На какой-то актерской предновогодней вечеринке, куда были званы и Савва Морозов, и Горький, последний подарил любовнице экземпляр только что вышедшей поэмы «Человек». Одна только цитата: «Вот снова, величавый и свободный, подняв высоко гордую главу, он медленно, но твердыми шагами идет по праху старых предрассудков, один в седом тумане заблуждений, за ним – пыль прошлого тяжелой тучей, а впереди – стоит толпа загадок, бесстрастно ожидающих его. Они бесчисленны, как звезды в бездне неба, и Человеку нет конца пути! Так шествует мятежный Человек – вперед! и – выше! все – вперед! и – выше!» Жуть берет, как подумаешь, что в эти же годы зарождался Серебряный век русской поэзии, Гумилев писал «Конквистадора», Брюсов – «Одиссея»…
Впрочем, о вкусах не спорят.
Марья Федоровна пришла в восторг от рукомесла своего экзотичного любовника, а более всего – от дарственной надписи. Однако на этой вечеринке Андреева была одета в открытое белое платье, в белых перчатках – и без всякого, даже самого махонького ридикюля. Книжонку спрятать некуда, а в руках таскать рискованно – того и гляди, нарвешься на Савву. Если он прочтет автограф Горького, не миновать скандала!
Она подошла к А.Н. Тихонову, своему доброму приятелю:
– Тихоныч, милый, спрячь это пока у себя, мне некуда положить.
И вдруг – помяни черта, а он уж тут! – рядом оказался Савва. От неожиданности Марья Федоровна выронила брошюрку, стремительно наклонилась – подобрать, однако Савва оказался проворней: успел схватил брошюру, которая, как нарочно, распахнулась на первой странице – и поэтичная, сентиментальная, влюбленная дарственная надпись так и ударила по глазам: дескать, у автора этой поэмы крепкое сердце, из которого прекрасная, обожаемая, единственная на свете Марья Федоровна может сделать каблучки для своих туфель.
Морозов побелел:
– Так… новогодний подарок? Влюбились?
Он выхватил из кармана фрачных брюк тонкий золотой портсигар и стал закуривать папиросу, но не с того конца. Его веснушчатые пальцы тряслись…
Марья Федоровна боялась скандала, однако у Морозова достало сил сдержаться. Он снова швырнул брошюрку на пол, предоставив на сей раз поднимать ее вежливому, испуганному Тихонову, и уехал. Впрочем, вечер и для Андреевой, и для Горького был испорчен. Прежде всего тем, что Алексей Максимович впервые осознал, какую безумную страсть питает его друг к его любовнице. Конечно, Горький возревновал. А Марья Федоровна в ужасе думала: что, если из-за этой досадной странности Савва решит порвать с ней?! Да ладно, это бы еще полбеды, но что, если он откажется давать деньги партии?!
Страх ее длился два или три дня. Однако улетучился, словно утренний туман, когда она получила письмо от Морозова:
Марья Федоровна поняла, что теперь может не только сделать из сердца Горького каблучки, но и беззастенчиво топтать ими сердце Морозова. Она не скрывала этого письма ни от кого. Показала его Горькому, а потом, во время одной из интимных встреч, оно попало в руки Красину. И оба они пришли к выводу, что и сердце Морозова, и сам он по-прежнему в ее власти. Савва Тимофеевич выдержит всё!
Теперь руки у нее были окончательно развязаны, несмотря на то что о ней судачили по Москве. «Вот оно, возмездие за дурное поведение! – веселилась Марья Федоровна в письме сестре. – О-о-о, и как мне было весело и смешно. Весело, что я ушла от всех этих скучных и никому не нужных людей и условностей. И если бы даже я была совершенно одна в будущем, если я перестану быть актрисой – я буду жить так, чтобы быть совершенно свободной! Только теперь я чувствую, как я всю жизнь крепко была связана и как мне было тесно…»
Репутация пошла к черту. Забота о том, чтобы не ранить близкого, любящего человека, – тоже.
Правда, еще немалое время Морозов продолжал состоять в пажах при Марье Федоровне и поддерживать партию: при его поддержке издавалась ленинская «Искра», большевистские газеты «Новая жизнь» в Петербурге и «Борьба» в Москве. Он сам нелегально провозил типографские шрифты, прятал у себя наиболее ценных «товарищей», доставлял запрещенную литературу на… собственную фабрику. Смеху подобно, однако именно в кабинете Морозова конторщик случайно подобрал забытую хозяином «Искру» и быстренько настучал «куда следует». Савву Тимофеевича пригласил на беседу сам генерал-губернатор Москвы, великий князь Сергей Александрович – дядюшка императора. Однако его увещевания не достигли цели. Ведь им противостояла роковая страсть…
В это время и Горькому, словно в отместку за причиненные Морозову страдания, пришлось крепко поволноваться. Когда Марья Федоровна была в Риге, она попала в больницу с перитонитом. Положение ее было очень опасное. Горький отправил телеграмму: «Родная, милая, буду завтра. Держись. Раньше нет поезда. Собери все силы. Жди меня завтра. Люблю. Ценю. Всем сердцем с тобой. Алексей».
В Риге, едва он приехал, Горький был арестован и препровожден в Петербург. А за его «другом-женщиной» ухаживал по-прежнему влюбленный, измученный этой губительной страстью Савва Морозов.
Она очень боялась умереть. Пытаясь ее ободрить, Морозов однажды брякнул:
– А вот увидите, что я раньше вас умру!
– Не надо, – совсем уж перепугалась Марья Федоровна, – что я буду без вас делать? Больная, слабая, нищая, никому не нужная… Со Станиславским рассорилась, из театра ушла…
Она и в самом деле оставила Художественный театр, потому что Станиславский и Немирович-Данченко все более предпочитали ей Ольгу Леонардовну Книппер-Чехову. Конечно, если бы Андреева была уверена в силе своего таланта, она бы ни за что не покинула сцену. Однако она чувствовала, что рядом с такой соперницей откровенно проигрывает. Поэтому предпочла разорвать контракт и уйти, что называется, в свободное плавание, тем более что Морозов в качестве утешения пообещал ей денег на организацию нового театра – ее собственного. Об этом Марья Федоровна сейчас и забеспокоилась, когда ее верный поклонник вдруг намекнул на возможность своей смерти.
В самом деле – он умрет (на здоровье, его дело!), а как же денежки?!
И тут Морозов показал ей страховой полис. Он застраховал свою жизнь на сто тысяч рублей и завещал этот полис обожаемой женщине. Теперь Андреева могла быть уверена: в случае чего она останется не просто обеспеченной – богатой женщиной.
Если бы Савва Тимофеевич знал, что подписал себе в ту минуту смертный приговор…
События 1905 года, называемые первой русской революцией, потрясли Морозова до глубины души. Незадолго до них, понимая необходимость перемен в России, он подал в кабинет министров скромно, но и достаточно решительно озаглавленную докладную записку: «О причинах забастовочного движения. Требования введения демократических свобод в России».
Ну что ж, за что Морозов боролся, на то и напоролся! Он вдруг стал замечать, что те, кому он помогает, кому платит немалые деньги (их он передавал Дмитрию Ульянову на квартире Андреевой ежемесячно), пишут в своей «Искре» заведомую ложь о положении рабочих на предприятиях Морозова: якобы люди там голодают и мрут от непосильного труда. Вдобавок ко всему орехово-зуевские рабочие начали забастовку. Не сами по себе, конечно: поработали тут и «джентльмен» Красин, и «человек с глазами убийцы» Бауман, и иже с ними.
Коварство и ложь бывших «товарищей» поразили Морозова. Он наконец-то посмотрел в лицо правде: любимая женщина лгала ему и вытягивала из него деньги. Друг-писатель, актеры, большевики – все хотели одного и того же. Проклятых денег!
В середине февраля 1905 года Красин явился в дом Морозова и потребовал отправить его в служебную командировку (он ведь как бы состоял заведующим электростанцией Никольской мануфактуры). Никакой служебной надобности в поездке не было, однако надобность партийная была. И тут у Морозова кончилось терпение. Едва владея с собой, он бросил в лицо Красину такие обвинения, от которых перекосило даже этого выдержанного джентльмена. И наотрез отказал большевикам в финансовой помощи: ныне, и присно, и во веки веков, аминь!
Однако все же в середине февраля он внес по десять тысяч залога за освобождение из-под стражи Горького и Леонида Андреева (между прочим, впоследствии Горький отрекся от этого и не вернул вдове Морозова деньги). Сделал это Морозов из жалости к Марье Федоровне. Незадолго до того, во время спектакля, она сорвалась в люк под сценой и сильно ударилась. Ребенка, которого она ждала от Горького (или от Красина, сие доподлинно неизвестно), спасти не удалось. Горький тогда находился в тюрьме, и Савва сделал свой широкий жест…
Но это было последним, что «товарищам» удалось вытянуть из разъяренного Саввы. Он отказался встречаться даже с Марьей Федоровной, которая хотела его поблагодарить, пытаясь вернуть прежние отношения.
Тогда, уже в апреле, к нему прилетел Буревестник – в качестве финансового агента Красина. Состоялся «пристрастный разговор, закончившийся ссорой» (по отзывам домашних Морозова). Судя по тональности этого разговора, Савва Тимофеевич одолел те мучительные колебания, которые разрывали его душу, и высказал наконец всю правду Горькому и о нем, и об Андреевой. Стыдливый Горький, который совершенно спокойно переносил, что женщина, с которой он спал по любви, спала с Морозовым по финансовой надобности: то есть проституировала ради победы социализма в одной, отдельно взятой стране, – чуть не умер, услышав, как ранее безропотный Морозов называет вещи своими именами…
Да, это был шок. Буревестник, слабо перебирая крыльями, воротился в гнездо. У Марьи Федоровны тоже едва удар не случился. Самое ужасное, что отзыв Морозова поразительно совпал с общественным мнением: Горького уже давно называли сутенером Андреевой…
И о деньгах теперь приходилось забыть надолго. Во всяком случае, до смерти Морозова, потому что в заветной шкатулочке Марьи Федоровны хранился тот самый полис…
В отместку за испытанное потрясение Горький и Андреева кинулись разносить по Москве сплетни о том, что миллионщик Морозов спятил. «Вот ведь какой дуб с корнем выворачивать начинает – Савву Тимофеевича!» – с фальшивым сочувствием пишет Марья Федоровна сестре.
А у Саввы Тимофеевича и в самом деле случился нервный срыв, который для его семьи стал последней каплей. Родственники и друзья, которые давно – и с вполне объяснимым ужасом – наблюдали за поведением Саввы, сочли необходимым проконсультировать его у психиатров и невропатологов, которые единогласно приговорили миллионера к временному уходу от дел, отдыху от общественной жизни.
Перепуганная Зинаида Григорьевна забыла обо всех светских развлечениях, даже о своем фаворите Рейнботе, и всецело предалась заботам о муже. Она повезла Морозова во Францию, в курортное место Виши, однако и здесь им не нашлось покоя. Разные «шушеры», как называла подозрительных личностей Зинаида Григорьевна, мелькали на пути Морозовых еще в Берлине и в Париже, объявились они и в Виши. А потом туда прибыл Красин, который позднее так опишет этот свой визит:
«Я заехал к С.Т. в Виши, возвращаясь с лондонского съезда 1905 г., и застал его в очень подавленном состоянии в момент отъезда на Ривьеру».
Красин уверял, что все же получил от Морозова пакет с деньгами. Возможно, так оно и было, однако Савва Тимофеевич, стыдясь минутной слабости, скрыл это даже от жены и не рассказывал ей о визите Красина. А зря! Тогда бы она, возможно, узнала того человека в коричневом или сером костюме, который бегом удалялся от «Руайяль-отеля»!
Так или иначе, Морозов промолчал и уехал из Виши в Канны. Однако Красину полученной суммы было мало, и он отправился вслед за Морозовым. Явился в «Руайяль-отель», дождавшись, когда Зинаида Григорьевна отлучилась. Портье, покоренный обворожительными манерами Леонида Борисовича и его отличным французским, указал ему, в каком номере остановился мсье Морозофф.
«Никитич» вошел. Его ледяной ум уже просчитал два варианта развития событий: благоприятный и неблагоприятный. Впрочем, к последнему варианту он был готов еще с того февральского скандала с Морозовым в Москве. Именно тогда он навестил Марью Федоровну и забрал у нее – на всякий случай – то приснопамятное письмо с роковыми словами, за которые он сразу зацепился взглядом:
Так вышло, что они были написаны на отдельном листке. Правда, с маленькой буквы, но это Красин счел чепухой. Строки, следующие за этими словами, он оторвал.
Надо отдать ему должное: сначала он потратил не меньше десяти минут, пытаясь вновь обратить взбунтовавшегося Морозова в свою большевистскую веру.
Бессмысленно. Более того: Морозов выхватил «браунинг» и пригрозил Красину, что убьет его, если тот не уйдет.
Красин только плечами пожал: ему ли, руководителю боевых групп, профессиональному террористу и убийце, бояться какого-то разбушевавшегося дилетанта!
Он толкнул Морозова на диван, в мгновение ока выхватил из внутреннего кармана свой собственный «браунинг» – и прострелил Савве Тимофеевичу голову. Затем схватил его упавший «браунинг», проверил магазин – полон, выстрелил из него в раскрытое окно, чтобы недоставало одной пули, положил на пол, рядом бросил знаменитую записку – и ловко выскочил в парк: как раз в ту минуту, когда испуганная Зинаида Григорьевна начала биться в дверь. Она успела увидеть только его удаляющуюся фигуру: Красин был в отличной спортивной форме и не беспокоился, что его кто-то может догнать. Тем более полицейские Канн, для которых первое дело – выпить на обед своего знаменитого «rosé» [7], а там хоть трава не расти.
Красин как в воду глядел. Французская полиция не стала обременять себя расследованием заведомого, как мы бы сказали теперь, «висяка». Тело Морозова в трех гробах отправили в Россию и погребли на Рогожском кладбище, под знаменитым фамильным крестом с надписью: «При сем кресте полагается род купца первой гильдии Саввы Васильевича Морозова».
В русской полиции про вино «rosе́» слыхом не слыхали, но и там предпочли принять версию самоубийства. Бывший премьер-министр Витте уверял в своих мемуарах, что Савва Тимоффевич покончил с собой, потому что не выдержал давления большевиков.
Однако Марья Федоровна Морозова, мать Саввы Тимофеевича, была убеждена, что ее сын убит, иначе она, «адамант старой веры», ни за что не допустила бы, чтобы его похоронили по церковному обряду, да еще в святом для семьи месте.
Кстати сказать, существует донесение графа Шувалова Департаменту полиции, и в том донесении упомянут «один из московских революционеров», а также «революционеры из Женевы, шантажировавшие покойного, который к тому же в это время был психически расстроен. Под влиянием таких условий и угроз Морозов застрелился. Меры по выяснению лица, выезжавшего из Москвы в Канны для посещения Морозова, приняты».
Увы, мер было принято недостаточно, и означенное лицо, то есть Красин, вышло сухим из воды – чтобы спустя некоторое время вместе с Андреевой предъявить к оплате известный полис Морозова.
Зинаида Григорьевна, законная наследница мужа, пыталась опротестовать полис, однако это оказалось бессмысленно. Поэтому через год после трагедии в «Руайяль-отеле» Андреева писала адвокату П.Н. Малянтовичу:
«Покорнейше прошу выдать полученные по страховому полису покойного Саввы Тимофеевича Морозова сто тысяч рублей для передачи Леониду Борисовичу Красину».
В Москве история с полисом вызвала чудовищный резонанс. Сплетни поползли такие, что даже Андреева, которая всегда плевала на всех, принялась опасаться за свою репутацию. Ей было фактически отказано от очень многих домов. Ходили слухи, будто она обчистила Зинаиду Григорьевну на три миллиона. Ну не станешь же справку предъявлять, что, во-первых, полис был всего лишь на сто тысяч, а во-вторых, самой Марье Федоровне из этих денег досталось только тринадцать тысяч, и те пошли сестре, у которой жили дети Андреевой – совершенно ею заброшенные… Остальные деньги были распределены так: тысяча адвокату Малянтовичу, долг некоему К.П. – 15 тысяч, 60 тысяч – Красину, то есть партии. О судьбе одиннадцати тысяч история умалчивает, но должно же было достаться что-то и самой Марье Федоровне, которая трудилась как пчелка, чтобы раздобыть деньги для партии – вернее, для Ленина, который в это время жил в Швейцарии и которому Красин отвез последние тысячи несчастного Морозова, как раньше отвозил миллионы…
Разговоры, стало быть, шли, «честное имя» Марьи Федоровны трепали и трепали. Пришлось ей вместе с Горьким скрыться в Америке, где, кстати сказать, они тоже возмутили общественное мнение: все-таки сожители, а не супруги, это шокировало пуританскую, благонравную Америку, которой последующая сексуальная революция в то время не могла присниться даже в самых бредовых снах. Именно поэтому поездка парочки по Штатам не принесла такого успеха, на который Андреева и Горький рассчитывали. А рассчитывали они собрать для партии сотни тысяч долларов. Однако такие лохи, как Морозов и его племянник Николай Шмидт (о нем речь пойдет чуть ниже), были сугубо отечественного производства, в Америке аналогов не нашлось. Собрать удалось лишь около десяти тысяч долларов, несмотря на все патетические воззвания Горького.
Кстати, Мария Федоровна там тоже произносила речи – перед женщинами:
– Придет время, когда угнетенный народ России будет управлять страной. Женщины борются за свободу так же, как и мужчины. Если мы отдадимся этой борьбе всем сердцем, с твердой решимостью победить, наше дело победит…
Победы пока что, в Штатах, удалось добиться лишь в одном: после обличительных выступлений Горького в американской прессе США отказались предоставить русскому правительству заем в полмиллиарда долларов.
После этого Горький счел за благо не возвращаться в Россию и отправился прямо в Италию, на остров Капри. Вместе с ним поехала и Андреева.
Там, на Капри, она не только обеспечивала бытовые удобства Алексею Максимовичу, писавшему роман «Мать» и прочую классику соцреализма. В качестве консультанта она принимала участие в еще одном блистательном «эксе» своего тайного любовника Красина. И на сей раз дело тоже в какой-то степени касалось морозовских миллионов.
Племянник Саввы Тимофеевича, Николай Павлович Шмидт, был владельцем большой мебельной фабрики. Он, к сожалению, поддался влиянию дядюшки и тоже финансировал большевиков. Но пошел дальше Саввы: вступил в РСДРП. Это был совершенный сумасшедший: он поднял на восстание рабочих собственной фабрики! За что и попал в тюрьму. И это отрезвило его. А еще больше отрезвила загадочная смерть Саввы Тимофеевича. Николай затосковал, вспомнив о том, какую жизнь мог бы вести на свободе… со своими-то миллионами… И когда к нему пришел купленный большевиками адвокат, Николай (взыграла морозовская кровь!) послал его туда, откуда нет возврата. Однако вскоре после этого Шмидт при весьма странных обстоятельствах покончил с собой в тюремной камере. Увы, Морозовым, которые пытались прикрыть кормушку для большевиков, очень быстро наставал конец. Причем их убийцы не затрудняли себя разработкой новых сценариев: «самоубийство» – это надежно!
В отличие от Саввы Тимофеевича Морозова, после смерти которого партия смогла поиметь только сто тысяч (а фактически всего лишь шестьдесят), смерть его племянника сулила куда более блестящий куш. Тут уж в самом деле речь шла о миллионах, которые, как не раз во всеуслышание заявлял Шмидт, завещаны им партии. Однако после его смерти оказалось, что он если и намеревался что-то завещать товарищам по оружию, то забыл это сделать. Официального распоряжения, как поступить с миллионами, не осталось, и их должны были унаследовать брат и две сестры Николая. Однако к Шмидту-младшему явились лично Ленин с товарищем Таратутой – молодым и наглым секретарем Московского комитета РСДРП. По натуре своей двадцатичетырехлетний Виктор Таратута был наемным убийцей, воспитанником (правильней будет сказать – детищем) все того же Красина. Таратута, обаятельно, в точности как его учитель, улыбаясь, сказал Шмидту-младшему:
– Кто будет задерживать деньги, того мы устраним.
Брат Николая понял намек с полуслова и отказался от своей доли наследства в пользу сестер. У него были и свои миллионы, ему и так хватало, а жизнь дороже.
Екатерина и Елизавета Шмидт были барышни, сугубо далекие от политики и незамужние. Деньги уплывали из рук большевиков, однако Марья Федоровна, к которой в это время прибыли на Капри Ленин и Красин для срочного военного совета, нашла выход. Такой, до которого, ей-богу, могла в создавшейся ситуации додуматься только женщина: она предложила подослать к девицам двух обольстительных красавцев, преданных партии. Красавцам предстояло пожертвовать собой и жениться на довольно унылой и не слишком приглядной старой деве Екатерине и весьма страшненькой несовершеннолетней Елизавете. По закону над имуществом жен получали опеку мужья.
Мы говорим – «мужья», подразумеваем – «партия»…
Насколько острым ребром стоял перед большевиками вопрос о судьбах девиц Шмидт, видно из письма Красина, направленного боевой подруге Андреевой по поводу одной из сестер:
«…Между прочим, оказывается, что паи Морозова стоят не полторы тысячи, а свыше пяти, и, следовательно, передаваемая нам Елизаветой Павловной часть наследства составляет полтора миллиона. Вопрос о выдаче ее замуж получает сейчас особую важность и остроту, – писал элегантный «Никитич». – Необходимо спешно реализовать ее долю наследства, а это можно сделать только путем замужества, назначения мужа опекуном и выдачи им доверенности тому же Малянтовичу [8]. Было бы прямым преступлением потерять для партии такое исключительное по размерам состояние из-за того, что мы не нашли жениха.
Надо вызвать немедля Николая Евгеньевича Буренина. Он писал, что у него есть какой-то будто бы необыкновенно подходящий для этого дела приятель, живущий сейчас в Мюнхене. Надо, чтобы Николай Евгеньевич заехал в Мюнхен поговорить с этим товарищем и затем ехал в Женеву для совместных переговоров со всеми нами, если же эта комбинация не удается, тогда нет иного выхода, придется убеждать самого Николая Евгеньевича жениться. Дело слишком важно, приходится всякую сентиментальность отбросить в сторону и прямо уговаривать Н.Е., так как мы не имеем другого кандидата. Важно, чтобы вы прониклись этими доводами, так как без вашего содействия я не уверен, чтобы нам удалось уговорить Буренина [9]».
После непродолжительного конкурса красоты из числа воспитанников Леонида Борисовича Красина были отобраны два боевика для выполнения ударной половой задачи (в связи с этим боевиков, наверное, правильнее будет назвать «половиками»). Одним стал ослепительный блондин Виктор Лозинский, другим – не менее ослепительный брюнет Николай Андриканис.
Сестра Марии Андреевны, остававшаяся в России, провела сбор разведданных и выяснила, что Екатерина Шмидт предпочитает черненьких, а Елизавета – беленьких. Соответственно распределили и «половиков». На запасных путях поставили наглого Таратуту, который был шатеном, но соглашался – ради победы мировой революции! – даже перекраситься в светлый или темный цвет, смотря по надобности.
Доподлинно неизвестно, подвергала Марья-то Федоровна кандидатов в мужья практическим испытаниям в горизонтальной плоскости или обошлось теорией, однако это совершенно даже не исключено, учитывая, насколько ответственно относилась Андреева к партийным поручениям. Во всяком случае, Красин сам проводил для них инструктаж в искусстве обольщения. У него ведь был большой опыт в этом деле, что, между прочим, отмечала в свое время, при встрече с ним, даже Вера Комиссаржевская, известная актриса: «Щеголеватый мужчина, ловкий, веселый, сразу видно, что привык ухаживать за дамами, и даже несколько слишком развязен в этом отношении».
Наконец всесторонне натасканные «половики» отбыли в Россию. И результаты работы Красина и Андреевой не замедлили сказаться: обе барышни были сражены наповал маневрами «черненького» и «беленького» и охотно отдали им руки, сердца, девственность – и вожделенные капиталы Николая Шмидта.
Клан Морозовых испытал очередное потрясение…
Однако большевикам еще рано было торжествовать. «Половик» Андриканис, который впервые в жизни заполучил какие-никакие карманные деньги (ничего себе –
По поводу отступника Андриканиса состоялся суд чести, но Николай не сдавался. Наглый шатен Таратута пригрозил, что к нему подошлют кавказских боевиков из группы Камо, вернее, Симона Тер-Петросяна – самого «отвязного» из террористов. С этим безумцем шутки были плохи…
Лозинский вздохнул чуточку легче, когда Николай Андриканис все же оказался слаб в коленках и расстался с деньгами. А Лозинского сам Ленин охарактеризовал потом как «человека незаменимого», который «ни перед чем не остановится».
Виктор настолько сумел влюбить в себя жену, что обеспечил нужные ее показания в пользу ленинского ЦК на судебном процессе, который пришлось выдержать партии при отстаивании наследства сестер Шмидт от меньшевиков. Процесс был выигран. Так что часть морозовских миллионов все же попала в «техническое бюро ЦК», то есть все тому же Красину…
Ну а Марье Федоровне достались лавры. Наверное, они сгодились для приправки похлебки, которую она варила в Америке, а потом и на Капри Буревестнику – жили грешные любовники не бог весть как шикарно: кормильца-то своего, Морозова, загубили…
От всех этих перипетий Марья Федоровна начала предаваться греху уныния. Сестре она писала: «Как я устала, Катя, как устала, милая моя, и мне 145 лет [10], понимаешь? Как все далеко! Я ведь здесь точно в гробу. Иногда я даже думаю, что, может быть, я и вправду уже умерла и всё, что со мной происходит, это уже другая жизнь – так все, все, все другое и по-другому…» Уныние усугублялось и тем, что она начала прозревать и в отношении партии («какая путаница, ложь, клевета, какое быстрое и непоправимое падение, какое ненасытное желание спихнуть свое прежнее начальство с исключительной целью стать на его место и, как мыльному пузырю, заиграть всеми цветами радуги»), и уставать от Горького.
«Алеша так много пишет, что я за ним едва поспеваю. Пишу дневник нашего заграничного пребывания, перевожу с французского одну книгу, немного шью, словом, всячески наполняю день, чтобы к вечеру устать и уснуть, и не видеть снов, потому что хороших снов я не вижу…» Это тоже из одного из писем сестре, а в них Мария Федоровна позволяла себе быть откровенной.
Между тем на благословенный остров Капри приезжали Дзержинский и Шаляпин, Луначарский и Бунин, Плеханов и Станиславский… Появлялся там и Ленин. Он не уставал напоминать Марье Федоровне о главном предназначении ее сожителя, пролетарского писателя – пополнять партийную кассу.
Пьеса «На дне» с большим успехом прошла в Дрездене, Мюнхене. В Берлине, в театре Макса Рейнхардта, спектакль проходил с аншлагом более шестисот раз. То есть денег от постановок и изданий произведений Горького в Германии набиралось много. Однако львиная доля писательских гонораров уходила на нужды РСДРП.
«Тащите с Горького, сколько можете», – наставлял Ленин. Марья Федоровна делала все, что было в ее силах. Но долго это продолжаться не могло. Горькому осточертела полунищая – при баснословных доходах! – жизнь на Капри. В это время он намекает в письмах в Россию на свое желание иметь тупую пилу, которой следовало бы распиливать возлюбленную. Вообще каприйская райская каторга ему тоже надоела.
И тут в феврале 1913 года, в связи с 300-летием дома Романовых, была объявлена политическая амнистия. Горький смог вернутья в Россию. Поселился он в Петербурге – в огромной квартире на Кронверкском проспекте.
Мария Андреевна немедленно и с головой бросилась вновь в театральный мир, по которому так наскучалась. Ее возвращение произвело сенсацию. Скандалы, связанные с ее именем, забылись, и вновь совершенно сногсшибательное впечатление производила ее неувядающая красота. Сорокапятилетняя дама кружила мужские головы так, как и не снилось юным красоткам.
Забавные случаи в это время происходили в актерской среде! Однажды, на шумном ужине, Марья Федоровна рассказала о том приснопамятном юном грузине, который некогда выпил за ее здоровье и закусил бокалом (правда, промолчала о его страшной смерти!). Андреева кокетливо вздохнула:
– Да, дела минувших дней, а теперь никто для меня не будет грызть бокалы, да и грузин таких больше нет.
За столом находился актер и режиссер Константин Марджанов (Котэ Марджанишвили). Так вот, видимо, взыграла у него южная кровь, и он обиженно заявил:
– Ошибаетесь, прекраснейшая Марья Федоровна. Грызть бокалы за здоровье таких красавиц, как вы, у нас самая обычная вещь. Я вам докажу… вот сейчас выпью за ваше здоровье и закушу бокалом.
Он осушил бокал и оскалился, словно готовясь вцепиться в него зубами.
Хозяйка дома невольно вскрикнула. Тогда Марджанов смущенно сказал:
– Извините, сударыня, я понимаю – вам жалко такого бокала. Нельзя разрознить винный сервиз! – и поставил его на место.
Андреева хохотала до слез.
В то время ею увлекся молодой писатель Алексей Николаевич Толстой. Марья Федоровна, которой очень нравилась сказка Карло Коллоди «Приключения Пиноккио» (она читала эту книгу еще на Капри, ведь в Италии «Пиноккио» переиздали к тому времени
– Это вы и есть – Девочка с лазурными волосами! – пылко воскликнул Алексей Толстой. – Вы и есть добрая, прекрасная Фея!