— Именно, — ответил г-н Ледрю. — Я и хотел с него начать. Вы читали Гофмана?
— Да… а что?
— Ну так вот, это гофманский тип. Он тратит свою жизнь на то, чтобы по картам и по числам отгадывать будущее. Все, что у него есть, уходит на лотерею. Он начал с того, что сумел угадать все три выигравших номера, и с тех пор никогда не выигрывал. Он знал Калиостро и графа Сен-Жермена, считает себя сродни им и говорит, что, как они, владеет секретом эликсира долголетия. Его настоящий возраст — если вы его об этом спросите — двести семьдесят пять лет: сначала он прожил без болезней сто лет от царствования Генриха Второго до царствования Людовика Четырнадцатого; затем, обладая секретом, он, хотя и умер с точки зрения непосвященных, испытал три превращения, по пятидесяти лет каждое. Теперь он начинает четвертое, и ему поэтому лишь двадцать пять лет. Двести пятьдесят предыдущих лет у него только в воспоминании. Он громко заявляет, что будет жить до Страшного суда. В пятнадцатом столетии Альет был бы сожжен, и, конечно, напрасно; теперь его жалеют, и это тоже напрасно. Альет — самый счастливый человек на свете: он интересуется только таро, картами, колдовством, египетскими науками Тота да таинствами Исиды. Он печатает по этим вопросам книжечки, которых никто не читает, а между тем издатель — такой же маньяк, как он, — печатает их под псевдонимом или, вернее, анаграммой, Теаль. Его шляпа всегда набита брошюрами. Вот посмотрите, он ее держит под мышкой, он боится, что кто-нибудь у него отнимет его драгоценные книжки. Посмотрите на этого человека, посмотрите на его лицо, посмотрите на его одежду, вы увидите, что все гармонично в мире: именно эта шляпа подходит к голове, человек — к одежде; всё будто выточено по заказу, как выражаетесь вы, романтики.
И действительно, это все было так. Я посмотрел на Альета. Он был одет в засаленное платье, изношенное, запыленное, в пятнах; его шляпа с блестящими полями, будто из лакированной кожи, как-то несоразмерно расширялась вверх. На нем были кюлоты из черного ратина, черные или, вернее, рыжие чулки и башмаки с закругленными носками, как у тех королей, в чье царствование он, по его словам, родился.
Чисто физически он был толст, невысок, коренаст, с лицом сфинкса, с красными жилками, с широким беззубым ртом, отмеченным глубокомысленной усмешкой, с жидкими длинными желтыми волосами, развевавшимися в виде ореола вокруг головы.
— Он говорит с аббатом Мулем, — сказал я г-ну Ледрю, — сопровождавшим нас в сегодняшней утренней экспедиции; мы еще поговорим об этой экспедиции, не правда ли?
— А почему? — спросил г-н Ледрю, глядя на меня с любопытством.
— Потому что, простите меня, вы, по-моему, верите, что эта голова могла говорить.
— Вы физиономист. Что ж, я действительно в это верю; мы еще ко всему этому вернемся, и если вы интересуетесь подобными историями, то здесь найдете с кем поговорить. Однако перейдем к аббату Мулю.
— Должно быть, — прервал я его, — это очень обходительный человек; меня поразила мягкость его голоса, когда он отвечал на вопросы полицейского комиссара.
— Ну и на этот раз вы все точно определили. Муль — мой друг уже в течение сорока лет, а ему теперь шестьдесят. Посмотрите, он настолько же чист и аккуратен, насколько Альет потерт, засален, грязен. Это вполне светский человек, весьма хорошо принятый в Сен-Жерменском предместье. Это он венчает сыновей и дочерей пэров Франции; свадьбы эти дают ему возможность произносить маленькие проповеди, которые брачующиеся стороны печатают и старательно сохраняют в семье. Он чуть не стал епископом в Клермоне. И знаете, почему не стал? Потому что был когда-то другом Казота, потому что, как и Казот, верил в существование высших и низших духов, добрых и злых гениев; он собрал коллекцию книг, как и Альет. У него вы найдете все, что написано о явлениях призраков, о привидениях, ларвах, выходцах с того света.
О вещах, не вполне ортодоксальных, он говорит редко и только с друзьями. Он человек убежденный и очень сдержанный. Все необычное, что происходит на свете, он приписывает силе ада или вмешательству небесных сил.
Смотрите, он молча слушает все, что ему говорит Альет; он, кажется, рассматривает какой-то предмет, которого не видит его собеседник, и отвечает ему время от времени или движением губ, или кивком. Иногда, находясь среди нас, он внезапно впадает в мрачную задумчивость: дрожит, трепещет, озирается, ходит взад и вперед по гостиной. В этих случаях его надо оставить в покое, опасно его будить. Я говорю будить, так как, по-моему, он в это время находится в состоянии сомнамбулизма. К тому же, он сам просыпается, и вы увидите, какое это милое пробуждение.
— О, скажите, пожалуйста, — сказал я г-ну Ледрю, — мне кажется, он вызвал одного из тех призраков, о которых вы только что говорили?
И я показал пальцем моему хозяину на настоящий странствующий призрак, присоединившийся к двум собеседникам: он осторожно ступал по цветам и, казалось, шагал по ним, не измяв ни одного.
— Это также один из моих приятелей, шевалье Ленуар…
— Основатель музея в монастыре Малых Августинцев?..
— Он самый. Он умирает с горя, что его музей разорен; его десять раз чуть не убили за этот музей в девяносто втором и девяносто четвертом годах. Реставрация со своим ординарным умом велела закрыть музей и приказала возвратить памятники в те здания, где они раньше находились, и тем семьям, что имели на них право. К несчастью, большая часть памятников была уничтожена, большая часть семей вымерла, и самые интересные обломки нашей древней скульптуры, а следовательно, нашей истории были рассеяны и погибли. Все так исчезает в нашей старой Франции; оставались только эти обломки, и от них скоро ничего не сохранится; и кто же их разрушает? Как раз те, кто должен быть больше всего заинтересован в их сохранении.
И г-н Ледрю, несмотря на свой либерализм, как выражались в ту эпоху, вздохнул.
— Вы перечислили всех ваших гостей? — спросил я у г-на Ледрю.
— Может быть, еще придет доктор Робер. Про него я ничего вам не говорю: полагаю, вы сами составили о нем мнение. Это человек, проделывавший всю жизнь опыты над человеческой машиной, будто над манекеном, не подозревая, что у этой машины есть душа, чтобы понимать страдания, и нервы, чтобы их чувствовать. Этот любящий пожить человек многих отправил на тот свет. Он, к своему счастью, не верит в выходцев с того света. Посредственный ум, мнящий себя острословом, потому что всегда шумит, и философом, потому что он атеист; один из тех людей, которых приходится принимать у себя, потому что они сами к вам являются. Вам же не придет в голову идти к ним.
— О сударь, как мне знакомы такие люди!
— Еще должен был прийти один мой приятель; он моложе Альета, аббата Муля и шевалье Ленуара; но может потягаться одновременно с Альетом в гадании на картах, с Мулем в демонологии, с шевалье Ленуаром в знании древностей; это ходячая библиотека, каталог, заключенный в кожу христианина. Да вы должны его знать.
— Библиофил Жакоб?
— Именно.
— И он не придет?
— По крайней мере, не пришел еще и, поскольку он знает, что мы обыкновенно обедаем в два часа, а теперь почти четыре, вряд ли явится. Он, верно, разыскивает какую-нибудь книжечку, напечатанную в Амстердаме в тысяча пятьсот семидесятом году, первое издание с тремя типографскими опечатками: одной на первом листе, другой на седьмом и одной на последнем.
В эту минуту дверь отворилась и вошла тетушка Антуан.
— Сударь, кушать подано, — объявила она.
— Пойдемте, господа, — сказал г-н Ледрю, открыв, в свою очередь, дверь в сад, — к столу, к столу!
А затем он повернулся ко мне.
— Сейчас, — сказал г-н Ледрю, — где-нибудь в саду, кроме гостей, которых вы видите и о которых я вам рассказал, ходит еще гость, кого вы не видели и о ком я вам не говорил. Это гость слишком не от мира сего, чтобы услышать грубый зов, только что обращенный к моим приятелям, на что, как видите, они сразу откликнулись. Ищите, дело ваше. Когда вы найдете нечто невещественное, прозрачное, eine Erscheinung[2], как говорят немцы, назовите себя, постарайтесь внушить ему, что иногда не лишне поесть хотя бы для того, чтобы жить. Затем предложите вашу руку и приведите к нам.
Я послушался г-на Ледрю, догадавшись, что милый человек, кого я вполне оценил в эти несколько минут, готовит мне приятный сюрприз, и пошел в сад, оглядываясь по сторонам.
Поиски не были продолжительными. Я увидел вскоре то, что искал.
Это была женщина. Она сидела под липами; я не видел ни лица ее, ни фигуры: лица — потому что оно обращено было в сторону поля, фигуры — потому что она была закутана в большую шаль.
Женщина была одета в черное.
Я подошел к ней; она не двигалась. Казалось, шум моих шагов не достигает ее слуха. Ее можно было принять за статую.
Все в ней мне казалось грациозным и изящным.
Издали я видел, что это блондинка. Луч солнца, проникая через листву лип, сверкал в ее волосах и придавал ей золотой ореол. Вблизи я заметил тонкость волос, которые могли соперничать с шелковыми нитями, какие первые ветры осени вырывают из плаща Пресвятой Девы. Ее шея, может быть немного длинная — очаровательный недостаток, почти всегда придающий женщине грацию, а иногда и красоту, — была согнута, чтобы голова могла опереться на правую руку, в свою очередь опирающуюся локтем на спинку стула. В опущенной левой руке она держала белую розу, перебирая пальцами ее лепестки. Гибкая шея, как у лебедя, согнутая кисть, опущенная рука — все было матовой белизны, как паросский мрамор, без пульсирующих жилок на поверхности кожи. Начинавшая вянуть роза была более живой и более окрашенной, чем рука, державшая ее.
Я смотрел на эту женщину, и чем больше я смотрел, тем меньше она казалась мне живым существом.
Я даже сомневался, сможет ли она обернуться ко мне, если я заговорю. Два или три раза я открывал рот и закрывал его, не произнося ни слова.
Наконец, решившись, я окликнул ее:
— Сударыня!
Она вздрогнула, обернувшись, посмотрела на меня с удивлением, как бы очнувшись от мечты и вспоминая свои мысли.
Ее большие черные глаза (при светлых волосах, о которых я уже говорил, брови и глаза у нее были черными) остановились на мне со странным выражением.
Несколько секунд мы не произносили ни слова: она смотрела на меня, я рассматривал ее.
Женщине этой было тридцать два или тридцать три года; вероятно, прежде, когда щеки ее еще не ввалились и цвет лица не был так бледен, она была чудной красоты, хотя она и теперь казалась мне красивой. На ее лице, перламутровом, одного оттенка с рукой, без малейшего румянца, глаза казались черными как смоль, а губы — коралловыми.
— Сударыня, — повторил я, — господин Ледрю полагает, что вы позволите автору «Генриха Третьего», «Христины» и «Антони» представиться вам, предложить руку и проводить вас в столовую.
— Извините, сударь, — сказала она, — вы только что подошли, не правда ли? Я чувствовала, что вы подходите, но я не могла обернуться; со мной так бывает, когда я над чем-нибудь задумываюсь. Ваш голос разрушил это колдовство; так дайте мне вашу руку и пойдем.
Она встала, взяла меня под руку. Хотя она и не стеснялась, я почти не чувствовал прикосновения ее руки: как будто тень шла рядом со мной.
Мы пришли в столовую, не сказав больше друг другу ни слова.
Два места были оставлены за столом.
Одно — направо от г-на Ледрю — для нее.
Другое — напротив нее — для меня.
V
ПОЩЕЧИНА ШАРЛОТТЕ КОРДЕ
Этот стол, как и все у г-на Ледрю, имел свой характер.
Большой, в форме подковы, он придвинут был к окнам, выходившим в сад, и оставлял свободными для хождения прислуги три четверти громадной залы. За ним можно было без труда усадить двадцать человек. Обедали всегда только за ним, независимо от того, был у г-на Ледрю один гость, два, четыре, десять, двадцать или он обедал один; в этот день нас было всего шестеро и мы занимали едва треть стола.
Каждый четверг меню было одно и то же. Господин Ледрю полагал, что за истекшую неделю его гости ели другие кушанья дома или там, куда их приглашали. Поэтому по четвергам вы могли с уверенностью знать, что у г-на Ледрю подадут суп, мясо, курицу с эстрагоном, баранью ножку, фасоль и салат.
Число кур удваивалось или утраивалось соответственно количеству гостей.
Мало было гостей или много, г-н Ледрю всегда усаживался на одном и том же конце стола — спиной к саду, лицом ко двору. Вот уже десять лет он всегда сидел в этом большом кресле с инкрустациями; тут он получал из рук садовника Антуана (превращавшегося по четвергам, подобно метру Жаку, в лакея), кроме ординарного вина, несколько бутылок старого бургундского. Вино подносилось ему с благоговейной почтительностью; он откупоривал и наливал его гостям с тем же почтительным благоговейным чувством.
Восемнадцать лет тому назад во что-то еще верили; через десять лет не будут верить ни во что, даже в старое вино.
После обеда отправлялись в гостиную пить кофе.
Обед прошел как проходит всякий обед: превозносили кухарку, расхваливали вино.
Молодая женщина съела лишь несколько крошек хлеба, пила воду и не произнесла ни слова.
Она напоминала мне ту женщину-гулу из «Тысячи и одной ночи», которая садилась за стол вместе с другими, но для еды брала лишь несколько зернышек риса с помощью зубочистки.
После обеда, по установленному обычаю, перешли в гостиную.
Мне, конечно, пришлось сопровождать молчаливую гостью.
Она прошла половину разделяющего нас расстояния, чтобы взять меня под руку. Была в ней все та же мягкость движений, та же грация в манере держаться и, я бы сказал, почти та же неощутимость прикосновения.
Я подвел ее к кушетке, на которую она прилегла.
Во время нашего обеда в столовую были введены два лица.
Это были доктор и полицейский комиссар.
Последний явился, чтобы дать нам подписать протокол, уже подписанный Жакменом в тюрьме.
Маленькое пятно крови заметно было на бумаге.
— Что это за пятно? Это кровь мужа или жены? — спросил я, подписывая.
— Это, — ответил комиссар, — кровь из раны на руке убийцы: она продолжает идти, и никак не удается остановить ее.
— Понимаете, господин Ледрю, — сказал доктор, — эта скотина настаивает, что голова его жены говорила с ним!
— И вы полагаете, что это невозможно, доктор?
— Черт возьми!
— Вы считаете даже невозможным, чтобы открылись глаза трупа?
— Невозможно!
— Вы не верите, что кровь, остановившись на слое гипса, закупорившем все артерии и прочие сосуды, могла дать на миг жизнь и чувствительность этой голове?
— Не верю.
— А я, — сказал г-н Ледрю, — верю в это.
— И я, — сказал Альет.
— И я, — сказал аббат Муль.
— И я, — сказал шевалье Ленуар.
Я тоже присоединился к такому мнению.
Лишь полицейский комиссар и бледная дама ничего не сказали: один — так как его это, без сомнения, не интересовало, другая — может быть, потому, что слишком интересовалась этим.
— Ну, если вы все против меня, то, конечно, одержите верх. Вот если бы кто-нибудь из вас был врачом…
— Но, доктор, — сказал г-н Ледрю, — вы знаете, я отчасти врач.
— В таком случае, — сказал доктор, — вы должны знать, что там, где нет сознания, нет и страдания, и что сознание прекращается при рассечении позвоночного столба.
— А вам кто это сказал? — спросил Ледрю.
— Рассудок, черт возьми!
— О, прекрасный ответ! Разве не рассудок точно так же подсказал тем, кто осудил Галилея, что солнце вращается вокруг земли, а земля неподвижна? Рассудок доводит до глупости, мой милый доктор. Вы делали опыты над отрезанными головами?
— Нет, никогда.
— Читали вы диссертации Земмеринга? Читали вы протоколы доктора Сю? Читали вы возражения Эльхера?
— Нет.
— И вы, не правда ли, вполне верите докладу господина Гильотена о том, что его машина дает самый верный, самый скорый и вместе с тем наименее болезненный способ прекращения жизни?
— Да, я так думаю.
— Ну! Вы ошибаетесь, мой милый друг, вот и все.