— Как же вы могли, имея такое призвание, не вступить в военный флот?
— О, я служил при императоре, но в тысяча восемьсот десятом году — привет! — меня схватили и отправили в Англию — вероятно, для того чтобы я выучил английский; позже, как вы увидите, он мне пригодился.
В тысяча восемьсот четырнадцатом году я вернулся сюда, в Монникендам: император взял меня отсюда. Я был ремесленником, там, на блокшивах, делал всякие вещи из соломы и продавал их англичанкам, которые приходили посмотреть на нас; таким образом, я скопил небольшую сумму, триста или четыреста флоринов.
Я купил лодку, набрал команду матросов и стал возить путешественников в Амстердам, в Пюрмерен, в Эдам, в Хорн — словом, вдоль всего побережья.
Так продолжалось с тысяча восемьсот пятнадцатого по тысяча восемьсот двадцатый год. Мне было уже тридцать пять лет, и меня спрашивали: «Вы все не женитесь, папаша Олифус?» Я отвечал: «Нет. Я моряк и не женюсь, пока не найду себе русалку». — «А почему вы хотите жениться на русалке, папаша Олифус?» — «Ну, как же! — отвечал я. — Потому что русалки не умеют разговаривать».
Надо вам сказать, что двести или триста лет назад на одном берегу нашли выброшенную морем морскую деву. Ее научили делать реверанс и прясть, но никогда — никогда в жизни! — она не разговаривала.
— Да, я знаю. И что же?
— Вы сами понимаете: женщина, умеющая делать реверанс и прясть, но не умеющая говорить, — настоящее сокровище; но, видите ли, на самом деле я не верил в существование русалок и решил, что не женюсь никогда.
Однажды — это было двадцатого сентября тысяча восемьсот двадцать третьего года, и мне не забыть этот день — случилась непогода; второй день ветер дул с Северного моря. Я отвез одного англичанина в Амстердам и возвращался назад. Проходя между мысом Тидам и островком Маркен, как раз там, где растут тростники — я показывал вам это место по дороге сюда, — мы заметили, что в воде бьется какое-то существо.
Мы направились к этому месту; чем ближе мы подплывали, тем больше это создание нам напоминало человека. «Держитесь! Не бойтесь! Мы здесь!» — призывали мы его. Но чем громче мы кричали, тем сильнее слышался плеск воды. Мы подошли совсем близко и что же увидели? Перед нами барахталась женщина.
В команде был один парижанин, большой шутник. Он сказал мне: «Смотрите-ка, папаша Олифус, русалка — как раз для вас».
Конечно, мне надо было бежать оттуда. Так нет же: любопытный, словно дельфин-касатка, я продолжал двигаться вперед, сказав: «Ей-Богу, это женщина! И к тому же она тонет. Надо ее выловить».
«Она совсем голая!» — сказал парижанин.
В самом деле, на ней ничего не было.
«Ты что, боишься?» — спросил я у него.
В ту же минуту я прыгнул в воду и подхватил женщину на руки.
Она уже лишилась чувств.
Мы хотели вытащить ее из тростника, но ей каким-то образом удалось так запутаться ногами в траве, что рядом с этим морские узлы — просто пустяк.
И пришлось нам разрезать стебли.
Положив женщину на дно лодки, мы укрыли ее нашими плащами и взяли курс на Монникендам.
Мы предположили, что где-то неподалеку произошло кораблекрушение, бедняжку прибило течением к берегу, и она запуталась в тростниках.
Лишь парижанин продолжал качать головой и уверять, что это вовсе не женщина, а русалка и что она лишилась чувств от страха, вызванного нашим появлением.
Приподняв плащ, он стал рассматривать ее. Я тоже взглянул — признаюсь, не без удовольствия.
Это было прелестное существо лет двадцати, самое большее — двадцати двух. Красивые руки, красивая грудь. Правда, волосы слегка отливали зеленым, но при очень белой коже это выглядело неплохо.
Пока я ее разглядывал, она открыла один глаз. Глаз тоже был зеленым, но и это ее не портило.
Увидев, что она пришла в себя, я снова прикрыл ее плащом, извинившись за нескромность, и пообещал одолжить для нее лучшее платье у дочки бургомистра Монникендама ван Клифа.
Она не ответила — как мне показалось, застыдившись; я обернулся к остальным, сделав им знак молчать и грести. Вдруг плащи приподнялись: она собралась прыгнуть в воду. Дурак я был, что помешал ей!
— Вы ее удержали?
— Вот именно — за ее зеленые волосы; но при этом я должен был обратить внимание на одну вещь: она почти справилась с нами, шестью мужчинами. Парижанину тоже от нее досталось — кулаком в глаз; он сказал, что ничего подобного ему, кроме как в Куртиле, не приходилось встречать.
Я думал, что она сошла с ума и хочет наложить на себя руки. Схватив ее в охапку, я сумел ее удержать (хотя кожа у нее была скользкой, словно у угря), пока мои спутники связывали ей руки и ноги.
Спутанная по рукам и по ногам, она успокоилась: немножко покричала, поплакала, но потом смирилась.
Тумаки от нее достались всем, она никого не обошла, но парижанину было хуже других; каждые пять минут он промывал свой глаз морской водой. Если вас когда-нибудь отлупцуют, знайте, что морская вода — лучшее лекарство.
Короче, мы причалили к берегу. Узнав о нашей находке, сбежалась вся деревня.
Мы отнесли женщину ко мне домой, и я попросил дочку бургомистра ван Клифа предоставить одно из ее платьев в распоряжение спасенной. Что я мог сделать? Ведь я же тогда ничего еще не знал о ней.
Дочка бургомистра прибежала с одеждой, я отвел ее в комнату пленницы, лежавшей на постели и все еще связанной.
Надо думать, та признала в девушке схожее с собой существо, так как сделала ей знак развязать ее, что и было быстро исполнено, а потом принялась с любопытством разглядывать гостью, трогать ее одежду, приподнимать юбки, заглядывать за корсаж: она словно пыталась понять, не растет ли одежда прямо на теле. Дочка бургомистра охотно подчинилась осмотру, любезно объяснила различие между кожей и платьем, разделась и снова оделась, чтобы показать, как они похожи друг на друга в голом виде, а отличает их только ее одежда.
О, видите ли, кокетство — порок, свойственный дикой женщине не меньше, чем цивилизованной, и морской деве — не меньше, чем земной. Наша русалка больше не пыталась убежать, перестала кричать и плакать и принялась разглядывать платья и казакины, чепчики и позолоченные украшения. Потом она знаками показала, что хочет одеться. Она всего один раз видела, как снимают и надевают все эти вещи. И что же! Она проделала это так ловко, как будто всю жизнь только и делала, что одевалась и раздевалась. Закончив свой туалет, она стала искать воду, чтобы посмотреться в нее. Дочка бургомистра подставила ей зеркало; увидев себя, русалка вскрикнула от удивления и безумно расхохоталась.
Именно в эту минуту вошел кюре, решивший на всякий случай ее окрестить. Когда он попытался снять с нее чепчик, она чуть было глаза ему не выцарапала, этому кюре. Пришлось объяснить ей, что это всего на минутку; но она не выпустила из рук ни чепчика, ни золотых украшений и сама поправила свой костюм, как только кюре вышел.
Я просто умирал от желания взглянуть на нее. Поднявшись, я спросил удочки бургомистра, можно ли войти, и она открыла мне дверь. За моей спиной столпились пять моих матросов; последним шел парижанин, продолжавший прикладывать к глазу соляную примочку.
Я не узнавал русалку и глазами искал ее. Передо мной была красивая фризка, с чуть зеленоватыми волосами, это правда; но зеленое с золотом, как вы знаете, очень хорошо сочетается.
Дочка бургомистра сделала мне глубокий реверанс.
Русалка посмотрела, как это делает ее подружка, и сделала то же самое. Да, сударь, в этом вся женщина! Что за лицемерное создание! Всего два часа, как русалка познакомилась с людьми — и вот она уже плачет, смеется, смотрится в зеркало и кланяется. О, я тогда уже должен был понять; но что сделано, того не воротишь!
Я стал знаками с ней разговаривать и спросил, не голодна ли она. Мне было известно, что животных приручают с помощью лакомств, и — что поделаешь! — мне хотелось, хотя бы из любопытства, приручить эту женщину. Она кивнула; тогда я принес ей арбуз, виноград, груши — словом, все фрукты, какие смог раздобыть.
Она знала, что это: едва увидев их, она набросилась на них. Съев фрукты, она хотела съесть и тарелку, и стоило неимоверного труда убедить ее, что посуда несъедобна.
Кюре тем временем успел напакостить. Он объяснил дочке бургомистра, что морская дева хоть и рыба, но слишком похожа на женщину, чтобы оставаться в доме холостяка. Так что, как только она кончила есть, бургомистр с женой и второй дочкой явились за ней.
Свежеиспеченные подружки удалились, взявшись за руки.
Только русалка шла босиком: она не смогла надеть принесенные ей туфли. Нет, они не были ей малы, напротив, но к этой части своего костюма она привыкала дольше всего.
Подойдя к двери дома, она оглянулась на море; возможно, ей захотелось вернуться в старое обиталище, но для этого пришлось бы пробраться сквозь толпу местных жителей, собравшихся поглазеть на нее; к тому же она испортила бы свое красивое платье. И новоприбывшая, тряхнув головой, спокойно вошла в дом бургомистра, провожаемая криками всего населения Монникендама: «Бюшольд! Бюшольд!», что на местном наречии означает «Дочь воды».
Поскольку никто не знал ее имени, это прозвище осталось за ней.
Я не раз говорил, что женюсь только на русалке, и теперь получил то, чего хотел. Поэтому в тот же вечер приятели пили за мою будущую свадьбу с Бюшольд. Она была молоденькая, хорошенькая; мне нравилось, как она поглядывала на меня своими зелеными глазами, и она была немая. Черт возьми! Я тоже выпил за это.
Через три месяца она умела делать все, что делают другие женщины, не умела только говорить; в своем фризском костюме она была самой красивой девушкой не только во всей Голландии, но и во всех землях, где живут фризы; мне казалось, что я ей не противен, а сам я влюбился в нее как дурак. У меня были на нее все права: ведь это я ее нашел, и со стороны ее родственников препятствий опасаться не приходилось…
Я женился на ней.
В мэрии новобрачную записали Марией Бюшольд, поскольку господин кюре, когда крестил ее, счел самым подходящим для нее имя матери нашего Спасителя.
Я дал большой обед, затем был большой бал. Мария принимала гостей, изъясняясь с помощью знаков. Она пила, ела, танцевала — словом, обычная женщина, только немая как рыба.
Гости, видя, как она мила, как грациозна и как безмолвна, в один голос твердили: «Ну и повезло же этому черту Олифусу! Какой счастливчик!»
Назавтра я проснулся в десять часов утра. Она пробудилась раньше и разглядывала меня спящего. Неожиданно для нее открыв глаза, я заметил на ее лице удивительно насмешливое и злое выражение. Но стоило ей увидеть мой устремленный на нее взгляд, и лицо ее сделалось обычным, а я обо всем забыл.
— С добрым утром, женушка, — сказал я ей.
— С добрым утром, муженек, — ответила она.
У меня вырвался крик отчаяния, на лбу выступил холодный пот: моя жена заговорила.
Похоже, замужество развязало ей язык.
Это произошло двадцать второго декабря тысяча восемьсот двадцать третьего года.
— За ваше здоровье, сударь! — произнес папаша Олифус, поднимая второй стакан тафии и предлагая мне с Биаром последовать его примеру. — И никогда не женитесь на русалках!
Затем он вытер губы тыльной стороной ладони и продолжил…
VI
СЕМЕЙНЫЕ ТЕРЗАНИЯ
— Первое время моя жена пользовалась обретенным даром речи лишь для того, чтобы говорить мне нежности, и я утешился и перестал сожалеть об ее утраченной немоте.
И даже более того: в течение месяца я был вполне счастлив. Все меня поздравляли; один только парижанин, стоило мне похвастаться перед ним своей удачей, в ответ напевал насмешливую песенку:
Надо отдать ему должное, он никогда не доверял Бюшольд.
После месяца штиля погода начала портиться; пока было тихо, но такое спокойствие обычно предвещает бурю. Вы понимаете, что я, моряк, знал это и потому приготовился к шторму.
Все началось с моей поездки в Амстердам. Моя жена заявила, что я навещал там свою давнюю подружку, которая жила рядом с портом, и оставался у нее всю ночь, и если эта подружка вчера молчала, ничто не помешает ей заговорить завтра.
Ах да! Надо вам сказать, что меньше чем в неделю моя жена выучила все слова, а через месяц могла заткнуть за пояс всех болтунов Амстердама, Роттердама и Гааги, взятых вместе.
Больше всего в ее обвинении разозлило меня то, что все сказанное ею насчет моего визита в амстердамский порт было правдой: можно подумать, что ведьма меня выследила, вошла за мной в дом и видела все, что там делалось.
Я изо всех сил отпирался, но она стояла на своем и пригрозила мне: если подобное повторится, накажет меня так, что я надолго это запомню.
Я воспринял эти слова как обычную женскую угрозу и, поскольку терпеть не могу угрюмых лиц, постарался приласкать Бюшольд так, что назавтра она обо всем забыла или, по крайней мере, притворилась…
Две недели прошли относительно спокойно. На шестнадцатый день я перевозил художников в Эдам. Они собирались вернуться в Монникендам тем же вечером, но, увлекшись пейзажами, объявили, что задержат меня до завтра. Я мог бы уехать, сказав им, что не обязан соблюдать наш договор, раз они сами этого не делают, но, понимаете ли, так не поступают с выгодными клиентами. К тому же в Эдаме у меня была прежняя подружка, я не видел ее с тех пор, как женился на Бюшольд; я шел мимо ее окна, она помахала мне из-за занавески; я подмигнул ей в ответ. Это значило: «Договорились, если у меня будет свободная минутка, я зайду тебя навестить». А у меня впереди была не минутка, а целая ночь.
К тому же на этот раз я был совершенно спокоен. Моя подружка принимала меня до моей женитьбы со всякими предосторожностями: по ночам я перелезал через стену, окружавшую сад, потом открывал калитку в палисадник и через окно забирался в ее комнату.
До сих пор никто не знал об этих ночных посещениях, не узнают и теперь.
В одиннадцать часов вечера — темно было, ничего не видно — я подошел к стене, перебрался через нее, открыл калитку, затем влез в окно; за ним меня встретили две прелестные ручки, сразу меня обнявшие.
— Черт возьми, папаша Олифус! — сказал Биар. — От вашего рассказа просто слюнки текут. За здоровье обладательницы этих прелестных ручек!
— Ох, сударь, выпейте лучше за мое, — с меланхолическим видом ответил папаша Олифус, проглотив третий стаканчик тафии.
— Да что такого могло с вами случиться в этой маленькой комнатке, где вас встретили таким приятным образом?
— Это не в комнатке случилось, сударь, а когда я оттуда вышел.
— Продолжайте же, папаша Олифус, мы слушаем; вы рассказываете не хуже Стерна, говорите.
— Ну вот, выйдя из дома подружки, как вы сами понимаете, до рассвета (ведь ей — я вам уже говорил — приходилось быть осторожной, а мне, после того что случилось дома, когда я вернулся из Амстердама, совсем не хотелось быть замеченным) и закрыв калитку, я увидел на дорожке сада препятствие, впрочем пустяковое: протянутую поперек веревочку, нить, из каких вьют тросы. У меня в кармане был нож, я вынул его, открыл и перерезал веревку.
Но в ту же минуту меня огрели палкой по спине, и как огрели! «Ах, негодяй!» — закричал я и схватился за палку. Но с другой стороны никто за нее не держался: она была с помощью искусного приспособления подвешена к стволу груши; перерезав веревку, я отпустил эту палку, и, освободившись, она нанесла мне удар.
Я пустился бежать, потирая ушибленное место. Поначалу я решил, что отец или братья моей подружки что-то заподозрили и, не осмелившись напасть открыто, устроили засаду.
Но в саду и за пределами его было тихо: никто не засмеялся, не сказал ни слова, никто даже не пошевелился, и я, удалившись на цыпочках, тихонько вернулся в гостиницу.
В десять часов мы покинули Эдам, еще через полчаса причалили в Монникендаме.
Как только вдали показался мой дом, я увидел на пороге Бюшольд: она встречала меня с угрюмым видом, и это показалось мне дурным предзнаменованием; сам я, напротив, изобразил на лице улыбку. Но стоило мне войти за порог, русалка закрыла за мной дверь.
«Ах, вот как! — сказала она. — Хорошенькое поведение для человека, который шесть недель как женился».
«Какое поведение?» — с невинным видом поинтересовался я.
«Он еще смеет спрашивать!»
«Конечно».
«Замолчите и отвечайте!»
Ее зеленые глаза сверкали.
«Где вы были сегодня ночью, с одиннадцати часов? Говорите. Где вы провели время с одиннадцати часов вечера до пяти часов утра? Что с вами случилось, когда вы выходили оттуда, проведя там шесть часов?»
«Не знаю, что вы хотите этим сказать».