнел — а может, наоборот, расслабился, поняв, что здесь нет нужды ломать комедию и тратить силы на натужный шарм. Таня с улыбкой смотрела на него и думала: «М-да, такого я еще не ела».
Они посидели еще немного, помолчали, не утруждая себя разговорами, а потом в дверь деликатно постучали, просунулась голова Шерова.
— Познакомились? И славно. Теперь давайте пошевеливаться. Опаздываем.
Дарлинг, видимо, поняв по жестам или зная, о чем идет речь, тут же встал и одернул полосатый пиджачок. Таня же не шелохнулась, только одарила Шерова удивленным взглядом.
— Куда это мы опаздываем?
— На регистрацию, куда ж еще.
— Однако! Я что, вот так, в пляжном обдергайчике и поеду?
— Да кто на вас смотреть будет? Заскочим в контору, распишетесь там, свидетельства получите — и свободны. Самолет ваш через неделю, так что собраться успеешь.
Открываем сезон большой охоты?
С Иваном Таня встретилась сама. Место встречи получилось какое-то детское — знаменитый «лягушатник» на Невском. Но Таня не случайно выбрала именно его. Конечно, Иван с его навыками мог преспокойно налакаться где угодно, но тут вряд ли. В кафе стояли высокие кресла, образуя по краям зала полукабинки, и царил полумрак. Таня не хотела, чтобы при разговоре на них кто-нибудь пялился.
Иван пришел чистый, выбритый, совершенно трезвый, хоть и опухший, и какой-то пришибленный. За те несколько лет, что они не виделись, он сильно постарел, усох, ссутулился, в глазах появился затравленный блеск, в речах — сбивчивость и постоянное стремление в чем-то оправдаться.
— Хорошо выглядишь, — усевшись, сказал он. — Да, кому жизнь сладкая карамелька, а кому… — Он страдальчески вздохнул.
— Как ты?
— Я-то? — Он с усмешкой оглядел ее. — Теперь-то уже ничего. Устраиваюсь помаленьку. А вот тогда… Хотя откуда тебе знать? Что такое ломка, представляешь себе? А аверсионная терапия?
— Нет.
— И не дай Бог узнать… Да и после больницы не лучше было. Родные отец с матерью бросили, как пса, подыхать в конуpe… Кстати, не боишься, что тебя со мной увидят?
— Нет, а с какой стати? — удивленно спросила Таня.
— Как, так ты ничего не знаешь? Впрочем, понимаю, тебе же это неинтересно… В общем, я в диссиденты попал.
— Ты?
— Представь себе.
— Это из-за… из-за стихов твоих?
— Какие на фиг стихи?! Благодетель мой, Федор блин Михайлович, пожировал с годик в своей Швейцарии, прижился, гад, и возвращаться не пожелал. Устроил пресс-конференцию, поведал, понимаешь, миру о бесправном положении мастеров слова в СССР. А что я в КГБ полгода бегал, как на работу, объяснения давал, заявления подписывал…
— Господи! И как же ты теперь?
— Ничего, добрые люди пригрели. Причем те самые чистоплюи, которые раньше от меня нос воротили, даже не будучи знакомы — прислужник, дескать, партийного лизоблюда, продажная шкура. А теперь тот же самый Золотарев у них в героях ходит, а я — ну, не в героях, конечно, но в жертвах системы… В общем, устроили меня в журнал «Звезда» внутренним рецензентом — читаю рукописи, которые им шлют со всей страны, и обстоятельно разъясняю гражданам, по какой именно причине их гениальное творение в ближайшее время опубликовано быть не может. Подписывает это, конечно, другой товарищ, но денежки мои… И Одиссей Авенирович, спасибо ему, не забывает.
— Большие сдвиги? — усмехнувшись, спросила она.
— Какие сдвиги? — не понял он. — Все то же самое. Песню по радио слышала? «Завод родной, инструментальный»?
— Нет, конечно.
— Послушай. Слова мои. Объявляют, что Пандалевского.
— Так все один и живешь?
— Разве это жизнь?.. Ну да, в общем, один… У меня, знаешь, после всего… ну там, больницы и до нее… в общем, по этой части не того…
— Бедный! Ты, главное, не особенно пей, глядишь, все и образуется.
— С бухаловым я наладился. Стабилизировался, можно сказать. Раз в два-три месяца спускаю лишнее напряжение. Заранее готовлюсь, денежки рассчитываю. Чтобы, значит, недельку погулять, недельку поболеть, и со свежими силами… Научился.
Он проглотил несколько ложек мороженого, потом покосился на нее:
— Ты меня сюда зачем вызвала? О здоровье спросить?
— Да нет, собственно. Вот, посмотри.
Она протянула ему папку с бумагами. Он раскрыл, почитал, безропотно подписал заранее заготовленное от его имени заявление, не задав ни одного вопроса, и откланялся. Таким Таня его еще не видела и не могла определить, как он воспринял ее решение о разводе. Впрочем, он и сам этого понять не мог.
Рассмотрение заявления о разводе гражданина Ларина Ивана Павловича и гражданки Лариной Татьяны Валентиновны в Красногвардейском районном суде было назначено на 24 июня.
После этого они несколько раз созванивались, уточняли дату, и Иван всякий раз говорил, что все помнит и непременно будет.
Девятого июня он получил сразу за четыре внутренних рецензии, пришел домой, заставил себя сесть за еле-еле начатый заказ от Пандалевского — сценарий праздника ПТУ при Металлическом Заводе, — но не смог унять внутренней вибрации, крякнул и спустился в угловой гастроном…
…Поначалу пришли почти абстрактные формы, иллюзорные в минимальной степени, лишенные материальности. Черной трещинкой с потолка спрыгнул злой астрал, ломкий и металловидный. На изломах он шипел и плевался электрическими искрами. Боязнь оказывалась сильнее желания, и астрал отскакивал от дрожащих рук, убегал в угол или на шкаф и шипел оттуда:
— С-с-сволочь!
Добрый астрал выплывал снизу — из пола, из кровати или из ладони. Он давался в руки, не ломаясь ни в прямом, ни в переносном смысле. Он не стрелял искрами, а лишь жалобно тянул одну ноту — какую-то несусветную, такую не найдешь ни в каких клавирах. Нота пугала, но больше притягивала. Это был либо очень добрый, райский астрал — либо мертвый, ибо он был похож на белейшую дымную спираль и уходил неизвестно куда.
После прихода второго астрала Иван и сам временно умирал, а потом формы жалились, мягчали, порождая иллюзию, будто с ними можно активно взаимодействовать, а то и вообще сливались с физической данностью. Так, Ивану запомнилось окно, под которым беспрестанно маршировали, готовясь к параду, курсанты и распевали бравые строевые песни совершенно непристойного содержания. Потом пришел зелененький. Разведчик.
Он неуверенно попрыгал по стенке, состроил ученическую, немного стеснительную гримаску, а когда Иван зашипел на него — тут же вежливо исчез. Но потом появился снова — возможно, не он, а другой — и привел двух зелененьких. Зелененькие кривлялись уже более настойчиво, а один до того обнаглел, что спрыгнул Ивану прямо на рукав. Иван захотел сбить его щелчком, но палец пронесся сквозь зелененького, а тот от удовольствия захрюкал. Потом пришли синенькие и серенькие.
Иногда зелененькие кувыркались, синенькие кривлялись, а серенькие пукали и хрюкали. Иногда жe синенькие кувыркались, пукали зелененькие, а серенькие хрюкали и кривлялись. Опять-таки иногда зелененькие хрюкали, синенькие пукали, а серенькие кривлялись и кувыркались. Частенько пукали, хрюкали и кувыркались серенькие, а зелененькие и синенькие кривлялись. Потом начинали пукать и кувыркаться зелененькие, синенькие хрюкали, а серенькие кривлялись. Иногда синенькие пукали, хрюкали и кривлялись, а зелененькие с серенькими кувыркались. А то, бывало, зелененькие пукали, кривлялись и кувыркались, синенькие кривлялись, кувыркались и хрюкали, серенькие пукали, хрюкали, кривлялись и кувыркались. Наконец, синенькие, серенькие и зелененькие хрюкали, кривлялись, кувыркались и пукали все вместе, и чем больше носился за ними с мухобойкой осатаневший Иван, тем головокружительнее становились их курбеты, умопомрачительнее рожи, наглее хрюканье и оглушительнее пуканье. Так проходила вечность. Иван сдался, обвык. Хотя каждый жест синеньких, зелененьких, сереньких причинял душе тягучую, томительную боль, он выделял в их полчищах одного, неотрывно следил за его манипуляциями, покуда остальные не сливались в общее бурое пятно, а наблюдаемый серенький, синенький или зелененький не наливался изнутри прозрачностью, так что сквозь него начинали просвечивать стены, и не истаивал вконец. Ряды врагов редели. Оставшиеся уставали, расползались в томлении по углам, и серым предрассветом вышел розовый.
Розовый был велик — с полчеловека — и умен сверхъестественно.
— Здравствуйте, почтеннейший, — вежливо сказал он, аккуратно взобравшись на единственный стул и закинув лапку на лапку.
— Пшел вон! — крякнуло что-то внутри Ивана.
— Не слишком-то вы приветливы, — ответил сокрушенно розовый, — а все потому, что гордитесь много и превыше всех себя ставите.
Он сложил головку на плечо и с укоризной посмотрел на Ивана. Тот накрылся узорчатой от грязи простыней и одним только красным глазом смотрел, мигая часто, на непрошенного собеседника. Розовый продолжал:
— Эх вы, люди, людишки, людики, люденятки! Возомнили, вознеслись — мы цари, мы владыки, мы венец творения. Да что вы можете знать о творении. Скажите по-дружески, почтеннейший, вы — венец? Иван что-то залепетал, глухо и долго.
— Скажите-ка, например, сколько по-вашему, по-людски, месяцев в году?
Иван рассмеялся и произнес. Ясно и четко:
— Не обманешь, нечисть, не обманешь. Двенадцать их, двенадцать. Я говорю тебе, говорю. Знаю, я знаю.
— Допустим. — Розовый сменил интонацию и сделался учителем или судьей: — А сколько в вашем году дней?
Иван задумался.
— Это допрос? — поинтересовался он.
— Ну что вы. Самый искренний, самый дружеский… допрос, конечно, но без пристрастия. Вам ведь больно?
— Больно, — сознался Иван, — хотя и неловко об этом говорить.
— Ну вот видите! — Розовый ликовал. — Итак, сколько же деньков в вашем году?
Иван снова задумался: «Семь? Нет — февраль, понедельник пасха…»
Он загибал пальцы с таким усердием, что пот прошиб. Потом воспрянул:
— Дайте календарь, я сосчитаю.
Розовый замахал ножками, но уже от возмущения.
— Ваши календари! Я теряю сон из-за расстройства нервов, только привидится лишь один. Знаете, не поминайте-ка их к ночи, почтеннейший, вот что я вам скажу. Вот вам грифельная доска.
Розовый полез за пазуху, достал оттуда чистейший носовой платок, сушеную жабу, веточку сирени, коробочку.
— Надо же, — бормотал он. — Какая незадача! Куда же я ее подевал? Такие волнения при моей чувствительной натуре, при моих нервах!
Он раскрыл коробочку, достал оттуда таблетку, положил под язык. Ивану стало жалко розового. Он сказал:
— Не мучься, я вспомнил. Их триста шестьдесят пять.
Розовый от радости сглотнул и снова засучил ножками.
— Как же, — сказал он иезуитским тоном, — как же мы поделим их, чтобы каждому из месяцев досталось поровну? Строго поровну — в том справедливость.
Чертили долго. Иван пальцем на стенке над кроватью, розовый — пальцем в воздухе. Иван сказал:
— Готово. Изволь взглянуть.
Розовый дунул. На стенке проступили огромные кривые знаки:
«365: 12 = 30, 41666666…»
— Нет, — сказал розовый, — это нельзя так. Что за точки?
— Дробь, — ответил Иван.
— Дроби не бывает, — категоричнозаявил розовый. — Дробями не поровну. Надо поровну.
Иван чертил, чертил, чертил шестерки дальше и не заметил, что розовый исчез.
Приходили синенькие в форме шестерок. Они, по обыкновению, кувыркались и хрюкали, но ни на полслова не становились даже девятками. Серенькие группировались и строили напротив Ивана три большие, подвижные и противные шестерки. Иван плакал, и слезы лились, оставляя кляксы: «6-6-6-6-6-6». Он брал ботинок и маркой резиновой подошвой, стачивая ее до дыр, во всех углах рисовал шестерки, все ждал — избавление ли придет, ответ ли. Мешал шкаф. Иван изрисовал его снаружи, изнутри, с боков, сверху, а положив дверцей вниз — сзади и снизу. От перемены положения шкафа на стене открылось чистое пространство — Иван покрыл шестерками и его. Травмировал, раздражал, угнетал, оскорблял, унижал, бесил своей белизной потолок. Умоляемые зелененькие кувыркались на нем шестерками, следов не оставляя. Иван лил на разные предметы чернила в виде цифры шесть и подбрасывал их к потолку. Иные запечатлевались. Иван успокаивался и порой кокетливо задирал ноги, пригибая к ним голову. Он казался себе самой возвышенной шестеркой на свете. И даже обезьянничанье нагло задиравших ножки синеньких мало задевало его.
Навещал розовый. Он следил за деяниями Ивана в целом одобрительно, но с растущим разочарованием. Когда живого места не осталось на стенах, на полу, на потолке, на мебели и на самом Иване (себя метил красным карандашом, куда только Доставала рука), не выдержал, вздохнул и произнес:
— Эх-ма, человеки, человечки, человечишки! Ненадолго же вас хватает.
Иван, охваченный духом гордости и противоречия, взял последний представляющий еще положительную величину карандаш и в похожие на амбарные замки шестерки с хрустом вписал новые — маленькие, как замочные скважины.
— Отдохните, — милостиво предложил розовый, и Иван затеял дискуссию:
— Ты ведь пришел по мою душу? Так зачем было избирать такой занудный способ искушения? Мне и неприятно и обидно.
— Чего же вам угодно, почтеннейший? — спросил, в свою очередь, розовый. — Лучший метод искушения — тот, который действует. Та истина верней, которая лучше в употреблении. А у вас клеймят философию прагматизма. Нам это тоже неприятно и обидно.
Иван рассмеялся.
— Показал бы хоть что-нибудь этакое… — и шепотом добавил: — Порнографическое.