Елена Арсеньева
Звезда Пигаля
(Мария Глебова-Семенова, княгиня Нахичеванская)
Шумит ночной Пигаль… В 20-е годы минувшего столетия это был не просто район Парижа — это был город в городе. Улица, названная в честь скульптора Жана-Батиста Пигаля, обретшего славу большо-ого эпатажника после того, как он изваял обнаженного Вольтера (нашел же, между нами говоря, кого обнажать: мудреца весьма преклонных лет, никогда не страдавшего переизбытком внешней красоты), находилась близ Монмартра, который всегда имел известность скандальную, и близ бульвара Клиши, на коем не только крутились ночами красные лопасти знаменитой Мельницы — Мулен Руж, но и прогуливались туда-сюда жрицы любви — всех ростов и возрастов, всех цветов кожи, всякой комплекции, на всякий вкус, на всякий кошелек, гораздые на всевозможные причуды. Мелькали меж сими красавицами также и юные красавцы, поскольку охочих до содомского греха в мировую столицу распутства тоже приезжало немало…
Постепенно название улицы стало названием целого района: одноименной площади, улиц Фонтэн, Дуэ, да и вообще всех прилегающих. И все же сначала Пигаль был не более чем случайным сборищем злачных мест, воровских притонов и всяческого бесстыдства. Но после Первой мировой войны, а особенно — после русской революции…
Франция понемногу приходила в себя, осваивалась в мирной жизни, люди жаждали веселья, а эмигрантам, вновь и вновь являвшимся из России, надо было чем-то жить, потому в Пигале плодились, росли, словно грибы после дождя, русские кафе, ресторанчики и рестораны, закусочные, бары… Кстати, в то время русские говорили именно так — не «на Пигале», а «в Пигале». Поскольку Пигаль — это было нечто большее, чем просто площадь, просто улица, просто район. Это был образ жизни.
Здесь сосредоточилось особенно много русских ресторанов и заведений для удовольствия; здесь было бессчетное количество нежных русских проституток с громкими фамилиями и родословными, а также изысканных, хорошо образованных сутенеров, не уступавших им происхождением; здесь русские оркестры и цыганские хоры заглушали саксофоны негров и звуки безумно модного аргентинского танго; здесь можно было за небольшую — по сравнению с центром Парижа — плату провести безумную ночь, забыться в каком угодно чаду, под какой угодно аккомпанемент — хоть цыганской скрипки, хоть джаза, хоть русской песни. Здесь можно было не говорить по-французски, потому что русские открыли здесь свои парикмахерские, лавки, отельчики. Жили здесь. И ходили по улицам казаки, гвардейские полковники, профессора Московского и Петербургского университетов, знаменитые артисты, писатели, красавицы, кружившие головы высшему свету в обеих русских столицах, а теперь отдававшиеся за ничтожные деньги любому праздному американцу, которых сюда влекло, как мух на мед…
В Пигале было все перемешано, все свалено в одну кучу. Это была пристань для смятенных сердец и опустившихся тел, призрак радости, которая исчезала при первых лучах солнца.
Да, ночных ресторанов здесь было хоть пруд пруди. Имелись заведения совсем скромные, куда ходили люди, жившие в дешевых отелях, где негде было готовить и не было пансиона. Впрочем, и в таких простеньких ресторанах можно было кутнуть, если заводились деньги. Имелись и очень дорогие кабаки с джазом, который тогда начал входить в моду, или нарочитые а-ля рюсс; были просто, так сказать, приличные места — с красивыми, изысканными дамами для танцев, а то и с мужчинами, наемными танцорами. А где-то имелось всего понемногу — изысканности и пошлости, сдержанности и разврата, дешевого шика и тонкости вкуса, модных волнующих мелодий — и залихватских песенок вроде вот этой, рожденной революцией:
Как раз на пересечении улиц Пигаль и Фонтэн — с правой стороны, если идти по направлению к пляс Пигаль, — находился в 1925 году небольшой ресторанчик, который ловко балансировал между богатством и бедностью, вульгарностью и приличием. В нем песенка про знаменитый шарабан звучала особенно часто. Но не только благодаря ей пользовалось сие заведение особенным успехом в Пигале. Немалую популярность снискало оно и из-за своего названия — «Золото атамана».
Очень интригующее название… Люди осведомленные усматривали в нем весьма прозрачный намек на скандальную и загадочную историю. Как известно, адмиралу Александру Васильевичу Колчаку достался на хранение золотой фонд Российской империи. Потом, когда чехи сдали сибирского диктатора красным, Колчак, предвидя собственную трагическую участь, передал золото на хранение атаману Семенову, своему другу и преемнику. В 1921 году Семенов бежал с остатками своих частей в Маньчжурию. Куда при этом делось золото — баснословное количество! — не знал никто. Догадок строилось — считать устанешь…
И вот нате вам — «Золото атамана»! Кабак в Пигале с роковым, судьбоносным, загадочным, обещающим, манящим названием! Какое золото? Уж не колчаковское ли? Какого атамана? Уж не Семенова ли? Получалось, что человек, который открыл заведение, что-то знал о судьбе золотого запаса бывшей Российской империи?
На этот вопрос немедля возникал однозначный ответ — «нет», стоило только любопытствующим увидеть содержателя ресторанчика. Звали его Тархан, и был он вроде бы армянин… Во всяком случае, внешностью (небезызвестный Ломброзо[1] счел бы ее материалом благодатнейшим!) напоминал он сапожника либо чистильщика сапог, каких великое множество развелось в свое время и в Москве, и в Петербурге, и в Тифлисе, и в Эривани, и в других городах бывшей России. Причем растения-то были весьма теплолюбивые: за Урал, тем паче — в Сибирь, носа они не совали, так что едва ли Тархан бывал-живал в Забайкалье и водил знакомство с адмиралом Колчаком, даже атаманом Семеновым, чтобы каким-то непостижимым образом сделаться поверенным их тайн. Другое дело, что среди обслуги его кабака были люди именитые. Швейцаром служил бывший генерал Н. Метрдотелем — полковник ее императорского величества лейб-гвардии уланского полка фон Р. К офицерскому составу этого же полка некогда принадлежали два официанта (увы, даже инициалов их не сохранило беспощадное время). В хоре пели бывшие баронесса, профессор Московского университета и оперная дива Мариинки, также оставшиеся неизвестными. Экс-князь Б.-Б. служил наемным танцором, экс-граф Л. был ныне шоффэр битого-перебитого «Рено» — развозил по домам подвыпивших посетителей кабака, пользуясь протекцией генерала-швейцара. Ну что, такая великосветская, сиятельная кабацко-ресторанская обслуга была в те баснословные времена явлением обыденным. Вполне может статься, кто-то из господ офицеров прежде служил в Забайкалье и вот в память о тех невозвратимых временах и его героях и предложил поименовать новую ресторацию на углу Пигаль и Фонтэн «Золотом атамана».
Эта версия, как иногда пишут авторы криминальных романов, вполне имела бы право на существование, когда бы не была совершенно далека от истины. А истина состояла в том, что господин Тархан, и в самом деле бывший тифлисский сапожник, являлся не настоящим владельцем сего кабака со столь интригующим названием, а лицом подставным. Но докопаться до того, кто был истинным содержателем «Золота атамана», не мог никто, хотя многие и пытались.
А между тем ответ, как это очень часто и бывает, лежал буквально на поверхности, и сего хозяина любой и каждый посетитель ресторана мог лицезреть в Пигале довольно часто, чуть ли не еженедельно. Ну а уж раз в две недели хозяин «Золота атамана» появлялся в своем заведении непременно.
Вернее, не хозяин, а хозяйка, потому что ресторан принадлежал женщине.
Впрочем, глядя на нее, никто, даже самый проницательный человек (да возьмите хоть того же Ломброзо!) нипочем не догадался бы, что это не просто завсегдатай (или следует все же сказать — завсегдатайка?) ресторации, а его владелица. Дама сия приезжала в наемном авто, таким же образом и уезжала, но вовсе не обязательно пользовалась услугами графа-шоффэра. Никаких знаков почтения она к себе не требовала, кроме тех, какие непременно полагались всякому клиенту, того паче — клиентке, еще того паче — клиентке столь привлекательной.
Она и впрямь была очень мила — лет двадцати пяти или двадцати восьми, беленькая, румяная, в том немножко простодушном светло-русом и голубоглазом русском стиле, который в первые послереволюционные годы очаровал Париж, а потом ужасно ему приелся. Но пока время пресыщения еще не наступило, и даже самые простенькие русские красавицы котировались в столице моды и веселья — котировались весьма и весьма высоко! Тем более если они не топтались скромненько у задних дверей, щеголяя некогда роскошными обносками и титулами с пресловутой приставкой «экс», а разъезжали в авто, одевались с иголочки в шикарных модных домах, мерцали брильянтовыми серьгами, имели на шее длинные нити жемчугов и небрежно роняли с белых прекрасных плеч манто баснословной цены из настоящих русских соболей, а то даже из горностаев. Этак небрежно, по-королевски…
Дама сия держала себя если не по-королевски, то уж наверняка по-княжески. Она даже появлялась в ресторации не одна. Причем появлялась не в сопровождении кавалера, а при ней всегда имела место быть какая-то бесцветная особа в черном, с поджатыми губками и опущенными глазками — что-то вроде компаньонки или дуэньи. Якобы сама наша дама уж такая скромница и недотрога, что ни шагу супротив приличий не шагнет!
Бонтонные приличия блюлись, впрочем, недолго. Отведав (под «беленькую»!) красненькой рыбки или селедочки дунайской, непременно с рассыпчатой картофелью, покушавши еще кислой капустки или бочковых крепеньких, хрустящих огурчиков, засоленных знатоками сего дела прямо в подсобных помещениях ресторации (делая заказ, дама каждый раз доверительно сообщала: «Вустрицы осточертели — мочи нет!», при этом выразительно чиркая по нежной шейке ребром ладони и закатывая голубые, чисто сапфировые глазки), дама просила на горячее котлет, потом блинов со сметаной и еще чаю — покрепче, сладкого с лимоном, да непременно в подстаканнике. Вкусы ее знали в «Золоте атамана» получше, чем «Отче наш», однако каждый раз метрдотель, следуя правилам игры, выслушивал заказ лично, со вниманием неподдельным и истовым. А и впрямь было ему любопытно: вдруг да изменится заказ? Бывало, бывало и такое! Например, просила дама на сладкое киселя с молоком… Но это было единственное, что менялось. Прочее же оставалось прежним.
Так же, как и то, что происходило после ужина.
Пошевелив плечиками, которые до сей минуты были прикрыты кашемировой шалью (неужто еще не упоминалось, что при любом туалете, будь то вышитая стеклярусом туника из «Китмира», который держала великая княгиня Марья Павловна, или нежнейшее шифоновое струящееся платьице из «Ирфе», от самой Ирины Юсуповой, графини Сумароковой-Эльстон, или какое-нибудь геометрическое творение Поля Пуаре, а то и безделка «некой Шанель», дама наша всегда имела на открытых плечиках еще и шальку, расписанную капустными розами?), и обнажив их, дама шла танцевать с князем Б.-Б., который умел и в вальсе покружить, и в танго пройти на полусогнутых, по-змеиному вертя головой, и даже виртуозно швырял в стороны нижние конечности в зажигательном, модном-премодном чарльстоне, которым американка Джозефин Бэйкер, недавно гастролировавшая в Европе, «заразила» весь Старый Свет и который стал королем танцев.
Наша дама танцевала превосходно! Она была столь неутомима, что князь Б.-Б., слывший некогда первым танцором и самым галантным бальным кавалером Петербурга, начинал дышать тяжело и неровно, на висках его появлялась испарина, а щеки блестели глянцевым, слишком ярким румянцем… И никому, в том числе и ему, было тогда еще неведомо, что румянец тот не простой, а чахоточный, и именно из-за чахотки суждено умереть в Париже (вернее, в Пигале) отпрыску древнего русского рода… Царство ему небесное, конечно, бедолаге, однако не о нем сейчас речь.
Заметив, что кавалер начинает сбиваться с ноги и задыхаться, дама сочувственно улыбалась ему, трепала по плечу, которое раз от разу становилось все костлявее, просила подать себе еще чаю, выпивала стакан маленькими глоточками, а потом с улыбкою поднималась на маленькую сцену, которую предусмотрительно освобождал маленький утомленный хор. И…
В ход шло все — все самые дешевые кафешантанные замашки и приемчики, благо дама отличалась фигурой великолепной, поворотливостью замечательной, а ноги, то и дело вскидываемые так высоко, что видны были черные сетчатые чулочки и маленькие кружевные, с шелковыми ленточками панталончики из дома белья «Адлерберг», — ноги эти были не ноги, а мечта любого мужчины!..
Ах, что тут начиналось в зале… Что тут начиналось!
Ошалевшие американцы швыряли на сцену не то что банкноты — кошельки, набитые долларами, которые уже и в те времена были самой надежной купюрой. Ошалевшие французы (нация более прижимистая, а в ту пору и менее состоятельная) отбивали ладони в щедрых аплодисментах. Преследуемые фантастической инфляцией немцы (нация еще более прижимистая!) ладони жалели и топотали в знак неописуемого восторга ногами. Русские, которые, разумеется, тоже случались среди посетителей популярного кабака, расплачивались самой чистой и неподдельной валютой — слезами.
Да что в нем такого было, в этом «Шарабане»?! Однако пошлейшая шансонетка в исполнении русской молодки отчего-то прошибала всех, вызывая в ком вожделение неуемное, в ком — пресловутую ностальжи… И никто из восхищенных слушателей знать, конечно, не знал, да и знать не мог, что песенка сия когда-то была коронным номером (неизменно исполняемым на «бис!») в привокзальном ресторанчике на станции Даурия Забайкальской железной дороги (это в России, господа, ежели кто не знает, это на востоке России… далеко от Москвы, а от Парижа-то…) эстрадной дивы по прозвищу Машка Шарабан. Вот этой самой красавицы в брильянтах, капустных розах и кружевных панталончиках. Хозяйки (инкогнито) ресторации «Золото атамана», отлично осведомленной о том, куда подевалось это самое пресловутое золото… Ну ежели не все, то хотя бы некоторая его часть.
На станцию Даурия Машу Глебову занесло, словно листок, сорванный с ветки родимой, ветром революции.
А родилась она в городе Козлове Тамбовской губернии и была вовсе не гимназисткой — с ранней юности служила горничной у помещицы Кашкаровой. Среди многочисленных гостей веселой, приветливой, хлебосольной помещицы много было друзей ее сына — гимназистов, студентов, юнкеров. Машенькина нежная красота заставляла их задыхаться от вожделения, потому что горничная все же не барышня, на которой надобно непременно жениться. За руку взял — женись! А тут можно не только за руку взять, но и за грудь лапнуть, и юбчонку задрать. Последнее она с легкостью позволяла всякому желающему — с легкостью и удовольствием, потому что к белой кости и голубой крови относилась с невероятным почтением и домогательства юных дворянчиков считала для себя великой честью, в то время как посягательства на себя со стороны лакеев воспринимала как грубое и наглое насилие. Кончилось все тем, что Машенька до смерти влюбилась в одного самарского гостя, дальнего родственника своих хозяев — лицеиста Юрия Каратыгина.
Он был красавец, поистине герой романа: очи — черные, кудри — темно-русые, брови — соболиные, яркий румянец на бледном точеном лице, легкая, летящая, а может, танцующая походка… Ну, это было что-то невыносимое, смертельное! И влюбиться в него можно было только смертельно, что Маша немедленно и сделала, смирившись с тем, что ей суждено сгореть в гибельном черном пламени его очей.
Что ж, помирать так помирать. Желательно, конечно, в объятиях этого несусветного красавца… Поэтому, когда Юрий отъехал в родной город, Маша завязала парадную юбку и любимую кофточку в узелок и отправилась вслед за ним. На дворе было лето 1917 года…
Любовник научил ее играть на гитаре (голос и слух у нее были отменные), приохотил к пению как душевных романсов, так и развеселых песенок. Его гитара была единственным имуществом, которое осталось у Маши после бегства из-под Самары, когда летом 1918 года рухнула оборона белых. Юрий успел запихнуть свою милую (он и в самом деле любил Машу, даром что была ему не ровня, они даже обменялись простенькими серебряными колечками в знак вечной любви!) в отходящий воинский эшелон. Однако случайный отряд красных ворвался в это время на станцию, и бывший лицеист получил пулю в спину, не успев забраться в поезд. Он рухнул на рельсы, а Маша, забрызганная его кровью, — на руки попутчиков.
Из вагона начали стрелять, красные были отбиты. Поезд ушел. Так, беспамятную, Машу и увезли в глубь России — в Забайкалье.
Гитара да окровавленное платьице — вот все, что у нее было сначала. Но мужчины, охочие до ее нежной красоты, всегда в нужное время пересекали ее путь, а потому Машенька то и дело пригревалась под крылышком то у одного, то у другого покровителя. У нее даже заводились кое-какие веселенькие побрякушки, она даже кое-как обживалась на этом невеселом пути — прежде всего потому, что поняла: на мужчину надейся, но и сама не плошай. Поэтому в редкие минуты одиночества Маша утешалась созерцанием маленького своего капитала, скопленного неустанным, привычным (и по-прежнему приятным) трудом. Капитал состоял из двух десятков золотых монет, нескольких колечек, нескольких сережек, пары цепочек и браслетки с сапфирами (а может, с бериллами, она точно не знала) точно такого цвета, как ее чудные, сияющие глазки. Перебирая камушки, Маша тешила себя надеждой, что богатство свое приумножит. И приумножала-таки!
На станции Даурия она задержалась вовсе не оттого, что ей понравился местный климат. Климат как раз был препоганейший: пронизывающий ветер или жара лютая, знойная, влажная. Старожилы рассказывали, что и зимы здесь просто невыносимые, морозы невиданные. Нет, Даурия не нравилась Маше. Однако с этой станции путь лежал уже за кордон, в Маньчжурию, в Китай, значит. И Маша впервые задумалась: а в самом ли деле она хочет, чтобы ветер революции перенес ее за границу, в страну чужую? Пора ли ей покидать Россию? Или еще немножечко погодить?
Вот она и годила, привычно меняя любовников, а в промежутках распевая песенки на сцене привокзального ресторанчика, который мигом открыл в этой богом забытой глуши какой-то оборотистый малый армянской национальности. С тех пор Маша на всю жизнь зауважала кавказцев…
То есть она пошла-таки в артистки — смеха ради и денег для, и песенка про шарабан стала-таки ее коронным номером. Пошла в ход и всякая цыганщина, которая когда-то так нравилась Юрочке Каратыгину. Поэтому одним прозвищем Маши было — Машка Шарабан, а вторым — Цыганка Маша. Последнее прозвище было тем более забавно, что ни на какую цыганку она совершенно не была похожа — с ее-то голубыми глазами и русою косой! Однако стоило ей накинуть на плечи расписной платок и начать отбивать чечетку, мелко сотрясая наливную грудь, как вообще никакого табора не было нужно — на всех хватало и этой беленькой «цыганочки».
Как всегда, особенный успех имела Маша у господ офицеров, а их здесь, в Даурии, причем офицеров казачьих, было немало. Среди них имелся один, который очень сильно Маше нравился. Звали его Григорий Михайлович Семенов, и лет ему было под тридцать. Его смуглое лицо с узкими напряженными глазами (Григорий Семенов был наполовину бурят) приводило Машу в восторг, а полное к ней, беленькой и голубоглазенькой певичке, равнодушие этот восторг еще усиливало. Маша не ошиблась, выбрав именно его героем своего нового романа, потому что человеком он был поистине замечательным.
Родился Григорий Семенов в 1890 году в поселке Куранжа Дурулгиевской станицы Забайкалья в богатой казачьей семье. С детства свободно болтал по-монгольски и по-бурятски. Сначала получил домашнее образование, потом выучился говорить по-английски, по-китайски и по-японски. Окончил Оренбургское казачье юнкерское училище, получив похвальный лист и чин хорунжего. Назначение Семенов получил в 1-й Верхнеудинский полк Забайкальского казачьего войска, но через три недели был откомандирован в Монголию для производства маршрутных съемок. Здесь он мигом подружился с монгольским монархом Богдо-гэгеном. Сердце монгола Семенов завоевал, когда перевел для него «Устав кавалерийской службы русской армии», а также стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева. Не станем дискутировать о качестве поэтического перевода — судя по всему, монгольского государя оно устраивало, а это, в конце концов, самое главное.
В декабре 1911 года, сразу после провозглашения независимости Монголии от Китая, Семенов со своим полком поддержал монголов в столкновениях с китайским гарнизоном столицы, города Урги, однако русский консул посчитал, что это может быть расценено как нарушение нейтралитета России, и Семенов был отозван из Урги. Путь до Троицкосавска, где стоял его полк — 335 верст, — он покрыл за двадцать шесть часов непрерывного галопа. Погодка в декабре — минус 45 градусов… Григорий Михайлович едва не угодил под суд за самоуправство в Урге, однако был всего лишь переведен в 1-й Нерчинский полк, отправленный на Западный фронт Первой мировой войны.
В ноябре 1914 года прусские уланы, налетев на штаб полка, захватили его знамя. Возвращавшийся из разведки со своей полусотней, Семенов случайно наткнулся на них, развернул казаков в цепь, повел в атаку на врага (улан было вдвое больше, чем казаков) и отбил полковое знамя, за что получил Георгиевский орден 4-й степени. Через три недели казаки под командованием Семенова отбили у немцев большой обоз и взяли в плен двух подполковников. Григорий Михайлович получил Золотое Георгиевское оружие и был награжден орденом Св. Владимира 3-й степени.
В июне 1917 года есаул Семенов по приказу Временного правительства прибыл в Петроград. Понаблюдав воцарившееся безвластие, встревоженный активностью большевистских агитаторов в столице, он предложил полковнику Муравьеву, командующему добровольческими частями, арестовать членов Петроградского совета как агентов вражеской страны, немедленно судить их военно-полевым судом и тут же привести приговор в исполнение. Затем, если потребуется, арестовать Временное правительство и от имени народа просить верховного главнокомандующего — генерала от кавалерии Брусилова — стать диктатором.
Муравьев доложил о плане Брусилову, но тот отказался от его осуществления. Как подумаешь, что история России могла бы пойти совершенно другим путем… Но не пошла.
Семенов отбыл в Иркутск с мандатом комиссара Временного правительства сформировать монголо-бурятскую часть. Но раньше, чем он приступил к работе, пришло известие о том, что власть в России переменилась.
Ненависть Семенова к большевикам, возникшая еще в Петрограде, ничуть не уменьшилась после этого известия. Он решил начать свою собственную войну с ненавистным племенем.
На станции Маньчжурия находился большевистский гарнизон. Семенов убедил начальника станции предоставить свободный эшелон в тридцать теплушек, оборудованных нарами и печами, и отправить его на станцию Даурия, якобы для того, чтобы загрузить свой «монголо-бурятский полк», которого в действительности и в помине не было. На следующий день ни свет ни заря «полк» прибыл на станцию Маньчжурия. Он состоял из семи человек во главе с войсковым старшиной бароном Унгерном. Никому и в голову не пришло, что полка нет, а состав прибыл почти пустой. Но уже к семи часам русский гарнизон был разоружен семью казаками, посажен в эшелон и в десять утра отправлен в глубь России. Таким образом, под контролем Семенова оказались две станции, где он создал два гарнизона — даурский и маньчжурский, а потом на их основе был собран Особый маньчжурский отряд, который позднее вырос до армии. На станции Даурия Забайкальской железной дороги Семенов организовал штаб и стал походным атаманом Уссурийского казачьего войска.
Однако в те дни, когда Маша Шарабан положила свой голубенький глазок на бравого атамана, его лихие усы порядочно-таки обвисли. Семенов хотел привести свое войско под белые знамена, однако денег платить казакам у него не было. Не было денег даже на корм лошадям, и вопрос стоял так: отряды придется распустить. Не грабить же дацаны![2] Семенов считал себя частью не только русского, но и бурятского народа, а потому святотатство совершить не мог.
Приватные беседы о великих целях, как это меж русскими людьми принято, велись либо за рюмкой чаю, либо за чашкой водки, стало быть, в каком-нибудь кабаке. Станция Даурия заведениями не изобиловала, оттого и собирались спасители Отечества чаще всего в пристанционном ресторанчике, уже названном меж завсегдатаями «Шарабаном» — в честь наиболее часто исполнявшейся тут песенки. Так что Маша была частенько за столик атамана приглашаема, нежно или грубо, в зависимости от его настроения, и, поскольку Господь дал человеку уши для того, чтобы слышать, она волей-неволей нередко становилась слушательницей бесед о том, что стала-де Святая Русь на краешек бездны, а спасти ее может только уссурийское да забайкальское казачество. Да вот же беда — денег нету на сие богоугодное дело!
Тогда в один прекрасный день Маша вдруг вынула из ушей сережки, сняла с шеи цепочку, сдернула с запястья браслетку с камешками чистого голубого цвета — сапфирами, а может, даже и бериллами, в точности как ее глазки! — и брякнула все на стол перед Семеновым.
— Примите, господин атаман, мое пожертвование! — воскликнула она, блестя глазами, полными слез — то ли от умиления высокой минутою, то ли от запоздалой жалости к заработанным тяжким трудом, столь бережно хранимым побрякушкам, с которыми — Маша это прекрасно знала! — она расстается навсегда. — На великое дело, на защиту Руси жертвую. Примите, не обидьте сироту отказом и сами не обижайтесь, что скуден дар мой. Все отдаю, что имею!
На самом же деле в подоле Машиной юбки было зашито еще несколько перстеньков да цепочек. Ну и, конечно, Юрочкино памятное колечко она отдала бы только вместе с пальчиком, на кое оно было надето незабвенным другом. Однако, рассудила она, всякая святость должна же иметь свои пределы! А то как бы при жизни не вознестись на небо, коли вообще все отдашь. Ходить по земле Маше еще не надоело…
Однако именно в это мгновение случилось так, что она была от этой самой ненадоевшей земли внезапно оторвана и вознесена… правда, не слишком высоко, а на руки атамана. Григорий Михайлович с волнением заглянул в ее чудные влажные глазки своими — черными, узкими, напряженными, а потом сомкнул свои усы с ее устами, запечатлев (как писывали в старинных романах) на алых Машиных губках поцелуй столь жаркий, что у обоих у них моментально закружилась голова. И сие головокружение прошло, только когда оба рухнули в атаманову постель, которой Маша больше не покидала.
Нет, конечно, она не лежала в ней круглыми сутками — однако на ночь непременно в эту постель возвращалась, ибо Григорий Михайлович теперь считал милую певичку чем-то вроде своего личного талисмана. Ведь как-то так случилось, что после Машиного пожертвования деньги рекой потекли от ведомых и неведомых жертвователей, семеновское движение окрепло. 7 апреля 1918 года атаман начал свое первое наступление на красных. А после прихода к власти в Сибири адмирала Колчака в ноябре того же года атаман Семенов, не без небольших препирательств, признал его власть. Под командованием Колчака Семенов дослужился до звания генерал-лейтенанта.
Григорий Михайлович возвышался сам и возвышал свою новую подругу. И в один прекрасный день даже повенчался с Машей Глебовой, так что теперь она звалась Машей Семеновой, вернее — Марией Михайловной Семеновой. Теперь она разъезжала в собственном поезде, выкрашенном в желтый цвет забайкальского казачества, а китайские газеты называли ее «божественным цветком» и «небесным лотосом»…
Ничего продавать Маше больше не надобилось — напротив, гардероб ее сделался теперь весьма разнообразен. Именно тогда полюбила она не только камушки, но и меха, сделалась истинным знатоком «мягкой рухляди», как выражались в старину. И какой-нибудь простенькой рыжей лиске предпочитала соболей или горностаев, причем это предпочтение сохранилось у нее на всю жизнь.
Слабость Маши вскоре сделалась известна, и на пороге ее дома в Чите — штаб атамана перевелся в то время в Читу, сдавшуюся на полную его милость, — то и дело начали возникать некие личности с подношениями: в знак глубочайшей симпатии к белому движению вообще и атаманше Маше в частности. Правда, потом выяснялось, что меха, камни, монеты и украшения были не более чем взяткой, у каждого из посетителей было какое-то дело до атамана, требовавшее протекции. К самому Семенову с взяткой сунуться было смерти подобно, он взяточников не терпел и в лучшем случае гнал взашей, а то, случалось, стрелял прямо на пороге — если вставал не с той ноги. Ну что ж, зато Маша была доброй и охотно помогала людям, чем могла.
Она вообще искренне старалась нравиться людям, даже пыталась завязать дружбу с генеральшей Нацваловой.
Это была звезда читинского высшего света: актриса, поэтесса, образованная женщина, жгучая красавица — совсем в другом стиле, чем Маша. К несчастью, порядочная ехидна, выскочек не терпевшая… Ее супруг, тридцатипятилетний генерал Николай Георгиевич Нацвалов, входил в ближайшее окружение Семенова: был начальником штаба Особого маньчжурского отряда — личной гвардии атамана.
Зинаида Александровна до появления мадам Глебовой-Семеновой безраздельно царила в высшем читинском свете. Она привыкла кружить мужчинам головы и не сомневалась, что новый лидер Белого движения вскоре станет ее послушным орудием. Однако Семенов был из тех мужчин, которые боятся умных женщин, авансов генеральши не замечал, в ее салоне в одиночку не появлялся: на его подвернутой калачиком левой руке всегда висела украшенная мехами и шелестящая шелками Маша — с неизменным цветастым платочком на обнаженных плечиках.
Розы на том платочке приводили Зинаиду Александровну, обладавшую тонким, изощренным, пожалуй, даже декадентским вкусом, в исступление! Была отпущена одна шпилька, потом другая, третья, десятая… Нашлись доброхоты, которые довели эти выпады до Машиных розовых, отягощенных гроздьями бриллиантов ушек. Впрочем, мадам Семенова была не дура и понимала, что Зинаида Александровна видит в ней только горничную и с трудом удерживается, чтобы не велеть ей подать себе сумочку, шляпку или почистить себе ботинки. Дамская антипатия быстро переросла в откровенную вражду. Маша перестала бывать у Нацваловой, и наступило охлаждение между Семеновым и начальником его личной гвардии… Люди проницательные предсказывали, что добром все это не кончится.
Так оно и вышло.
Сначала в дела атаманские серьезные Маша не совалась, помогала взяточникам по мелочам — ну там получить разрешение на открытие лавочки (Семенов всякую мелочь в Чите держал под контролем), отмазать единственного сына от непременного призыва под знамена Белого движения… Однако постепенно она забирала силу нешуточную и даже начала позволять себе умничать. Например, судила о том, правильно или неправильно вершит Григорий Михайлович суд и расправу, или сокрушалась, что он проходит мимо денег, которые ему — ради освобождения России! — так нужны и которые, можно сказать, на дороге валяются, только поднимать их не ленись.
Ну ладно, не на земле. Но они лежали в карманах местных золотопромышленников. Ведь Даурский край и Забайкалье считались землями золотоносными, людей, разбогатевших на золоте, здесь было много, очень много, но далеко не все они спешили раскошеливаться на поддержку атамана и его войска. Значит, надо было их заставить… Единомышленников в сем деле Маша нашла в лице полковника Степанова, командира бронепоезда атамана, а главное, в лице адъютанта своего мужа, есаула Владимира Торчинова.
Последний игрой своих черных глаз весьма Маше напоминал Юрия Каратыгина, которого она в глубине души никогда не забывала. И нежен он был почти так же, как Юрочка… К тому времени Маше несколько поднадоел тот штурм унд дранг[3] в постели, который был единственным предпочитаемым способом любви Григория Михайловича. Она любила мужчин сильных, но не грубых. А родимый муж был, увы, груб… С другой стороны, кто он — казак лихой, орел степной! Кто его учил нежности и обходительности?
А может быть, виной всему вовсе не Григорий Семенов, а непостоянная Машенькина натура? И просто не создана она была для тихого семейного счастья?
Короче говоря, не износив после свадьбы башмаков, завела Маша любовника, этого вот Володю Торчинова, который был ей предан, как пес, и который потворствовал всем ее прихотям — как любовным, так и житейским.
Это многие подозревали, некоторые знали наверняка, однако те и другие молчали. Первому же идиоту, который попытался открыть атаману глаза на неверность его подруги, Семенов глаза закрыл навеки с помощью двух пуль: сначала выбил правое око с окосицею, потом и левое… просто так, для симметрии. Более охотников разоблачать Машин адюльтер не находилось, и она жила припеваючи, соблюдая, разумеется, необходимую осторожность.
Торчинов и сдружил Машу с полковником Степановым. Нет, с этим у нее ничего такого не было. Они стали обыкновенными единомышленниками, которые негласно решили помочь Семенову пополнить казну движения с помощью экспроприации экспроприаторов. То, что к указанным экспроприаторам принадлежали золотопромышленники, разбогатевшие преимущественно благодаря своим собственным трудам, ни Машу, ни Степанова не останавливало: они боролись против угнетения земных недр!
Исстари в тайге, лежавшей близ Маньчжурии и Монголии, пошаливали хунхузы: китайские разбойники, обиравшие и убивавшие золотодобытчиков и искателей женьшеня. Иногда хунхузы-одиночки сбивались в шайки и нападали на русские селения, грабя их и убивая всех подряд. Когда Семенов забрал власть в Забайкалье, хунхузы поджали хвосты, и какое-то время о них ничего не было слышно. Но вот постепенно они снова осмелели. Именно им было приписано убийство богатого иркутского золотопромышленника Шумова, который отбыл из Читы с большим грузом золота, но до дому не добрался — пропал, а вскоре случайно был найден в реке Селенге с простреленной головой.
И немедля после этой новости из салона генеральши Нацваловой пополз слушок, что на обычном поезде проехал Шумов одну станцию или две, а потом был высажен какими-то вооруженными людьми и препровожден в стоявший на других путях бронепоезд.
Бронепоезд в этих краях имелся только один: семеновский, которым командовал полковник Степанов. О дружбе его с атаманшей Марьей Михайловной было известно всем. Можно себе представить, какие тут пошли разговоры!
Зинаида Александровна Нацвалова была, конечно, женщина очень умная, однако слишком уж физиологически ненавидела она эту простолюдинку. Ей бы сделать упор на то, какой ущерб подобные преступления могут нанести Белому движению, самой его идее. На такие лозунги Семенов очень сильно велся! Однако Зинаида Александровна принялась распускать слухи о том, что Степанов и Марья Михайловна устроили это на пару, а добычу поделили, что намерены они с золотом Шумова удариться в бега, наставив рога Семенову…
Правдой во всем этом было только то, что Шумова застрелил собственноручно Степанов. А золото полковник пока держал у себя, дожидаясь удобного случая передать его атаману. Однако слухи Степанова растревожили, и он, зная взрывной характер Григория Михайловича, предпочел исчезнуть из Читы… вместе с золотом Шумова.
Итак, Семенов остался без полковника, бронепоезд без командира, Белое движение без денег, Маша без соратника-союзника… и без золота, часть из которого, конечно, надеялась положить в свой карман. И во всем была виновата эта Нацвалова!
Маша рвала и метала, мечтала пристрелить отвратную Зинаидку из револьвера, подаренного любящим атаманом, но не осмеливалась — и молила судьбу наказать злоехидную соперницу.
Судьба, видимо, была на ее стороне, потому что в семействе Нацваловых случился вдруг ужасный скандал. Генерал получил неопровержимые доказательства того, что его обожаемая Зиночка с жаром наставляет ему рога… не с кем иным, как с красавчиком Володенькой Торчиновым, адъютантом Семенова и предполагаемым любовником его супруги!
«А-а, — сказали разочарованные наблюдатели сей небольшой батрахомиомахии[4], — так все дело, оказывается, в том, что Зиночка ополчилась на Машеньку из-за Володеньки, подобно тому как Менелай некогда ополчился на Париса из-за Елены! Мыто думали, речь идет о чистоте идеалов, а тут просто очередная бабья склока… Ну, это нам неинтересно!»
И общественное мнение Читы от генеральши Нацваловой отвернулось. И как ни клялась Зинаида Александровна, что она верна, верна, верна своему супругу, что Торчинов ей и на дух не нужен, Нацвалов уподобился некоему Отелло: поверил интриганам, а не жене. Еще слава богу, что он не задушил бедную Зинаиду Александровну… может быть, потому, что среди доказательств измены не имелось платка, расшитого цветами земляники. Между нами говоря, и доказательств-то измены не было никаких, кроме судов-пересудов… И непонятно, почему Нацвалов так легко инсинуациям этим поверил. Может быть, впрочем, он уже давно хотел избавиться от чрезмерно властной супруги.
Так или иначе, но… то ли он сам подал прошение о переводе в Благовещенск, то ли по воле Семенова был назначен туда командиром 5-го Приамурского корпуса, но в Чите его больше не видели. А спустя некоторое время распространился слух, будто он застрелился, когда находился в командировке во Владивостоке. И снова пошли разговоры, будто ему помогли это сделать… Но кто? Зачем?! Кому он так уж сильно нужен, этот Нацвалов? Да и жена его, по большому счету, никому не была нужна… а между тем она тоже пропала из Читы. Пропал вместе с нею и Торчинов. Опять же поговаривали, будто труп ее был спустя некоторое время обнаружен в Сретенске. Торчинов же вовсе исчез. Поговаривали также, будто он и убил Нацвалову, а потом… потом, судя по всему, либо присоединился к беглецу Степанову, либо… либо тоже гниет где-то на бережку таежной речки.
Вообще вокруг этого дела слишком много поговаривали — бездоказательно, безосновательно. Доподлинно известно одно: после скандала между супругами Семеновыми пробежала черная кошка.
Григорий Михайлович, хоть и демонстративно не слушал никакой болтовни на Машин счет, пару раз крепко-таки приложил ее за то, что, вольно или невольно, замарала она его имя и вывалялась в грязи сама. Адмирал Колчак, командующий фронтом и диктатор, сделал ему на сей счет внушение. Настолько строгое, что Семенов развелся с Машей, дабы показать, что он к делу Степанова и Нацваловых не причастен. А когда Маша запальчиво бросила, что даже если она и виновата, то вмешалась в эти события только ради него, ради его армии, Семенов просто и откровенно назвал свою бывшую любовь дурой. Ведь вся эта кровавая затея с золотом Шумова была Григорию Михайловичу тем паче ни к чему, потому что в распоряжение Семенова в это время поступила немалая часть знаменитого «золота Колчака»!
Что же это все-таки было за золото?
Всего белогвардейцы увезли из сибирских банков 500 тонн государственного золотого запаса на сумму 664.984.657, 63 царских рубля. В распоряжение атамана Семенова Колчаком было передано два вагона с двумя тысячами пудов золота (32, 76 тонны). Это 722 ящика на сумму 44.044.342, 06 царских рубля. Почти 667 тысяч царских рублей атаман истратил в ноябре — декабре 1919 года на нужды своей армии.
Остальное золото контролировал Колчак… до того рокового дня, когда 4 января 1920 года сложил с себя полномочия верховного правителя. Указом адмирала Семенов был назначен главнокомандующим вооруженных сил Дальнего Востока и Иркутского военного округа и наделен «всей полнотой военной и гражданской власти на этой территории». А 6 октября того же года атаман переподчинился новому главкому — генерал-лейтенанту барону П.Н. Врангелю.
Когда вспыхнул мятеж и Колчак был выдан красным, Семенов вызвал на дуэль главнокомандующего сил Антанты в Сибири французского генерала Жанена — за предательство. Ведь именно Жанен санкционировал выдачу адмирала Колчака на расправу большевикам! Дуэль, впрочем, не состоялась — француз вызов проигнорировал и к назначенному месту в назначенное время не явился. Ну а адмирал Александр Васильевич Колчак был расстрелян, как известно.
Золото, которое прежде было контролируемо непосредственно им, пропало не ведомо куда. Ходили туманные слухи о каких-то японских банках, в которых оно якобы лежит… С богатством же, попавшим в распоряжение атамана Семенова, все ясно: оно хранилось в Гонконге, контролируемом в то время англичанами, в Гонконг-Шанхайском банке, и находилось в сейфе, взятом на имя китайского журналиста Вен Ен Тана, доверенного лица Семенова. Во время эмиграции, в 30-е годы, Григорий Михайлович пытался забрать золото, но у него ничего не получилось. Кстати, не получилось это и у правительства СССР, так что золото (или его оставшаяся часть), видимо, до сих пор лежит в Гонконг-Шанхайском банке.
Но это так, к слову — в порядке исторической справки.
Вернемся же к Машке Шарабан, Маше Цыганке, или Марье Михайловне Семеновой-Глебовой, — кому как больше нравится. Вернее, просто Глебовой: Семеновой она после развода уже не была…
Разобидевшись на своего «бывшего», Маша решила доказать, что она «не такая». Обстоятельства ей благоприятствовали, потому что именно в это время в Чите появилась адмиральша Делингаузен, приехавшая из Сан-Франциско с самой что ни на есть святой и благородной миссией. Муж ее служил при штабе Колчака, от него-то госпожа Делингаузен узнала об «алапаевских мучениках».
Как известно, в 1918 году большевики расстреляли не только Николая II и членов его семьи, но и всех попавших к ним в руки Романовых. Так, в Алапаевске были убиты великая княгиня Елизавета Федоровна, ее келейница Варвара, сын великого князя Павла Александровича от морганатического брака Владимир и другие несчастные. Елизавета Федоровна всегда вызывала к себе безмерное уважение и сочувствие: и историей своего нечастного брака, и самоотверженной благотворительностью, к которой она обратилась после смерти мужа, московского генерал-губернатора. Мученическая смерть словно бы подтвердила ее святость.
В 1919 году фронт белых начал все дальше откатываться на восток. Озабоченная этим адмиральша Делингаузен обратилась к Колчаку, бывшему тогда еще верховным главкомом: святые останки великой княгини Елизаветы Федоровны и ее смиренной келейницы не должны снова попасть в руки красных, которые надругались над живыми — надругаются и над мертвыми. Колчак позволил эвакуировать останки по железной дороге, так сказать, за казенный счет. Получив такое разрешение, адмиральша повезла святыни по Транссибу. В том ей помогал некий иеромонах Серафим, знавший ее еще по Сан-Франциско. Добрались вполне благополучного Читы, но тут натолкнулись на серьезное препятствие: власть адмирала Колчака и сменившего его Врангеля не распространялась на иностранные железные дороги, по которым следовало везти святые останки. Требовались деньги, притом большие деньги!
Отец Серафим и самоотверженная адмиральша застряли в Чите прочно. Они пытались собрать пожертвования у богатых и власть имущих, однако всяк в эту трудную пору был за себя. О живых-то думать некогда было, а о мертвых и говорить нечего…
Время шло. Вагон с двумя гробами стоял на запасных путях железнодорожной станции Чита. Адмиральша изводилась мыслью, что он вот-вот может быть отогнан в неизвестном направлении, пропадет… И тут кто-то из читинцев посоветовал ей обратиться к Машке Шарабан — она, дескать, славная и добрая…