Александр Дюма
Княгиня Монако
ПРЕДИСЛОВИЕ
Всякий человек, публикующий историю какого-нибудь государя, какой-нибудь государыни, того или иного знатного вельможи либо той или иной танцовщицы, причем историю, написанную лично ими, должен отчитаться перед публикой, вечно сомневающейся в достоверности подобных сочинений и в том, каким образом они попали к нему в руки.
Сделать это в отношении книги, которую мы сегодня выпускаем в свет, не составит нам никакого труда. Для этого достаточно будет всего-навсего изложить факты во всей их простоте.
Вот что мы писали в 1838 или 1839 году по поводу своего путешествия 1835 года по княжеству Монако:
К сожалению, нам не удалось в полной мере насладиться чудесной оранжереей, именуемой княжеством Монако, так как жестокий ливень, застигший нас на границе, упорно сопровождал нас на протяжении трех четвертей часа, в ходе которых мы успели пересечь всю страну. Вследствие этого мы разглядывали столицу с ее крепостью, где обитало все население княжества, сквозь своего рода сероватую мокрую пелену; не лучше обстояло дело и с гаванью, где нам все же удалось разглядеть одну фелуку: она вместе с другой, которая в то время находилась в плавании, составляет весь флот князя.
Вот что я написал в 1838 году, а затем совершенно забыл о строках, которые вы только что прочли; между тем, снова проезжая в 1842 году через столицу княжества Монако, я остановился на сутки в гостинице «Великий король Испании».
Чтобы получить комнату с кроватью, мне пришлось отдать свой паспорт.
Паспорт, естественно, дал знать хозяину гостиницы, кто его постоялец.
Хозяин в свою очередь известил об этом весь город.
Я уже принял множество знатных подданных моего добрейшего и артистичного друга князя Флорестано I, когда появился еще один посетитель, показавшийся мне загадочнее остальных.
Этот человек был не кто иной, как сын милейшей Марианны Казановы, торговавшей в 1835 году хлебом и дамскими шляпками.
Сын имел несчастье потерять ее тремя годами раньше и продал совмещенное материнское заведение; обладая небольшим капиталом в дюжину тысяч франков, он вступил (или собирался вступить) в почтенное сословие сардинских таможенников.
Явился он ко мне вот с какой целью.
Во время монакской революции 1793 года его дед Джакопо Казанова проник вместе с другими мятежниками в замок Онорато IV.
Однако он перепутал лестницы: вместо того чтобы спуститься со всеми другими в погреб, он в одиночестве поднялся в библиотеку.
Эта ошибка не была столь грубой, какой она может показаться на первый взгляд: Джакопо Казанова был не пьяница, а библиоман.
Ему уже не раз доводилось наведываться тайком в эту библиотеку, пользуясь тем, что министр внутренних дел покупал у его жены хлеб, а супруга министра внутренних дел — шляпки, и во время этих своих посещений он обратил внимание на пять небольших рукописных книжек, озаглавленных
Из множества богатых трофеев, которыми мог одарить библиомана княжеский замок, он жаждал получить только эту рукопись.
Джакопо Казанова положил эти пять книжек в карман и как ни в чем не бывало вернулся домой, не сказав никому о только что совершенной им небольшой краже.
Впрочем, никто и не заметил исчезновения рукописи, которая по-видимому хранилась в библиотеке в течение целого века, но никому, за исключением Джакопо Казановы, не пришло в голову в нее заглянуть.
Джакопо Казанова скончался в 1813 году, завещав драгоценную реликвию своему сыну Никола Казанове; тот умер в 1830 году, в свою очередь завещав ее своему сыну Гаэтано Казанове, — именно он сейчас стоял передо мной.
Однажды ему попала в руки газета из Ниццы, где была перепечатана статья, с которой я только что ознакомил читателей. Гаэтано прочел, что, гуляя по городу, я обратил внимание на вывеску заведения его матери. В связи с этим его осенило, что при случае я мог бы найти какое-то применение этой рукописи, которая у его деда, а потом и у него самого лежала без дела.
На протяжении трех лет Гаэтано раздумывал, каким образом передать мне книгу, но ни один из способов не казался ему достаточно надежным, чтобы испробовать его; наконец, к концу третьего года этих раздумий, Казанова неожиданно узнал, что человек, с которым он так давно стремится встретиться, прибыл в Монако.
Гаэтано потратил еще три часа на поиски посредника, который мог бы мне его представить; по истечении третьего часа, не найдя такого, он решил представиться мне сам.
Почти три минуты мой гость стоял передо мной и что-то бормотал, так и не сумев внятно объяснить цель своего визита; однако в конце концов он достал из кармана пять рукописных томиков и закончил тем, с чего ему следовало бы начинать, а именно — показал мне титульный лист, произнеся:
— Прочтите это.
Заглавие этой рукописи уже известно читателю.
Оно было достаточно интригующим, особенно в глазах человека, собиравшегося приступить к работе над книгой под названием «Людовик XIV и его век», и немедленно приковало мое внимание.
И тогда посетитель, ободренный приемом, рассказал мне историю рукописи и то, как, переходя по наследству от отца к сыну, из поколения в поколение, она наконец оказалась у него.
Я не стану уточнять, на каких условиях я приобрел эту рукопись у Гаэтано Казановы — это касается только меня и интересует только моего книгопродавца; важно лишь, что, перед тем как опубликовать ее, я подробно рассказал обо всех обстоятельствах, способных подтвердить ее подлинность.
Впрочем, наилучший залог тому не библиографические подробности, а сам ее стиль, который относится к началу XVII века: его невозможно спутать ни с каким другим.
Он свидетельствует о том, что женщина, создавшая книгу, которую вам предстоит прочесть, была хорошо знакома с г-жой де Гриньян и писала таким же пером и на таком же столе, как у г-жи де Севинье.
Исходя из этого как из необходимого пролога к тому, что вам предстоит прочесть, начнем.
Александр Дюма.
P.S. Нет нужды говорить, и я повторяю это достаточно громко, чтобы меня услышали все, даже глухие, что я всего-навсего издатель сочинения Екатерины Шарлотты де Грамон де Гримальди, герцогини Валантинуа, княгини Монако.
Часть первая
I
Все сколько-нибудь значительные люди моей эпохи описали историю своей жизни. Всякий знает, что Мадемуазель ведет учет своим славным деяниям, относящимся ко временам Фронды; что отец Жозеф запечатлел на бумаге дела и поступки покойного кардинала де Ришелье; ну а что касается Мазарини, то мой отец, дядя и многие другие, за исключением господина коадъютора и г-жи де Мотвиль, считают своим долгом рассказать потомкам о любезности его высокопреосвященства; даже старый Лапорт якобы марает бумагу (наверное, королеве-матери следовало бы приказать ему этого не делать!). Я не притязаю на то, чтобы приобрести известность на поприще изящной словесности или завоевать славу острого ума; я хочу рассказать о событиях, в которых мне довелось принимать участие, не для других, а для себя и, главным образом, для единственного мужчины, который владел моим сердцем и ради которого я готова полностью раскрыть свою душу. Я никогда больше не увижу этого человека; сейчас он несчастен; люди, разлучившие нас, стали виновниками его несчастья, но я, слава Богу, нисколько к этому не причастна. Без сомнения, мой образ не раз являлся ему; вероятно, он осознал свою вину передо мной и признал, что если я тоже в чем-то виновата перед ним, то он сам, почти вопреки моей воле, подтолкнул меня к этому. Несколько благородных шагов с его стороны, и я бы осталась верна самой себе; я не говорю: верна ему, ибо он меня недостоин — даже такой, какая я есть. Когда меня не станет — а я умру молодой, как мне предсказали, — ему передадут эти записки. Скажу откровенно, что я пишу только с этой целью, поэтому не стоит утаивать часть правды и говорить обо всем прочем. Я собираюсь лишь вскользь коснуться событий моего времени, ибо держалась в стороне от них; люди мне интереснее общественного дела, и я предпочитаю шутить, а не рассуждать. Размышления — это не женское занятие, и я всегда во весь голос смеялась над теми из нас, что избрали их своим основным делом, вместо того чтобы помышлять об удовольствиях и развлечениях.
Прежде всего я набросаю здесь свой портрет, как это меня вынудили сделать однажды вечером у покойной королевы-матери в присутствии всего двора. Подобные развлечения были тогда в моде, и ни одной из нас не удалось этого избежать. На мой взгляд, портрет получился похожим: по крайней мере мои недоброжелательницы уверяли меня, что я себе не польстила. Лишь г-жа де Монтеспан, которая меня ненавидит и которой я отвечаю тем же, утверждала, что у меня получился поясной портрет в маленькой овальной рамке. Если она когда-нибудь прочтет эти мемуары, ей уже не удастся такое заявить, ибо я исполнена решимости написать портрет в полный рост, не упуская из вида ни одного из своих изъянов. Мне кажется, что после этого я стану менее несчастной.
Я родилась в 1639 году, в июне, через двадцать один месяц после рождения короля, нашего государя; стало быть, в настоящее время, когда я пишу эти строки, в 1675 году, мне тридцать шесть лет. Моя молодость уже позади; настала пора раздумий; впрочем, я не слишком много пребываю в раздумьях, ибо сожаления о прошлом причиняют мне боль: я никак не могу свыкнуться с тем, что занимаю место во втором ряду нынешних красавиц, причем скорее ближе к третьему ряду.
Я дочь Антуана III де Грамона, владетельного князя Бидаша и Барнаша, герцога и пэра королевства, маршала Франции, кавалера королевских орденов и пр., и Маргариты Дюплесси де Шивре, племянницы кардинала де Ришелье. У меня было два брата: одного из них, прославившегося своими любовными похождениями, отвагой и своеобразным характером, звали граф де Гиш, как и всех старших сыновей нашего рода; он умер совсем молодым, и я уверяю вас, что причиной тому была скука — ничто в жизни уже не доставляло ему удовольствия. О моем брате высказывались самые различные мнения; быть может, то, что я расскажу о нем в дальнейшем, заставит людей судить о нем несколько иначе. Мой второй брат, граф де Лувиньи, станет герцогом де Грамоном после кончины нашего отца, и эта надежда, на которую он не смел ранее рассчитывать, быстро примирила его с утратой бедного графа де Гиша, а его жена просто едва могла скрыть свою радость.
Я высокая и красивая — это неопровержимый факт, и никто никогда не оспаривал его. У меня прекрасные волосы пепельного цвета, карие глаза, нежные и живые одновременно, свежий цвет лица, изящные, хотя и не безупречные кисти рук и ступни, а также замечательные руки и фигура. Кроме того, у меня точеные плечи и грудь — о них столько говорили в пору моей юности, что с моей стороны было бы жеманством это отрицать. Все считают, что у меня весьма представительная внешность, величественная осанка, умное лицо и необычайно приветливая улыбка, когда я не хмурю брови (ибо тогда я отпугиваю от себя). У меня белоснежные зубы и алые губы. На моем лице, пониже носа, виднеется очень темная родинка, похожая на мушку. Господин Монако всегда порывался заставить меня ее оторвать, и я не простила ему этой причуды, как и прочих его прихотей. Вот мой физический портрет; куда сложнее описать мой внутренний мир.
Во-первых, я недостаточно образованна и никогда не пыталась принудить себя учиться. В детстве меня избаловали: то была пора Фронды, когда совсем не занимались воспитанием детей. Наши отцы сражались, а матери прятались, если только они не были вынуждены участвовать в битвах. Я наделена природным умом и умнее, чем это казалось людям: я старалась скрыть его, чтобы при случае воспользоваться им с наибольшей для себя выгодой; я веду себя любезно лишь тогда, когда мне того хочется, что создает мне противоречивую репутацию: одни превозносят меня до небес, другие считают дикаркой (г-н Монако относится к числу последних). Я же наедине с собой смеюсь над всеми, ибо у меня никогда не было иных наперсниц, кроме самой себя.
Я по праву горжусь своим происхождением и положением и не сближаюсь с теми, кто уступает мне в достоинстве; что бы ни утверждали клеветники, я не знаю, что значит смотреть на кого-нибудь сверху вниз; в крайнем случае, я смотрю снизу вверх, хотя такое случилось со мной лишь однажды; обычно мои глаза не поднимаются и не опускаются — они остаются на одном и том же уровне. Моя душа достаточно расположена к тем, кто любит меня; я не признаю неуемных страстей и плаксивых чувств — таким образом никому еще не удавалось меня растрогать. Кроме упомянутого выше человека, который был и навсегда останется моим повелителем, ни один мужчина и четверти часа не властвовал надо мной.
Благодаря моему избраннику я изведала все на свете, испытав сильнейшие страдания и радости. Другие мужчины мне нравились и забавляли меня, но они затрагивали лишь мое самолюбие и мою чувственность. Я была выше их всех; по прошествии двух часов близкого общения с мужчинами я видела их насквозь, и ни один из них не стоил мне и слезинки.
Во мне мало благочестия, если иметь в виду обычный смысл этого слова, но я неукоснительно исполняю свои обязанности ради соблюдения приличий, а также чтобы не давать тем, кто стоит ниже меня, повода меня осуждать. Я деятельна и отважна; как только выдается свободная минута, я отправляюсь в путь и ищу приключений — это для меня насущная потребность. От природы я весела и смешлива и умело пускаю в ход остроумие, сочетая его с проницательностью, что делает меня опасной для окружающих. Горе тем, кто задел или оскорбил меня! Я не склонна прощать и еще менее склонна что-либо забывать — все мои чувства обладают памятью.
Я признаю, что у меня мало друзей. Виной тому скорее моя гордыня, нежели то, что я недостойна дружбы. Я полагаю, что, напротив, моей дружбы достойны очень редкие люди, и поэтому не стараюсь искать себе друзей.
Отец не особенно меня любит, он любит лишь себя и свой род; мы с Лувиньи ничего для него не значим; он оплакивал своего старшего сына, потому что тот был графом де Гишем, и не позволил Лувиньи взять себе этот титул.
Моя мать — святая, много страдавшая по вине своего мужа и своих детей; ее сердце полно участливости, а ее ум столь же незначителен, сколь и зауряден. Семейный дух у нас не отличается особенным пылом, но дух имени никогда не позволял всем нам это показывать. Мы поддерживаем и хвалим друг друга, но, в сущности, за этим таится равнодушие, и мы не поступимся ради ближних даже безделицей.
Я нуждаюсь в удовольствиях, развлечениях и знаках внимания. Двор необходим мне как воздух. Я кокетлива, и меня привлекают интриги — они поддерживают мою душу в состоянии бодрости. Я не лжива и не лицемерна, а просто скрытна. Я не терплю, когда угадывают мои мысли, — это кажется мне чем-то вызывающим. Я люблю повелевать: скромная корона Монако и почести, которые она доставляет мне в моем королевстве, нередко вызывали у меня приступы неистового властолюбия и досаду на то, что я не подлинная государыня. И если я стою в стороне от событий эпохи, то это потому, что не чувствую себя на своем месте; я стремлюсь подняться выше, а невозможность этого останавливает меня, внушая мне отвращение к любого рода делам: я позволяю им идти своим чередом или по воле Бога.
Превыше всего я ценю великолепие и роскошь. Скупость и даже бережливость кажутся мне гнусными пороками для людей нашего происхождения. Это грехи простонародья, которые не следует у него заимствовать, ибо оно само в них нуждается. Мы получили наши богатства, чтобы их тратить и обладать благодаря им дополнительным превосходством. Это малодушие — беречь их для себя, теряя таким образом одно из своих преимуществ.
Я вспыльчива и неукротима, однако простое ощущение собственной гордости заставляет меня немедленно успокаиваться. Я не позволяю безучастным наблюдателям присутствовать при вспышках моей ярости — впоследствии они стали бы их осуждать, а я этого не терплю.
Вот мой портрет, и, как я надеюсь, он без прикрас. Нетрудно заметить, что в этом описании я добавила некоторые штрихи к изображению, сделанному мной когда-то в покоях королевы-матери. Подобные признания неуместны перед придворными, готовыми неустанно высмеивать тех, кто открывает перед ними свою душу, тем более когда зависть — эта проказа царедворцев — находит подходящий объект вроде меня, чтобы вцепиться в него своими стальными зубами.
Как было сказано выше, я родилась через двадцать один месяц после рождения короля Людовика XIV. Людовик XIII еще здравствовал, и наша семья была в большой милости. Мой отец, уже ставший маршалом Франции, входил в число тех, кого называли «Семнадцать вельмож», — иными словами, в число самых изысканных, самых мужественных и самых благородных людей своего времени. Господин кардинал, выдавший за него свою племянницу, засвидетельствовал ему таким образом свое глубокое почтение. Король любил отца, а королева его боялась; страшное отвращение, которое она испытывала к моему дяде, графу де Лувиньи, довольно скверному человеку, следует это признать, отражалось на всех нас. Эта ненависть подогревалась фавориткой королевы г-жой де Шеврёз по вполне понятной причине. Граф де Лувиньи когда-то предал несчастного графа де Шале, любовника герцогини: он выдвинул против него ложное обвинение, которое привело графа на эшафот; дядя сделал это исключительно ради того, чтобы угодить кардиналу и извлечь для себя какую-нибудь выгоду.
Вдобавок граф де Лувиньи повел себя не более достойно во время дуэли с Окенкуром — он нанес своему противнику вероломный удар сзади, приковавший того к постели на полгода. Графа никто не уважал, и отец относился к нему как к своего рода хвастуну, который недостоин нашей семьи и которого следует выставить за дверь. Другой мой дядя, шевалье, а впоследствии граф де Грамон, достаточно известен; впрочем, мы встретимся с ним позже.
То было время господства г-на де Сен-Мара над рассудком короля, время славы великого Корнеля, а также первых шагов господина принца и г-на де Тюренна. При дворе постоянно плелись заговоры против кардинала, то и дело возмущались тиранией, и, наверное, было чрезвычайно трудно сохранять равновесие посреди всех этих подводных камней. Тем не менее моему отцу это удалось благодаря его гибкому уму и гасконской сообразительности, которую он сохраняет по сей день. Он знает, что сказать, чтобы развеять человеку дурное настроение, и сам Людовик XIV никогда не мог устоять перед этим его искусством.
Под видом искренности отец зачастую ведет себя необычайно дерзко, и это проходит для него безнаказанно; он всегда расположен к такому, так же как граф де Грамон и я.
Граф де Гиш отличался в поведении еще одной особенностью: он невообразимо мудрствовал, нередко не понимая самого себя. Он был умен, образован, но полностью лишен естественности или, выражаясь точнее, был естественно-вычурным, как иной другой бывает простодушным. Я никогда не верила в бурные страсти брата, а по его словам, у него были дюжины всегда безумных романов. Он смертельно переживал любой полученный им отказ, ревность вызывала у него недомогание, а доступность женщины — отвращение; он падал в обморок от любого сколько-нибудь крепкого запаха и после малейшей ссоры возвращался домой с видом мученика, распятого на кресте. Бедная матушка сидела ночами у изголовья сына, изредка говоря с ним о Боге и постоянно, невзирая на свое благочестие, о его любовницах. Она призывала его к терпению, а он приходил от этого в бешенство и принимался громогласно проклинать жестоких ветреных красоток. Семь-восемь собачек, спавших в его комнате, отзывались на вопли хозяина завываниями.
Заслышав этот концерт, отец прибегал в ярости и начинал браниться, называя своего наследника бездельником, а жену — дурой, а также колотить собак, которые доходили от этого до крайности и выли еще громче; во дворце никто не мог сомкнуть глаз.
Слухи сделали графа де Гиша героем его любовной связи с Мадам; позже вы убедитесь, чего стоит эта слава: я удивляюсь, до чего легко ввести людей в заблуждение.
У меня также была сестра, которую звали мадемуазель де Барнаш. Ее появление на свет лежало тяжким грехом на совести отца: она была на четырнадцать лет моложе Лувиньи, кривой на один глаз и невероятно уродливой, что не помешало г-ну д’Аквилю, близкому другу маршала, влюбиться в нее, как только она показалась в обществе моей матушки. Господин д’Аквиль это отрицал, понимая, сколь нелепо выглядит это неподобающее воспитанному человеку чувство. Тем не менее оно настолько сильно завладело им, что он впал в тоску.
— Я бы ни за что не поверил, что д’Аквиль способен на подобное сумасбродство: влюбиться в такую девицу! — говорил отец. — Разве могла она быть лучше, чем она есть, ведь я произвел ее на свет вопреки своей воле!
— Да, — отвечал Гиш со своей неизменной небрежностью, — вы даже позабыли где-то ее второй глаз, сударь.
Наша добродетельная матушка лишь поднимала глаза к небу, призывая Бога в свидетели, что во всем этом не было ее вины.
Мы жили во дворце Грамонов, рядом с Лувром. Я с братьями резвилась в нашем большом саду, нисколько не интересуясь политическими интригами, принявшими в ту пору серьезный оборот. Тем не менее мне запомнилось одно событие: оно поразило меня, наведя на размышления, которыми я более чем усердно руководствовалась впоследствии.
Господин де Сен-Мар, которого прозвали господином Главным из-за его должности главного конюшего, взял себе в любовницы мадемуазель де Шемро. Она и он часто приходили во дворец Грамонов. Я прекрасно помню их, хотя была тогда совсем маленькая девочка, и, без сомнения, это вызвано обстоятельствами, о которых я собираюсь рассказать. Господин Главный выглядел превосходно: при дворе он был одним из самых хорошо сложенных мужчин. Он всегда одевался с удивительным умением, с прекрасно подобранными тонами тканей; именно им была введена мода на сочетание темно-вишневого и белого цветов, которой столь долго придерживались в эпоху Регентства. Мадемуазель тоже предпочитала эти тона, и король часто появлялся на балетах в нарядах этих цветов, то ли чтобы понравиться своей кузине, то ли чтобы по своей прихоти навязать всем эту моду.
Мадемуазель де Шемро была красивая и величественная особа; король Людовик XIII мучился из-за нее страшной ревностью, невероятной для столь прославленного государя; в один прекрасный день ему надоело страдать, и он повелел ей удалиться в Пуату, откуда она была родом. Этот приказ застал ее, как и г-на де Сен-Мара, в доме моей матери; они вдвоем спустились в сад, где гуляли мои братья и я. Увидев, как эта пара приближается, охваченная сильным возбуждением, Гиш и Лувиньи убежали. Я же осталась в саду; влюбленные меня не заметили, и я выслушала всю их беседу.
«Я уеду, — заявила мадемуазель де Шемро, — я уступаю вам место, чтобы сделать вас счастливым. Меня гонит не король, меня гоните вы».
«Вы несправедливы и неблагодарны, мадемуазель; вы же видите, как я удручен, и только усугубляете мое горе».
«А я повторяю, что отныне никто не будет стоять на вашем с принцессой Марией де Гонзага пути. Вы вольны любить ее и волочиться за ней без всяких помех. Бедный мотылек! Ты летишь на свет и сгораешь в огне, блеск твоих золотых крылышек тебя погубит. Будущее отомстит за меня сполна!»
Господин Главный промолчал. Он попытался поцеловать руку своей возлюбленной, но она отдернула ее надменным жестом; затем она утерла слезы с глаз и направилась к дому. Он стал ее удерживать.
«Нет, нет, — возразила она, — это ничего не даст, прощайте. Вы меня не любите, вы жертвуете мной в угоду собственному честолюбию и тщеславию; вы предаете самые священные клятвы и поплатитесь за это, ибо вас обманывают и вы обманываетесь сами. Оставайтесь же между королем и принцессой Марией, служите им игрушкой и гоните прочь единственное любящее вас сердце, единственную преданную душу, которая никогда вам не изменяла. Когда-нибудь вы вспомните мои слова».
В самом деле, г-н де Сен-Мар должен был запомнить эти слова. Я тоже их запомнила. Будучи ребенком, я обратила их в забаву, то и дело предлагая братьям и кузенам:
— Давайте играть в господина Главного и мадемуазель де Шемро.
И я снова и снова разыгрывала эту сцену.
Впоследствии она стала для меня уроком; еще позже она стала вызывать у меня сожаления, поскольку ей суждено было обернуться против меня самой, — все это мне довелось испытать.
За г-ном де Сен-Маром утвердилась незаслуженная слава героя. Мой отец (а он хорошо разбирался в людях) дал ему следующую характеристику: «Майский жук в сапогах и шляпе с перьями, вооруженный до зубов. От него много шуму, но никакого толку, а скорее один лишь вред, если только его не раздавить ногой».
Кардинал прислушивался к моему отцу, когда тот изъяснялся таким образом; при этом Ришелье улыбался своей непостижимой улыбкой и, по-видимому непроизвольно, постукивал ногой, что не ускользало от внимания окружающих.