— Они в могилах, — несмело вставил часовой и тут же поправился: — Давно похоронены. На погосте.
Военный стрельнул прищуренным глазом в его сторону, сказал, добрея и теряя интерес:
— Тут не музей и не проходной двор. Учреждение… Идите-ка домой.
Мать Мелитина подняла глаза к иконе, перекрестившись, попросила:
— Прости его, Господи…
Военный машинально проследил за ее взглядом, качнулся на носках — скрипнули ухоженные сапоги.
— А вербу дай, — вдруг сказал он. — Так и быть, положу… Кому только? Фамилии?
— Нет у них фамилий, — сказала мать Мелитина. — Только имена. Сергий и Даниил. Рядом лежат.
— Ладно… — он помедлил. — А твоя как фамилия?
— И у меня ее нет, — проронила мать Мелитина. — Без нужды нам фамилия.
— Документы-то есть? Ну-ка, предъяви! — посуровел военный.
Мать Мелитина неторопливо достала выданную в Туруханске бумагу, где говорилось об отбытии ссылки и направлении на жительство под Барабинск. Военный кашлянул и усмехнулся.
— Говоришь — нету… Березина твоя фамилия, Любовь Прокопьевна. Или отвыкла от своей фамилии в монастырях-то?
Он уже совсем подобрел, ему хотелось шутить и, может быть, как-то развеселиться, коротая воскресное дежурство.
— Отвыкла, — призналась мать Мелитина.
— А теперь привыкай, хватит. Женщина ты еще не старая, можно и замуж пойти. Чего ходить в божьих невестах-то, когда эвон сколь мужиков кругом!
Она стерпела. Прошка Грех теребил ее за полу, шептал, бормотал:
— Пускают? Али нет? Али мне его палкой, палкой…
— Березина? — неожиданно повторил стрелок и вытянул шею. — Товарищ Голев! А?..
Военный не услышал его. Стрелок, часто поправляя очки, таращился на мать Мелитину и хотел что‑то спросить.
— Дозвольте икону вымыть, — попросила мать Мелитина. — Или обтереть бы. Вспомните матерей своих. И Божью уважьте.
Военный глянул вверх и чуть не сронил фуражку с головы.
— Высоко… Загремишь еще оттуда. Ты иди, тебе еще далеко топать, в Барабинск-то. А за икону не волнуйся. Я вот стрелка заставлю, он и вымоет. И то верно, в порядке надо содержать. Иди, Любовь Прокопьевна.
Он никак не хотел замечать Прошку Греха, словно его не существовало уже на этом свете. Мать Мелитина подхватила отца на руки, поклонилась иконе и пошла не оглядываясь. Военные у монастырских ворот смотрели ей в спину, и было в их взглядах нечто высокое и всесильное.
А Прошка Грех сердился и щипал твердыми пальцами дочернее плечо.
— Плохо сказывала, вот и не пустили. Мягкая ты у меня, кисель, а не девка. С ними круто надобно бы…
Она терпела, пока монастырь вместе с холмом и рекой не скрылся за лесом. Потом руки ее ослабли. Опустив Прошку на землю, мать Мелитина села подле него и собралась в комок.
— Что же мне делать, тятенька? — тихо спросила она, и голос наполнился отчаянием. — Что делать мне, коль человек последним на земле родился? Последним! После зверей, после птиц… И даже после травы… Что же спросить с него?! Ведь он же, как дитя, не ведает, что творит…
Проводив очередных паломников, начкар Голев встал перед воротами и долго смотрел вверх, на икону. Фуражку он предусмотрительно снял; бритая по-модному голова, крупные, породистые черты лица и благородная осанка делали начкара похожим на римского патриция. Часовой как умел держал стойку «смирно» и ждал выговора, однако Голев медлил, хотя по всему было видно, что действиями стрелка он недоволен.
Обгаженная вороньем надвратная икона притягивала взгляд, приковывала воображение. Начкар Голев надел фуражку, оглядел стрелка и похлопал букетом вербы по голенищу сапога.
— Та-ак… Ты сколько служишь, Деревнин?
— Девять месяцев, — отчеканил стрелок, предчувствуя наказание.
— За такой срок баба зачать успевает и родить! — наставительно сказал начкар. — Человека произвести!.. А я из тебя стрелка не могу сделать. Сторожа у ворот. Как ты считаешь — почему?
— Не знаю, товарищ начкар…
— А я знаю, — Голев улыбнулся и заложил руки за спину. — Потому что не наказываю. Все стараюсь через сознание, через соображение воспитать. А вы на четырнадцатом году советской власти никак того не можете уразуметь. И добротой моей пользуетесь.
— Исправлюсь, Сидор Филиппыч! — заверил Деревнин.
Однако тот махнул рукой:
— Горбатого могила исправит… Кто это вербу туда затащил?
Стрелок глянул на икону и тут же признался:
— Я, товарищ начкар. По недоразумению! Убрать?
— Ладно, пускай торчит, — Голев вздохнул и не спеша скрылся за калиткой.
Деревнин перевел дух и расслабленно обвис, оперевшись на винтовку. Он побаивался начальника караула, как, впрочем, и другие стрелки охраны, но боязнь эта была особой, замешенной на уважении и какой-то таинственной непредсказуемости характера начкара. В Есаульске Голев появился всего год назад, когда организовался лагерь. Видно было, что он старый служака, много повидавший и везде побывавший; через месяц он уже поселился на квартире у Зинаиды Солоповой, молодой и веселой женщины, овдовевшей в гражданскую, а спустя еще месяц уже гулял с ней под ручку по деревянным тротуарам. Однако никто, в том числе и Зинаида, на знал, откуда он явился и надолго ли. Присматриваясь к своему начальнику, Деревнин угадывал за ним тайну, тщательно скрываемую даже от начальника лагеря. Скорее всего Голев когда-то занимал высокие должности, даже выше, чем начлаг, но тут служил в караулке, командовал двумя десятками стрелков и, кажется, был очень доволен. Создавалось ощущение, будто он прибыл в Есаульск на отдых от каких-то своих трудных дел и служба ему тут в радость и развлечение. Отдохнет, погуляет с вдовушкой и скоро уедет на свою главную и тяжкую службу, знать о которой никому не положено. Деревнину самому приходилось кое-что скрывать из своей биографии и своих взглядов, поэтому он чувствовал скрытность других и непроизвольно защищался от них: если видит он, значит, видят и другие… А Голев наверняка предугадывал, подозревал Деревнина, поэтому частенько прощупывал его оброненными невзначай вопросами о прошлой жизни, и приходилось бдеть ежесекундно, чтобы не взяли врасплох.
Через несколько минут начкар вернулся с лестницей, неторопливо приставил ее к карнизу ворот, проверил, хорошо ли стоит, для надежности подпер камнями.
— Икону мыть? — с готовностью спросил Деревнин.
— Лезь! — приказал Голев. — Ведро принесу.
Стрелок прислонил винтовку к стене, но, спохватившись, закинул оружие за спину, полез вверх. Коснувшись иконы, он воровато перекрестился и стал поджидать начкара. По монастырскому двору, построившись в затылок друг другу, бродили заключенные. Они ходили по кругу возле бараков набитой и побелевшей на солнце тропой, щурились на меркнущий закат, тоскливо озирались по сторонам и казались похожими, как братья. Заглядевшись на этот хоровод, Деревнин не заметил, как под лестницей оказался Голев с ведром и кистью. В ведре белела густая, будто сметана, известь.
— Забеливай! — велел начкар. — Да аккуратней смотри, на ворота не брызгай.
— Кого забеливать? — невпопад спросил стрелок, хотя уже понял, о чем речь.
— Мать Богородицу.
Дрожащей рукой он принял ведро, окунул кисть, но рука не поднялась. Лестница слегка качнулась под ногами.
— Что, стрелок, боязно? — без злорадства поинтересовался Голев и отступил от ворот, чтобы брызги извести не попали на него.
— Боязно, — признался Деревнин и поймал себя на мысли, что ему хочется опрокинуть ведро на голову начкара, а самому бежать потом куда глаза глядят.
— Человек должен преодолевать себя, — сказал начкар. — Бороться со своей слабостью. Понял?
— Понял… — выдавил стрелок. Богородица смотрела ему в глаза и тоже будто спрашивала — понял или нет? А глаза маленького Христа показались печальными и стыдливыми.
— Так трудись над собой, — посоветовал Голев. — И ничего не бойся. Бога нет, поверь мне. Я проверил это на себе. Видишь — жив.
Деревнин глянул вниз. Начкар стоял прямой, ладный и независимый. И если говорил, значит, проверял. Его не разразило громом, не согнуло дурной болезнью, не изъязвила проказа.
Стрелок еще раз обмакнул кисть и, не поднимая взгляда, наугад, мазнул Богородицу по глазам. И ничего не случилось. Только во дворе послышался неясный шум и пронзительный крик женщины. Начкар заспешил в калитку, а Деревнин осторожно выглянул из-за кисти.
Молодая женщина, вцепившись в гимнастерку охранника, неумело била его по щекам, а он пятился и отталкивал ее обеими руками. Остальные лагерницы, сбившись в кучу, стояли подле и безучастно глядели на дерущихся. Охранник наконец изловчился и сбил женщину на землю. Однако та проворно вскочила и с еще большей яростью бросилась на него, расцарапывая ему лицо. В этот момент неподалеку оказался начкар с револьвером в руке, а от караулки бежали стрелки с винтовками наперевес.
— Ложись! — зычно крикнул Голев и выстрелил вверх — Всем лежать!
Женщины неуклюже повалились на землю, и только та, распаленная гневом, ничего не слышала и не видела. Подоспевший стрелок из караулки схватил ее за волосы и рывком опрокинул навзничь. Женщина вырывалась, крутилась по земле, безумствовала, но стрелок хладнокровно оттащил ее к лагерницам и выпустил косу.
— В карцер! — распорядился начкар, и двое стрелков подхватили женщину под руки, повели в глубь двора. Ноги ее заплетались, моталась по сторонам опущенная голова, и коса доставала земли.
Деревнин перевел дух и взглянул на икону. Известь оплыла, и сквозь молочную пленку глядели на него скорбные глаза Божьей Матери. Тогда он мазнул по иконе еще раз, еще, однако густая известка не приставала к фреске, скатывалась и текла под лестницу. Деревнин спустился на перекладину пониже, пристроил ведро и, макая кисть, стал втирать известь, осыпая на землю брызги и вороний помет. Дело пошло. Через минуту на месте иконы белело овальное пятно. Деревнин несколько успокоился и, уже не торопясь, стал перебеливать. На сей раз известка ложилась ровно и даже красиво. Теперь бы и никому в голову не пришло, что здесь когда-то была фреска с изображением Богоматери.
Закончив работу, Деревнин спустился на землю и очутился перед Голевым. Подбоченившись, тот оглядел стрелка и покачал головой.
— Погляди на себя!.. И ворота уделал! Ну и стрелков набрали! Ни украсть, ни покараулить… Летягин?! — вдруг крикнул он, сунувшись в калитку. — Долго мне ждать?
Со двора вышел стрелок с расцарапанным лицом, понуро встал у ворот. На поясе болталась пустая кобура.
— Простите меня, товарищ Голев, — без всякой надежды попросил Летягин. — Я в следующий раз такого не допущу. Ей-богу!
— Все, отдыхай! — резанул начкар и с громом затворил за собой калитку. — Ну, охраннички социализма, матьвашу…
Летягин тяжело вздохнул и, достав кисет, присел на корточки возле стены. Руки его еще подрагивали, табак просыпался на колени. Он часто промокал рукавом гимнастерки сукровичные царапины и болезненно морщился…
— С караула снял? — спросил Деревнин, кивнув на ворота.
— Ну… Рапорт напишет начлагу. — Летягин затянулся самокруткой и, чувствуя соучастие товарища, добавил обреченно: — Вышибут из стрелков — куда мне?.. В колхоз?
Деревнин стал отряхивать известковые пятна с брюк и гимнастерки, но лишь размазывал их и пачкался еще больше. Придется стирать либо ждать, когда высохнет, и тогда обшоркать. Скорей бы уж смена, и не дай бог начкара понесет проверять посты. Увидит еще раз в таком виде — тоже снимет и отправит домой.
Летягина уже тянуло на откровенность.
— Ну что я с ней сделаю? Что? Если б чужая была — шарахнул бы так, что навек запомнила… А мы с ней через улицу жили… Отпусти, говорит, домой… Как я отпущу? Ну, как?! — Он тоскливо огляделся и втянул голову. — Слышь, Деревнин? Что б такое сделать, а? Чтоб не выгнали?
Деревнин молча и сосредоточенно оттирал известку. Сейчас принесет нелегкая Голева, и можно угодить под горячую руку…
— Домой иди, — посоветовал он. — Тут пост все-таки…
— А вот хрен! Не пойду! — вдруг заявил Летягин и плотнее уселся к стене. — До утра просижу. Ничего, он мужик отходчивый. Отойдет — прощенья попрошу. Пустит.
Деревнину было неудобно прогонять товарища, но и терпеть его тут вовсе ни к чему. Явится начкар и закричит — почему посторонние на посту?! Он занервничал, заходил взад-вперед, подбирая слова и решая, как бы это необидно и определенно сказать Летягину, чтоб ушел и не мозолил глаза. Под руки попала лестница, прислоненная к карнизу. Деревнин схватил ее, поднял, чтобы унести к стене, но в тот же миг выронил и чуть не зацепил Летягина.
Сквозь высохшую известку ясно и как-то празднично светилась икона Богоматери с младенцем на руках…
2. В год 1920…
Первые два дня после освобождения и назначения в ревтрибунал Андрей прожил как-то механически, не осознавая до конца, что с ним происходит. А происходило невероятное с точки зрения человека обреченного, «отпетого»; казалось, какая-то неподвластная сила, равная всевышней воле, управляет теперь всей его жизнью, и свое собственное желание, своя воля существуют лишь для забавы, как погремушка для ребенка. По сути, он ощущал то же самое, что в тюремной камере, — строгий распорядок быта и бытия, с одной лишь разницей, что вокруг не было стен, решеток, волчка в двери и охраны. Впрочем, охрана была. Вместе с одеждой и амуницией, с мандатом и отдельным двухкомнатным номером в гостинице Андрей получил личную охрану — неказистого с виду, но энергичного человека лет тридцати пяти по фамилии Тауринс. Когда Андрею представили его, в душе ворохнулось легкое сопротивление: зачем ему охрана?
Однако по тюремной привычке он тут же отмел все сомнения: жизнь следовало принимать такой, какая она есть. Бессмысленно же возмущаться и протестовать против стен, решеток и запоров, когда сидишь под стражей. Тем более что латышский стрелок Яков Тауринс плохо говорил по-русски и, видимо, стесняясь этого, говорил мало, а, живя рядом, жил незаметно, как полагается телохранителю.
Андрей полежал еще немного под солдатским одеялом с белой простыней и сел, щурясь на солнечное окно.
Он надел френч и, взявшись за ремень, вдруг отложил его. В этот миг он словно вспомнил, что у него нет оружия, нет той тяжести, упакованной в кожу, которая всегда была на ремне. Оказывается, он получил все, кроме оружия! И мысль эта в первую минуту обескуражила его. Конечно, можно и без револьвера, если за тобой по пятам теперь ходит телохранитель, да еще бывший конвоир, ныне ставший чем-то вроде денщика. Но в том, что, предусмотрев все, ему не дали оружия, крылось недоверие. Именно недоверие! Иначе бы хоть какой-нибудь револьверишко да сунули. Что за солдат, если в войну ему не положено оружия?
«Погоди, а может, в ревтрибунале не полагается? — попробовал успокоить себя Андрей. — К чему? Зачем судье оружие?»
И все-таки в душе возникла щербинка, язвочка, ноющая не больно, однако настойчиво, чтобы вовсе не помнить о ней. Андрей затянул ремень, посмотрелся в зеркало и стал умываться под жестяным рукомойником в углу.
— Доброе утро! — в приоткрытой двери стоял Тарас Бутенин и улыбался. — Как ночевали?
— Спасибо, — буркнул Андрей.
Бутенин отчего-то перешел на «вы», причем умышленно, поскольку никогда не ошибался, даже если они оставались вдвоем. Это походило на подхалимаж, но Андрей терпел.
— Из Сибири вестей нет? — спросил он, утираясь солдатским полотенцем.
— Молчат! — засмеялся Бутенин. — Новость пережевывают!
Два дня назад Бутенин телеграфировал в штаб о назначении Андрея, и теперь они оба ждали ответа. При одном воспоминании о красноярской тюрьме или о комиссаре Лобытове Андрей загорался мстительным чувством. И чем дольше не было вестей из штаба, чем дольше там соображали, что же произошло с Березиным в Москве, тем чувство это становилось ярче и порой, особенно перед сном, захватывало воображение. Он даже пытался представить себе, как вернется в Красноярск, где его уже «отпели», и видел почему-то себя строгим и хмурым человеком. Да и слова-то приходили какие-то незнакомые, дерзко-мстительные. «Ну, что? — спросит он Лобытова. — Хотел меня в землю? С дерьмом смешать? Ноги о меня вытереть?.. Видишь, а я жив и назначен председателем ревтрибунала. Судить буду». И ничего не скажет в ответ Лобытов, только позеленеет от злости. С этими мыслями и словами он засыпал, однако утром отчего-то вспоминалась одиночка в Бутырской тюрьме, и вместо удовлетворения Андрей чувствовал раздражение и не находил себе места.
— До чего же стыдно, стыдно, — бормотал он, если был один. — Мне же так нельзя жить. С какими глазами возвращаться?.. Обласкали, назначили, но зачем мне… зачем мне вся эта суета?! Какой же из меня судья? И кого судить? За что?..
Оборвав себя на полуслове, он заглядывал в смежную комнату — не слышал ли кто? не громко ли он говорил? — и, чуть усмирив отчаяние, продолжал бормотать — тише, с опаской:
— Ничего не хочу… Я ничего не хочу! Все против воли моей, все противно. Чувствую же, как мне противно! Мерзость кругом, не хочу больше. Наелся я человечины… Господи, зачем мне все это?!
Когда на глазах наворачивались слезы, он отряхивался от навязчивых покаянных слов и бежал к рукомойнику. Вода смывала все, освежала лицо и — если долго бездумно плескаться, — то и душу. «Ничего, ничего, — убеждал он себя, словно возвращался с похорон близкого человека. — Надо жить. Живым надо жить…»
Андрей повесил полотенце и еще раз глянул в зеркало.. Обезображивающий лицо шрам надежно прятал чувства. Никому и в голову не придет, что он мгновение назад плакал…
Тарас Бутенин все еще торчал в дверях и улыбался.
— Пускай, пускай подумают, — добавил он, имея в виду штаб в Красноярске. — Торопить не станем… Зато вам пакет принесли. Да я не стал будить, в шесть утра еще…
Андрей молча забрал пакет, открыл его и достал узкую полоску бумаги. «Дорогой тов. Березин! — прочитал он. — Жду Вас в 12 ч. 30 м. на ул. Басманной, дом 21, третий эт. Встречу сам. Шиловский».
Он прочитал еще раз и засунул пакет в накладной карман. С Шиловским они не встречались с того самого момента, как тот после аудиенции у Троцкого выписал пропуск и отпустил из Реввоенсовета. И теперь Андрей подумал, что было бы нехорошо уехать из Москвы, даже не попрощавшись с ним. Все‑таки с того света достал, сам воскрес, его воскресил… Можно и простить ему безвинно повешенного парня по фамилии Крайнов. Кто теперь рассудит, кто найдет правых и виноватых? Кто из них кто? Шиловский, не признавшийся, что он комиссар Шиловский, или Крайнов, позарившийся на чужие часы?.. Забывать не следует, но простить можно. Блажен, кто прощает…