Я ничего не ответила. Что я могла ей сказать…
— Ну, полно дуться, — засмеялась она и пожала плечами. — В конце концов, я отвечаю здесь за ваше поведение, и вы, бесспорно, можете выслушать совет женщины, которая годится вам в матери. Eh bien, Blaise, je viens…[7] — И, напевая какую-то мелодию, она вошла в спальню, где ее ожидала портниха.
Я встала коленями на подоконник и выглянула наружу. Все еще ярко светило солнце, дул свежий радостный ветер. Через полчаса мы засядем за бридж, крепко-накрепко закрыв окна и пустив до отказа паровое отопление. Я подумала о пепельницах, которые мне предстоит опорожнять, где вымазанные губной помадой окурки будут лежать вперемешку с огрызками шоколадных конфет. Для того, кто привык к «подкидному дураку», не так-то просто выучиться бриджу. К тому же друзьям миссис Ван-Хоппер было скучно играть со мной.
Я чувствовала, что мое присутствие — присутствие такого юного существа — накладывает узду на их беседу, что при мне, как и при горничной, прислуживающей за обедом, пока не подадут десерт, они не могут с привычной легкостью рыться в чужом грязном белье и перемывать косточки знакомым. Мужчины с наигранно сердечным видом задавали мне шутливые вопросы по истории и живописи, догадываясь, что я совсем недавно закончила школу и ни о чем другом говорить не смогу.
Я вздохнула и отвернулась от окна. Солнце так много сулило, по морю весело гуляли барашки. Я вспомнила тот уголок Монако, куда я забрела несколько дней назад, покосившийся домик на выложенной булыжником площади. В высокой полуразрушенной крыше было оконце, узкое, как щель. Здесь задержался дух средневековья, и, взяв с бюро бумагу и карандаш, я набросала рассеянной рукой чей-то бледный профиль с орлиным носом. Суровый взгляд, высокая переносица, презрительно изогнутая верхняя губа. Я добавила остроконечную бородку и кружевной воротник, как в давние, в иные времена это сделал старый художник.
Раздался стук в дверь, и в комнату вошел мальчик-лифтер с конвертом в руке.
— Мадам в спальне, — сказала я, но он покачал головой и ответил, что письмо адресовано мне. Я вскрыла конверт и вынула листок бумаги с несколькими словами, начертанными незнакомой рукой. «Простите меня. Я был очень груб сегодня». Только и всего. Ни подписи, ни обращения. Но на конверте стояло мое имя, к тому же, что не часто бывало, написанное без ошибки.
— Ответ будет? — спросил мальчик.
Я подняла голову от набросанных наспех слов.
— Нет, — сказала я. — Не будет.
Когда он ушел, я положила письмо в карман и снова взялась за рисунок, но, не знаю почему, он разонравился мне, лицо казалось безжизненным, застывшим, а бородка и кружевной воротник придавали ему маскарадный вид.
Глава IV
На следующее утро миссис Ван-Хоппер проснулась с температурой 38,8° и болью в горле. Я позвонила по телефону ее доктору, он тут же пришел и поставил обычный диагноз: инфлюэнца.
— Вы должны оставаться в постели, — сказал он, — пока я не разрешу вам вставать; мне не нравятся тоны сердца. И они не станут лучше, если вы не будете соблюдать абсолютный покой. Я бы предпочел, — продолжал он, обращаясь на этот раз ко мне, — чтобы за миссис Ван-Хоппер ухаживала опытная сиделка. Вам ее будет не приподнять. Недельки примерно две, не больше.
Я считала, что это просто нелепо, и стала протестовать, но, к моему удивлению, миссис Ван-Хоппер с ним согласилась. Я думаю, она с удовольствием предвкушала возню, которую поднимут вокруг нее друзья, их сочувствие, записки и визиты, букеты цветов. Монте-Карло стал ей надоедать, и это легкое недомогание внесет разнообразие в ее жизнь. Сиделка будет делать ей инъекции и легкий массаж, она посидит на диете.
Когда после прихода сиделки я оставила миссис Ван-Хоппер полулежащей на подушках в лучшей ночной блузе на плечах и отделанном лентами чепце… с падающей температурой… она была абсолютно счастлива. Мучаясь угрызениями совести за то, что у меня так легко на душе, я обзвонила ее друзей, отложила чаепитие, которое должно было состояться в тот вечер, и отправилась в ресторан к ленчу, по крайней мере, минут на тридцать раньше, чем всегда. Я ожидала, что в зале будет пусто, обычно люди собирались к часу. Он и был пуст. За исключением соседнего столика. Это оказалось для меня полной неожиданностью. Я думала, что мистер де Уинтер уехал в Соспел. Без сомнения, он спустился к ленчу так рано, чтобы избежать нас. Я уже пересекла половину зала и повернуть обратно не могла. Мы не виделись после того, как расстались вчера у лифта, он благоразумно не пришел в ресторан обедать, возможно, по той же причине, что так рано спустился сейчас.
Я была плохо подготовлена к подобным ситуациям. Я мучительно хотела быть старше, быть другой. Я подошла к столику, глядя прямо перед собой, и тут же была наказана, неловко опрокинув вазу чопорных анемонов, в то время как разворачивала салфетку. Вода пропитала скатерть и полилась мне на колени. Официант был в другом конце зала и ничего не заметил. Но мой сосед в тот же миг оказался у столика с сухой салфеткой в руках.
— Вы не можете есть на сырой скатерти, — быстро сказал он, — у вас пропадет весь аппетит. Отодвиньтесь-ка, — и начал промокать скатерть салфеткой.
Увидев, что у нас какие-то неполадки, официант поспешил на помощь.
— Неважно, — сказала я. — Не имеет никакого значения. Я завтракаю одна.
Он ничего не ответил. Подоспевший официант забрал вазу и разбросанные цветы.
— Оставьте это, — внезапно сказал мистер де Уинтер, — и перенесите прибор на мой столик. Мадемуазель будет завтракать со мной.
Я в замешательстве взглянула на него.
— О нет, — сказала я. — Это невозможно.
— Почему? — спросил он.
Я постаралась найти отговорку. Я знала, что он вовсе не хочет со мной завтракать. Его приглашение было продиктовано галантностью. Я испорчу ему весь ленч. Я заставила себя собраться с духом и сказать то, что думаю.
— Пожалуйста, не надо быть таким вежливым, — умоляюще проговорила я. — Вы очень добры, но, право же, я прекрасно поем здесь, если официант вытрет скатерть.
— Дело вовсе не в вежливости, — не отступал он. — Мне будет приятно, если вы позавтракаете со мной. Даже если бы вы не опрокинули так изящно вазу, я бы все равно пригласил вас.
Видимо, на моем лице отразилось сомнение, потому что он улыбнулся.
— Вы мне не верите, — сказал он. — Неважно. Идите и садитесь, нас никто не заставляет разговаривать.
Мы сели, он передал мне меню и предоставил заниматься выбором, а сам вернулся к закуске, словно ничего не произошло.
Он обладал особым, только ему присущим даром отрешенности, и я знала, что мы можем промолчать вот так весь ленч, и это будет неважно, не возникнет никакого напряжения. Он не станет задавать мне вопросов по истории.
— Что случилось с вашей приятельницей? — спросил он.
Я рассказала ему об инфлюэнце.
— Очень сожалею, — сказал он и после секундного молчания добавил: — Вы получили мою записку, полагаю. Мне было очень стыдно за себя. Я держался чудовищно. Мое единственное оправдание в том, что, живя в одиночестве, я разучился себя держать. Вот почему с вашей стороны так мило разделить со мной ленч.
— Вы не были грубы, — сказала я. — Во всяком случае, грубость такого рода до нее не доходит. Это все ее любопытство… она не хочет оскорбить, но так она делает со всеми. То есть со всеми важными людьми.
— Значит, я должен быть польщен, — сказал он. — Но почему миссис Ван-Хоппер причислила меня к ним?
Я ответила не сразу.
— Думаю, из-за Мэндерли, — сказала я.
Он не ответил, и меня вновь охватило то же неловкое чувство, словно я вторглась в чужие владения. Почему упоминание о его доме, известном по слухам такому множеству людей, даже мне, удивленно подумала я, неизбежно заставляет его умолкать, воздвигает между ним и другими невидимый барьер.
Несколько минут мы ели в молчании. Я припомнила художественную открытку, которую купила однажды в загородной лавке, когда была как-то в детстве в одном из западных графств. На открытке был нарисован дом, грубо, неумело, кричащими красками, но даже эти недостатки не могли скрыть совершенство пропорций, красоту широких каменных ступеней, ведущих на террасу, и зеленых лужаек, уходящих к самому морю. Я заплатила два пенса за открытку — половину карманных денег, которые давались мне на неделю, — а затем спросила морщинистую хозяйку лавки, что это такое. Она удивилась моему вопросу.
— Это Мэндерли, — сказала она, и я помню, как вышла из лавки с ощущением неясной вины, по-прежнему теряясь в догадках.
Возможно, воспоминание об этой открытке, давно потерянной или забытой в книге, помогло мне понять его оборонительную позицию. Ему были противны миссис Ван-Хоппер и подобные ей и их бесцеремонные расспросы. Может быть, в Мэндерли было нечто целомудренное и строгое, обособлявшее его, его нельзя было обсуждать, не боясь осквернить. Я представляла, как, заплатив шесть пенсов за вход, миссис Ван-Хоппер бродит по комнатам Мэндерли, вспарывая тишину пронзительным отрывистым смехом. Наши мысли, видимо, текли по одному руслу, так как он принялся расспрашивать меня о ней.
— Эта ваша приятельница, — сказал он, — она вас намного старше. Кто она вам — родственница? Вы давно ее знаете?
Я видела, что он все еще недоумевает по поводу нас.
— Она не приятельница, — сказала я. — По-настоящему, я у нее в услужении. Она взяла меня на выучку в компаньонки и платит мне девяносто фунтов в год.
— Не знал, что можно купить себе компанию, — сказал он. — Довольно анахроническая идейка. Словно на невольничьем рынке.
— Я как-то раз посмотрела слово «компаньон» в словаре, — призналась я. — Там написано: «Компаньон — сердечный друг».
— У вас с ней мало общего, — сказал он и рассмеялся. Он был сейчас совсем другой, моложе как будто и менее замкнутый.
— Зачем вы это делаете? — спросил он.
— Девяносто фунтов в год для меня большие деньги, — ответила я.
— Разве у вас нет родных?
— Нет… они умерли.
— У вас прелестное и необычное имя.
— Мой отец был прелестным и необычным человеком.
— Расскажите мне о нем, — попросил он.
Я взглянула на него поверх стакана с лимонадом. Объяснить, что представлял собой мой отец, было нелегко, и я никогда о нем не говорила. Он был моим личным достоянием. Принадлежал мне одной. Я оберегала воспоминания о нем от всех людей так же, как
В этом ленче было что-то нереальное, и в моих воспоминаниях он остался как какой-то странный волшебный сон. Вот я, недавняя школьница, которая только вчера сидела здесь с миссис Ван-Хоппер, покорная, молчаливая, чопорная, сегодня, через двадцать четыре часа, выкладываю свою семейную историю незнакомому человеку. Я просто не могла молчать, его глаза следили за мной с сочувствием, как глаза моего «Неизвестного».
Меня покинула застенчивость, развязался обычно скованный язык, и посыпались градом все мои маленькие секреты — радости и горести детства. Мне казалось, как ни бедно мое описание, он улавливает, хотя бы отчасти, каким полным жизни человеком был мой отец; как любила его мать любовью, исполненной божественного огня, любовью, которая была для него стержнем, основой его собственного существования, и когда он умер в ту ужасную зиму, пораженный пневмонией, она протянула после его смерти всего пять недель и ушла вслед за ним. Я помню, как я остановилась, — мне не хватало дыхания, немного кружилась голова. Ресторан был переполнен, на фоне музыки и стука тарелок раздавались смех и голоса. Взглянув на часы над дверью, я увидела, что было ровно два часа. Мы просидели здесь полтора часа, и все это время я говорила одна.
Сгорая от стыда, с горячими руками и пылающим лицом, я стремительно вернулась к действительности и стала бормотать извинения. Но он и слушать не пожелал.
— Я сказал вам в начале ленча, что у вас необычное и прелестное имя, — прервал он меня. — Если вы разрешите, я пойду еще дальше и добавлю, что оно подходит вам не меньше, чем вашему отцу. Такого удовольствия, какое я получил от этой нашей с вами беседы, я уже давно ни от чего не получал. Вы заставили меня забыть о самом себе и копании в своей душе, вывели из ипохондрии, которая терзает меня уже целый год.
Я взглянула на него и поверила, что он говорит правду: исчезли окружавшие его тени, он казался менее скованным, более современным, более похожим на остальных людей.
— Вы знаете, — сказал он, — у нас с вами есть общая черта. Мы оба одиноки. О, у меня есть сестра, хотя мы с ней редко видимся, и очень старая бабушка, которую я навещаю по праздникам три раза в год, но в друзья мне не годятся ни та, ни другая. Я должен поздравить миссис Ван-Хоппер. Вы очень дешево ей достались. Какие-то девяносто фунтов в год.
— Вы забываете, — сказала я, — что у вас есть свой кров, а у меня нет.
Не успела я произнести эти слова, как пожалела о них, — взгляд его вновь стал затаенным, непроницаемым, а меня вновь охватило чувство мучительной неловкости, которую испытываешь, допустив бестактность. Он наклонил голову, закуривая сигарету, и ответил мне не сразу.
— В пустом доме может быть так же одиноко, как и в переполненном отеле, — произнес он наконец. — Беда в том, что он менее безлик.
Он приостановился, и на миг мне показалось, что он заговорит о Мэндерли, но что-то удержало его, какой-то страх, который поднялся на поверхность из глубин подсознания и оказался сильней его: вспышка огонька и вспышка доверия погасли одновременно.
— Значит, у сердечного друга отдых? — проговорил он снова спокойно, возвращаясь к прежнему легкому товарищескому тону. — На что же он намерен его употребить?
Я подумала о мощенной булыжником крохотной площади в Монако и доме с узким окном. Часам к трем я смогу быть там с альбомом и карандашами, это я ему и сказала, немного конфузясь, как все бесталанные люди, приверженные своему увлечению.
— Я отвезу вас туда на машине, — сказал он и не стал слушать моих протестов.
Я вспомнила слова миссис Ван-Хоппер о том, что я слишком выставляюсь, и испугалась, как бы он не принял мои слова о Монако за хитрость, попытку добиться, чтобы он меня подвез. Сама бы она именно так и поступила, а я не хотела, чтобы он равнял меня с ней…
Наш совместный ленч уже поднял меня в глазах прислуги: когда мы вставали из-за стола, низенький метрдотель бросился отодвигать мне стул. Он поклонился с улыбкой — какая разница с его обычным равнодушным видом! — поднял мой упавший платок и выразил надежду, что «мадемуазель понравился ленч». Даже мальчик-слуга у двухстворчатых дверей взглянул на меня с почтением. Мой спутник, естественно, принимал все как должное, он не знал о вчерашнем холодном языке. Эта перемена погрузила меня в уныние, заставила презирать самое себя. Я вспомнила отца, его насмешки над пустым снобизмом.
— О чем вы думаете? — мы шли по коридору к гостиной, и, взглянув на него, я увидела, что его глаза прикованы ко мне с любопытством. — Вы чем-нибудь недовольны? — спросил он.
Знаки внимания, оказанные метрдотелем, направили мои мысли по новому руслу, и за кофе я рассказала ему о Блэз, француженке-портнихе. Она была очень рада, когда миссис Ван-Хоппер заказала ей три летних платья, и, провожая ее потом к лифту, я представляла, как она шьет их в своей крошечной мастерской позади душного магазинчика, а на диване лежит умирающий от чахотки сын. Я видела, как, щуря усталые глаза, она вдевает нитку в иголку, видела пол, усеянный обрезками ткани.
— Так что же? — спросил он, улыбаясь. — Ваша картина оказалась неверна?
— Не знаю, — ответила я. И рассказала, как, пока я вызывала лифт, она порылась в сумочке и вынула оттуда бумажку в сто франков. «Вот ваши комиссионные, — шепнула она фамильярным, неприятным тоном, — за то, что вы привели свою хозяйку ко мне в магазин». Когда я, сгорая от стыда, отказалась, портниха хмуро пожала плечами. «Как хотите, — сказала она, — но, уверяю вас, здесь так принято. Может быть, вы предпочтете получить платье? Зайдите как-нибудь ко мне без мадам, я подберу что-нибудь подходящее и не возьму с вас ни су». Не знаю почему, но меня при этом охватило то же тошнотворное гнетущее чувство, какое я испытала в детстве, переворачивая страницы книги, которую мне было не велено трогать. Образ чахоточного сына портнихи потускнел, и вместо него я увидела, как я, будь я другая, с понимающей улыбкой прячу в карман грязную бумажку, и, возможно, сегодня, в свои свободные часы, направляюсь украдкой в магазин Блэз, чтобы выйти оттуда с платьем, за которое я ничего не заплатила.
Я ждала, что он рассмеется, это была глупая история, сама не знаю, зачем я ее рассказала, но он задумчиво смотрел на меня, помешивая кофе.
— Мне кажется, вы совершили большую ошибку, — сказал он наконец.
— Не взяв сто франков? — возмущенно воскликнула я.
— Нет… Господи, за кого вы меня принимаете? Мне кажется, что вы совершили ошибку, приехав сюда, встав под знамена миссис Ван-Хоппер. Вы не годитесь для такой работы. Прежде всего, вы слишком молоды, слишком мягки. Блэз и ее комиссионные — это чепуха. Первый из многих подобных случаев с другими, подобными ей. Вам придется или уступить, стать похожей на Блэз, или остаться самой собой, и тогда вас сломают. Кто вам посоветовал этим заняться?
Казалось вполне естественным, что он спрашивает меня, а я отвечаю. У меня было чувство, будто мы знакомы много-много лет и сейчас встретились после долгой разлуки.
— Вы думали о будущем? — спросил он. — О том, что вас ждет? Предположим, миссис Ван-Хоппер надоест ее «сердечный друг», что тогда?
Я улыбнулась и сказала, что не очень расстроюсь. Найдутся другие миссис Ван-Хоппер, я молодая, крепкая, я ничего не боюсь. Но при его словах я сразу вспомнила объявления, которые часто встречала в дамских журналах, где то или иное благотворительное общество взывало о помощи молодым женщинам в стесненных денежных обстоятельствах. Я подумала о пансионах, отвечающих на такие объявления и предоставляющих временный кров, затем увидела себя с бесполезным альбомом для набросков в руках, без какой-либо определенной профессии, услышала, как я, запинаясь, отвечаю на вопросы суровых агентов по найму. Возможно, мне следовало взять десять процентов комиссионных у Блэз.
— Сколько вам лет? — спросил он и, когда я ответила, засмеялся и встал с кресла. — Я знаю этот возраст. Он самый упрямый, как вас ни пугай, вы не испугаетесь будущего. Жаль, что мы не можем поменяться местами. Идите наверх, наденьте шляпу, а я вызову автомобиль.
Когда он провожал меня к лифту, я думала о вчерашнем дне, неумолчной болтовне миссис Ван-Хоппер и его холодной учтивости. Как я ошиблась в своем мнении! Он не был ни резким, ни насмешливым, он был моим давнишним другом, братом, которого я вдруг нашла. Я до сих пор помню, как у меня было в тот день хорошо на душе. Вижу, словно покрытое рябью, небо с пушистыми облачками, белую кипень барашков на море, чувствую ветер у себя на лице, слышу собственный смех, которому вторил
Я была важная персона. Я наконец повзрослела. Девочка, которая, терзаясь застенчивостью, комкая в ладони платок, стояла за дверью в гостиную, откуда доносился разноголосый хор, наводящий на нее ужас — ведь она чувствовала себя незваной гостьей, — та девочка исчезла без следа. Жалкое создание, я даже не удостаивала ее мысли. Чего она заслужила, кроме презрения?
Ветер был слишком свежий для рисования, он налетал шаловливыми порывами из-за угла площади, и мы вернулись к машине и поехали, не зная куда. Дорога взбиралась в горы, машина — вместе с ней, и мы кружили в высоте, точно птицы в поднебесье. Как не похожа была его машина на квадратный старомодный «Даймлер», нанятый миссис Ван-Хоппер на весь сезон, который возил нас в Ментону тихими вечерами, и я, сидя на откидном сиденьице спиной к шоферу, должна была выворачивать себе шею, чтобы полюбоваться видом. У этого автомобиля крылья Меркурия, думала я, потому что мы поднимались все выше, все быстрей, это было опасно, но опасность мне нравилась, ведь она была для меня внове, ведь я была молода.
Я помню, как громко рассмеялась, как ветер сразу унес мой смех, и тут, взглянув на него, я вдруг осознала, что он больше не смеется, он опять молчалив и отчужден, как вчера, человек, ушедший в свой, недоступный мне мир.
Я осознала также, что подниматься нам некуда, мы добрались до самого верха, дорога, по которой мы сюда ехали, уходит вдаль, а под ногами у нас глубокие кручи. Когда он оставил машину, я увидела, что с одного края дороги гора отвесно падает в пустоту примерно на две тысячи футов. Мы вышли из машины и заглянули вниз. Это меня наконец отрезвило: нас отделяло от пропасти всего несколько футов — половина длины автомобиля. Море, как измятая карта, протянулось до самого горизонта и лизало резко очерченное побережье, дома казались белыми ракушками в круглом гроте, проколотыми там и сям копьями огромного, оранжевого солнца. Здесь, на горе, солнечный свет был иным, безмолвие сделало его более суровым, более жестоким. Что-то неуловимо изменилось, исчезла свобода, исчезла легкость. Ветер затих, и внезапно похолодало.
Когда я заговорила, мой голос звучал слишком небрежно — глупый, нервозный голос человека, которому не по себе.
— Вы знаете это место? — спросила я. — Были здесь раньше?
Он взглянул на меня, не узнавая, и меня пронизал страх — я поняла, что он забыл обо мне, возможно, уже давно, что он затерялся в лабиринте своих тревожных мыслей, где я просто не существовала. У него было лицо человека, который ходит во сне, и на какой-то безумный миг мне пришло на ум, что, возможно, он не совсем нормален. Существуют люди, которые впадают в транс, мне доводилось о них слышать, они следуют своим, неведомым нам законам, подчиняются сумбурным велениям своего подсознания. Возможно, он — один из них и мы находимся в шести футах от смерти.
— Уже поздно. Нам не пора возвращаться? — сказала я; мой беззаботный тон и вымученная улыбка не обманули бы и ребенка.
Но я, конечно, ошиблась, с ним было все в порядке, потому что на этот раз не успела я заговорить, как он очнулся и стал просить у меня прощения. Видимо, я сильно побледнела, и он это заметил.
— Моему поступку нет оправдания, — сказал он и, взяв меня за руку, подтолкнул обратно к машине; мы забрались внутрь, и он захлопнул дверцы. — Не бойтесь, поворот куда легче, чем кажется.
Очень медленно и осторожно он начал разворачивать машину, пока она не стала носом в другую сторону. У меня кружилась голова, меня тошнило, и я изо всех сил вцепилась руками в сиденье.
Машина поползла вниз по извилистой узкой дороге, и постепенно напряжение ослабло.
— Значит, вы здесь уже были? — сказала я.
— Да, — ответил он и, помолчав, добавил: — Но очень давно. Я хотел посмотреть, изменилось ли это место.
— Ну и как? — спросила я.