В Бронницких воротах — постоянная тяга необычайной силы, в них — гул и свист, как в аэродинамической трубе, а снег, попадая в зону, слипаясь, летит сплошной массой, в которой маломощно кружатся человеческие фигуры, и бьет вам в лицо или в спину.
Так и Лев? под популярное пальто, под калориферный свитер били ветер и снег. С трудом преодолев сопротивление и припадая иной раз всем телом к брусчатке, Лева проник в Кремль и свернул за угол башни — отдышаться.
Рядом выло и стонало, а над ним как раз спокойно кружился снег.
Лева прижался спиной к древнему кирпичу, оцепенел, услышал вдруг блоковскую музыку:
В разрыве туч — Господи! — мелькнула вдруг звезда, ободряюще подмигнула.
Сквозь мраморно-стеклянный фасад Дворца просвечивал сказочный мир: гигантские ели в свисающих серебряных нитях, красные, желтые, голубые шары и пики, бонбоньерки, огромные клочья совершенно белой ваты, да чего там только не было!
Представители московской детворы с первых же шагов попадали здесь в заботливые руки затейников, скоморохов, серых волков, красных шапочек, зайчиков и лисичек, бармалеев, крокодилов и айболитов, буратино и бегемотов, руководителей пионерской организации столицы и артистов Центрального детского театра.
Все было наполнено ожиданием — ждали Деда Мороза. Зоя Августовна сразу увлекла Леву в грим-уборную, тормоша по дороге и мягко укоряя за опоздание.
Между ними состоялся разговор. Вот он:
— Зоя Августовна, помните… как-то… в Крыму… я… меня обуревает… вы поймите…
— Левушка, надевайте бородушку. Детвора ждет.
— Ставь же свой парус косматый… Поцелуйте меня в щеку… по-матерински… я сейчас…
— Левушка, кафтанчик, сапожки…
— Меть свои крепкие латы знаком креста на груди… Зоя Августовна, меня обуревают… ведь я же тоже человек… Помните, был шторм?
— Ой, утолщение забыли! Левушка, расстегните кафтанчик, надевайте утолщение. Хи-хи-хи, вот был бы номер — худенький Дед Мороз!
— Вы знаете мою Нину, Зоя Августовна… святая, неприступная… она меня корит за несерьезность… я в тревоге… я…
— Бородушку расправьте. Так. Чудно. Тулупчик, мешочек. Труба. Се манифик!
Массивный, розовощекий, нос картошкой, Дед Мороз встал на пороге грим-уборной, вздохнул:
— Жизнь моя, иль ты приснилась мне…
— Левушка, с Богом! — с ужасом выпучивая глаза, закричала Зоя Августовна. — С Богом! Не думайте ни о чем! Вживайтесь.
Покорно и добродушно пыхтя, вживаясь в образ, Лева Малахитов — Дед Мороз затопал по коридору.
Медвежата, активисты центрального Дворца пионеров в колокольчиках и лентах, прыгали вокруг Деда Мороза.
в экстазе кричал Лева.
вне себя от счастья кричали дети.
Быстро несся по кругу Дед Мороз, увлекая за собой разноплеменную ватагу детворы, среди которой порядочно было маленьких лаотянских и камбоджийских принцев.
Вскоре из-за пазухи выхвачена была золотая труба, и Лева запел на ней, да так, что ему позавидовал бы сам Армстронг. Впрочем, великий Сэчмо уже завидовал Леве, когда тот в прошлом году на джаз-фестивале в Ньюпорте один отстаивал честь нашей музыки. Весь зеленый стал тогда Луи, а потом весь серый, а потом расцвел от счастья, вновь став добродушно-коричневым луизианцем, а божественная Элла Фицджеральд, выскочив на сцену, экспансивно поцеловала Леву, и Дюк тоже вылез с поцелуями, а потом они все четверо пели вместе, да так, что несколько сот человек из ньюпортской публики унесли с поля с сердечными припадками.
Лева метался вокруг елки со своей трубой, борода и космы его разметались, утолщение выпало, и дед-морозовский балахон полоскался широкими складками легко и свободно. Подарки вылетали из его объемистого мешка — восточные сладости, фрукты, экспериментальные игрушки. Дети карабкались ему на плечи, пара малышей уже давно сидела на голове, держась за уши.
Зоя Августовна и комендант Дворца плакали. Елка удалась!
— Напрасно его критикуют, — говорил комендант, — напрасно критики-паралитики на него зубы точат…
— Вы так считаете? — спросила Зоя Августовна, суша глаза легкими касаниями кружева.
— Я имею в виду перехлест, перегиб, — поправился комендант. — Критиковать, конечно, надо, но без этого волюнтаризма, учтите, вот так.
— Мы в филармонии за всем следим, — сухо закончила разговор Зоя Августовна.
В стороне от общего веселья и кутерьмы стояли двое — Коршун из сказки о царе Салтане и Баба-яга. Они говорили сиплыми мужскими голосами. Они говорили, сильно сверкая глазами в сторону Левы.
— Во имя чего он здесь скачет как идиот, как кретин? — говорила Баба-яга. — Во имя чего он позорит все наше поколение?
— А вы во имя чего? — неприятно хихикнул Коршун.
— Я во имя Поллитровича и Закусонского! — воскликнула Баба-яга. — А ему-то чего не хватает?
— Не горячитесь, — проскрипел Коршун. — У вас, я вижу, с ним какие-то счеты.
— У меня к нему счет от нашего поколения! — пылко воскликнула Баба-яга и немного даже перепугалась от огромности этой мысли, но продолжала, уже закусив удила:
— Личный счет! Помните, как когда-то сказал поэт: лучшие из поколения, возьмите меня трубачом! Кому еще быть трубачом, как не этому Левке с его данными, а он паясничает. Наше поколение строгое, «парни с поднятыми воротниками», как сказал поэт…
Баба— яга еще долго говорила что-то в этом роде, а Коршун, скрестив на груди руки-крылья, пылающими глазами следил за Левой.
— Пойдемте отсюда, — наконец сказал он. — В нас уже не нуждаются, силы зла должны отступить.
Они вышли из Дворца гордо и величественно, как печальные демоны, духи изгнания, и долго еще гуляли вдвоем по звонкой от мороза площади.
Снегопад к этому времени прекратился, в тучах образовалось замысловатой фигуры озерцо, и в нем явилась луна, тускло отразившись в морозной брусчатке, в куполах Ивана Великого, Архангельского и других соборов, в куполе маленькой церкви Ризоположения. Баба-яга все развивала свои взгляды, а Коршун все молчал.
— Поразительная личность, — говорила Баба-яга, — бас Гяурова, смычок Иегуди Менухина, реакция Коноваленко, перо Евтушенко, кулак Попенченко, и в стихоплетстве одарен, и во всем, во всем, куда ни ткнись, везде он, Левка Малахитов, — первый номер.
«Вот именно», — подумал Коршун.
— Но это паясничанье, эти ахи и охи, эта экзальтированность, — продолжала Баба-яга. — Иногда я думаю, представьте, — может быть, это не игра, не собачья конъюнктура, может быть, это от чистой души, от чего-то божеского?
«Вот именно», — подумал Коршун и внутренне малость поскрежетал внутренними зубами.
— Кажется, пора, — сказал он, — елка кончилась.
Они пошли к Бронницким воротам. Коршун скользнул взглядом по царь-пушке, с лукавой и радостной злостью вспомнил прошлые годы и свои ночевки в жерле гигантского орудия.
— Куда пора? — спросила Баба-яга. — Что вы имеете в виду?
— Но ведь вы же мечтаете подмазаться к Левке, — усмехнулся Коршун, — мечтаете погреться в его лучах, мечтаете фамильярничать с ним, сдержанно хамить, мечтаете, чтобы побольше знакомых увидело вас с ним. Разве нет?
— А вы о чем мечтаете? — закричала уязвленная Баба-яга. — Разве не об этом тоже?
Коршун расхохотался внутренним смехом, глубокими голосовыми связками.
Лева, счастливый, румяный, задыхающийся, шагал к своей машине, окруженный толпой травести из Центрального детского театра. Эти маленькие актрисы, вечные зайчики и лисички, обычно с трудом возвращаются к своей женской сущности, и возвращаются все же не до конца — щебечут, как птички, жужжат, как рой пчел, благоухают, как цветы, вертятся и юлят, как их герои — зайчики и лисички.
— Ой-е-ей! Какие вы маленькие! — кричал удивленный Лева. — Скажите, девушки, должно быть, чудно жить на грани полного лилипутства?
— Лева, возьмите нас с собой! Мы хотим с вами! — кричали травести.
— Всех беру с собой! Сколько вас, семь, восемь? Все полезайте в «Москвич»! Всех подвезу!
Возле машины дожидались его двое мужчин, один румяный, голубоглазый, независимо-искательный, другой — сардонически спокойный, с глазами, как темные тоннели, в которых желтели паровозные огни.
— Привет, — сказали мужчины.
— Здравствуйте, — вежливо сказал Лева. — Надеюсь, узнаете меня? На всякий случай сообщаю, я — Малахитов. Я сам был дружинником, поверьте, и неплохим. Как видите, ничего предосудительного я не совершаю, а девочки — мои товарищи по работе.
— Эх, Левка, не узнаешь, — сказал румяный. — Зазнался?
Это словечко «зазнался» было для Левы настоящим проклятием. Услышав его, любимец публики начинал суетиться, лепетать что-то вроде: «Ах, черт возьми, извини, старик, проклятая зрительная память, старик, как, старичок, живешь-можешь» и т. д. Выручало его в такие минуты слово «старик» и производные от него — «старичок», «старикашка», «старикашечка» в зависимости от обстоятельств. Так и сейчас Лева забормотал:
— Ах, черт возьми, старики, проклятая зрительная память — старички, как, старикашки, живете-можете?
В запасе еще оставалось «старикашечки».
— То-то, дед, — обрадовался румяный. — Не след тебе забывать старых корешей. Наше поколение должно держаться друг друга, отче.
— Верно, старикашечка! — вскричал Лева, глубоко потрясенный этой простой мыслью. — Дай я тебя поцелую! — Он чмокнул пушистую щеку румяного и стремительно повернулся к мрачному: — И вас тоже позвольте! — Поцеловал стальную щеку и примерз к ней губами, как бывает в детстве, в мороз, когда поцелуешь полозья санок и примерзнешь к ним.
Положение возникло странное: Лева никак не мог отодрать свои губы от стальной щеки, а мрачный владелец щеки стоял неподвижно, сардонически улыбаясь. Наконец он резким поворотом головы освободил Леву.
— Н-да, — пробормотал тот смущенно. На губах выступили капельки крови, но это был пустяк, а главное — чувство дружбы — распирало Левину душу, когда он глядел на приплясывающих маленьких актрис и на двух людей своей «генерации», на розовощекого старого друга и на этого мрачного симпатягу — Мефистофеля. Жаль, нельзя вечер провести с этими ребятами, подумал он, ведь нужно ехать к Нине, молить ее о прощении, погрузиться в ее суровую интеллектуальную жизнь.
— Друзья мои, прекрасен наш союз! — воскликнул он. — Давайте как-нибудь проведем вечер вместе.
— Немедленно и проведем, — скрипучим, удивительно милым металлическим голосом произнес Мрачный и с неожиданной задушевностью взглянул Леве в глаза.
И вновь произошел странный феномен. Левины зрачки как бы примерзли к холодным желтым фонарям, остановившимся в двух тоннелях.
«Какая яркая артистическая личность, — думал Лева, силясь оторвать взгляд, — как жаль, что мы не можем сразу, сейчас же поговорить всерьез, раскрыть друг другу душу, слиться воедино. Ей-Богу, не хватает человеку одной жизни…»
Снегурочки, зайчики и лисички вели вокруг хоровод и пели тонкими голосками:
Румяный, взяв его за плечо, гудел в ухо:
— А помнишь, Левка, Кольку Ксенократова, того, что на задней парте сидел и бумагу жевал? Представь себе, лауреат! А Кузю помнишь? Ну он еще верхом на завуче в класс въехал… помнишь? Представь себе, обозреватель… шестую жену сменил!… Нет, брат, наше поколение…
Лева дергал головой, пытаясь оторвать глаза от желтых огней. «Вот ведь досада, — думал он, — не помню даже, как зовут этих отличнейших парней из моего поколения. Неужто и впрямь зазнался? Позор, позор…»
— А в самом деле, почему бы нам прямо сейчас куда-нибудь не закатиться?! — воскликнул он. — Рванем-ка в «Нашшараби», стариканочки!
Желтые фонари резко отъехали назад и превратились в еле заметные точки. Лева освободился и бросился к «Москвичу».
Травести с птичьим гомоном разместились на заднем сиденье. Ровесники уселись рядом с Левой. Уже захлестнутый возбуждающе-радостной волной, Малахитов включил зажигание.
— Не повезу, — вдруг сквозь кашель проговорил «Москвич».
— Не позорь, не поворь, не позорь, голуба, — быстро и горячо пробормотал Лева и незаметно лизнул рулевое колесо.
— Не повезу и баста! — заупрямился «Москвич». — Я не танк и не тягач, чтоб такие тяжести возить. Пусть кое-кто выйдет…
— Да кто же, кто? — спросил Лева.
— Он сам знает…
Разумеется, этот диалог не был слышен никому из честной компании, но Мрачный Ровесник почему-то усмехнулся и вылез из машины.
— Чтобы никого не стеснять, отцы, я, пожалуй, доберусь своим ходом. Чао!
С этими словами он ринулся в ближайшее кольцо метели и исчез. «Москвич» тотчас же завелся и поехал проторенными путями к всемирно известному ресторану «Нашшараби».
О «Нашшараби», «Нашшараби», затмивший «Максима» и «Уолдорф-Асторию»! О эта Мекка шестидесятых годов нашего столетия! Сердце какого москвича, ленинградца, сибиряка или уральца, да и любого человека, хоть бы и датчанина, не дрогнет при входе под эти своды с тигриными мордами и волоокими красавицами, под эти своды, хранящие и выбалтывающие столько тайн, слышавшие столько тостов и клятв и даже не покрасневшие от вранья; под эти своды, где бьется «дикарский напев зурны» и биологический вой саксофона, где одуряющий запах коронного блюда «чаво» (телячьи уши и цыплячьи гузки в соусе из коктейля «Карузо») ввергает в смущение даже испытанных гастрономов Барбизона, какое сердце не дрогнет?
Совершенно неизвестно, каким транспортом воспользовался Мрачный Ровесник, но он уже ждал компанию Малахитова возле ресторана, держась чуть в стороне от засыпанной снегом прошлогодней еще очереди.
— Этот с тобой, Левка? — спросил швейцар Мурат Андри-аныч.
Андрианыч был персоной настолько весомой, что тыкал даже самым почтенным гражданам, а взаимную вежливость соблюдал только с теми, кого не пускал, то есть практически со всем человечеством.
— Со мной, со мной, Андрианыч! — воскликнул Лева. — Тебе привет, Андрианыч, от Тура Хейердала!
— Ответный отпиши Туру, кланяйся, — прогудел Андрианыч. Такие вот приветы, теплые знаки человечьего внимания были старику дороже, чем самые щедрые чаевые. Да и в чаевых ли смысл жизни, подумайте сами?
Облепленный травестюшками. Лева под руки с ровесниками прошел в ресторан.
— Малахитов с детьми, — уважительно говорили в очереди. — Семь дочек…
— А эти-то двое братья?