– Да даст тебе бог победу, это мы давно знаем, что вышла, – нетерпеливо пробасил прадед Матарса.
– …сейчас приехала гостить с мужем, двумя деверями и с отцом и матерью Арсена. Давно хотели, случая подходящего ждали. Теперь наша госпожа Русудан, да живет она тысячу пасох, день своего ангела готовится встретить.
– С подарком или так приехала? – засуетился дед Димитрия.
– Без мыслей о подарке в такой день лягушки путешествуют.
– Может, лягушка скакала, скакала и проглотила твои мысли?
Иванэ помолчал, потом медленно проговорил:
– Лучше, когда тайна вовремя открывается.
– Выходит, против народа идешь?! – вспыхнул дед Димитрия. – Тайна! Для замка тайна хороша, а не для общества, которое мучается, не зная, чем госпожу обрадовать.
– А если не скажешь, – пригрозил прадед Матарса, снедаемый любопытством, – тебя из братства выкинем! Бери тогда медный поднос с гозинаками и иди один со своей дочерью замок поздравлять.
Прадеда дружно поддержали. Такое решение не пришлось Иванэ по душе, он покосился на молодежь и нерешительно протянул:
– Почему испытанию подвергаете, что я – жених?[3]
– Э-э, хорошо, о женихах вспомнил. Передай своему зятю Беридзе из Лихи, пусть больше не втискивает ноги в праздничные цаги, нам самим невесты нужны. У меня сын тоже жених, сказал, если увидит речного ишака вблизи дома своей Тато, так то отвернет, без чего это не будет.
– О-xo-xo! Прав Петре, и еще передай: пусть откормленный рыбой брат Арсена не кружится напрасно у плетня бабо Кетеван, все равно не отдаст она свою внучку лиховцу.
– Почему? Красивый, богатые подарки новой родне приготовил.
– У нас в Носте не за подарки любят. Только не время песок в ступе толочь, говори, что привезете?
– Для вас с удовольствием скажу, только, кто раньше срока проговорится, пусть чинка ему язык прищемит.
– Аминь! – выкрикнул озорной Илико.
– Говорящую птицу привезли…
Ностевцы обомлели. Дед Димитрия заерзал, сдвинул папаху на лоб и вдруг захлебнулся смехом:
– Долго трудилась зазнавшаяся семья твоей дочери, пока сороку врать научила?
– Почему зазнавшаяся? – насупился Иванэ. – Что богаты, на это воля царей. Еще Пятый Баграт утвердил за Лихи право речную пошлину собирать, другие цари тоже утверждали, пусть богатеют. Зачем зависть показывать? Сороку духанщики любят, народ веселит… Но не сорока привезенная птица, она красотой радует. А браслет, даже золотой, молчит, как чучело.
– Кошка не могла дотянуться до куска мяса и сказала: «Сегодня ведь постный день!» – как бы ни к кому не обращаясь, добродушно напомнил толстый Петре.
– Всякая муха жужжит, но против пчелы все они лгут, – так же добродушно отпарировал Иванэ, закинув за плечо спустившийся рукав чохи. – Эта птица из чужих земель, даже священник с трудом угадал откуда. С утра поет – чан ан дар ас. Живот у нее зеленый, крылья цвета радуги, хвост розовый, голова синяя, а клюв похож на нос мегрельских князей.
– Если такая умная, почему не поет: сгинь, шах Аббас! – обозлился худой Бакар.
– Из уважения к тебе, дорогой, не поет, – вдруг шах тебя на минарет посадит!
– Тише! Не время словами колоть.
– Ив… ива… нэ, ты… ты правду говоришь, – задыхался прадед Матарса, – живот зе… ле… ный?
– Еще бы не правду! – довольный произведенным впечатлением, гордо возвысил голос Иванэ. – Сначала, когда Арсен поймал ее на охоте, сам испугался – думал, не птица, а заколдованный сын дэви. Но птица с удовольствием выпила вино, поклевала гоми, осененную крестом, мед тоже попробовала и посмотрела на небо, только на лобио рассердилась – много перца положили, на чужом языке неудовольствие выкрикнула. Побежали за священником. Он послушал, немного покраснел и сказал, что птица, слава святому Евфимию, перелагателю священных книг на грузинский язык, ругается по-гречески, иначе все бы попадали от такого, прости господи, сквернословия. Повертел в руках оброненное розовое перо и еще больше сам покраснел: «Пускай, говорит, женщины выходят из дома, когда птица ругаться захочет».
– А какие бранные слова? Священник не повторил? – облизывая усы, прадед Матарса весь подался вперед.
– Не повторил – мало горя. А вот птицу не велел долго в Лихи держать…
– Го-го-го!.. – загоготал толстый Петре. – Потому и решили твои умные родственники нашей госпоже Русудан в день ее ангела розового ишака подарить?
– Пусть розового для тех, у кого язык с костью! А у кого ум не гость, понимает: не все птица ругается, иногда и нежнее чонгури поет. Такого ишака ни у кого нет, даже у царицы.
– Высохший бурдюк! – чуть не подпрыгнул на бревне дед Димитрия. – Хотите, чтоб в день ангела нежнее черта всех обругала?!
– Почему? Птица с тобой одну воду пьет. Потом не только неучтиво обзывает, не только песни выводит, а еще так хохочет, что сам азнаур Квливидзе позавидует… На счастье подарим, ибо один отшельник благословил ее… Такое было: не успел войти отшельник и на икону перекреститься, как птица тоже одной лапой перекрестилась и закричала: «Христос воскресе!»
Глубокое молчание сковало берег. Толстый Петра и худой Бакар насколько возможно отодвинулись от Иванэ. Наконец дед Димитрия сухо спросил:
– Наверно знаешь – птица не сатана? Может, не он ее, а она твоего Арсена на охоте поймала?
– Почему? Арсен с тобой один хлеб ест.
– Э-э! Тут не все чисто, пусть обратно везут!
– Не пустим в замок!
– Кация, начинай заклинание: Ароз, Мароз, Анбароз!
– Принесенное ветром ветер и унесет!
Поднялся общий ропот. Озорник Илико предложил натереть птицу чесноком. Иванэ в сердцах стянул папаху и швырнул наземь.
– Напрасно стараетесь, все равно преподнесем. Отшельник святой водой птицу окропил, если сатана – почему не издохла?
Деды переглянулись, а Иванэ еще больше распалился:
– Еще отшельник такое рассказал: было утро или вечер, твердо никто не знает, только развеселился бог и ласково ангелам сказал: «Я все создал, всех радостью наделил, теперь могу веселиться». Тогда Габриел снасмешничал: «Нет, наш великий бог, не все в твоей власти». – «Что-о-о?» – закричал бог. И от его крика гром не вовремя на землю упал и все виноградники придавил. Только бог от гнева ничего не замечал. «Как смеешь сомневаться в моей силе? Или тебе крылья надоели? Так я…» – «Я правду говорю, – ничуть не испугался Габриел, – если все можешь, почему говорящую птицу не создал?» – «Хо… хо… хо», – захохотал бог, и от его смеха солнце к земле пригнулось и сожгло все посевы. Только бог от самолюбия ничего не замечал, схватил палку, ударил по тучке, и оттуда выскочила птица и сразу затараторила: «Я сорока! Я сорока!» Все ангелы ради угождения богу захлопали крыльями, один Габриел молчал. «Опять недоволен?!» – вздохнул удивленный бог. И от его вздоха все фрукты недозрелыми на землю упали… Но бог и на этот раз не обратил внимания на землю – очень обиделся: сколько хорошего для чистых и нечистых сделал, а самый любимый ангел смех, как речной песок, сеет. Видя, что от гнева бога страдают люди, Габриел кротко сказал: «Как смею я быть недовольным всевышним владыкою? Только никого сорока не удивит, скучные перья имеет». «Что ж, – насмешливо ответил бог, на этот раз, слава богу, спокойно, потому на земле ничего не случилось, – могу таких веселых птиц сотворить, что от изумления небо рот откроет». И схватил бог кусок солнца, кусок радуги, кусок зари, синий воздух тоже ущипнул, не забыл ни восхода, ни захода. Когда вновь выдуманная птица выпрыгнула из рук бога, ангелы от неожиданности, как белые свечи от толчка, повалились, многие крылья погнули, другие ноги подвернули, некоторые пальцы искривили. Бог захохотал, и от его хохота далеко внизу коровы замычали и, на радость женщинам, двумя телятами отелились. Посмотрела птица на бога и тоже захохотала, потом завопила: «Старый грешник, почему без жены меня создал?!» Бог схватил птицу за нос, – с тех пор с горбатым носом и осталась. Тогда птица обиделась и улетела на землю. Бог еще раз вздохнул от неблагодарности птичьей, все же, по доброте своей, быстро скрутил из разноцветных остатков еще одну горбоносую и пустил вслед первой. Знал: скучная радость и птице без жены. Тут отшельник вздохнул: «Жена не так красива, ведь из мужниных остатков сотворена…» Какой сатана посмел бы, подобно радуге, слететь с неба?
– Может, птица и не сатана, – после некоторого раздумья проговорил Павле, неодобрительно покачивая головой, – все же пусть твои родные отдельно ее подарят, – не золотой браслет, может издали петь.
– Правда! Правда! – послышалось со всех сторон.
– А вы что преподнесете? – заносчиво выпалил Иванэ. – На одну ногу хромающее, на один глаз слепое? Или улыбку на ладони? Четвертое воскресенье спорите, головы распухли, в папахи не лезут, а подарок там, где вас нет.
– Еще семь дней до ангела осталось, можем такую лестницу сколотить, что звезду с неба достанем, – не совсем уверенно протянул пожилой глехи.
Иванэ насмешливо зафыркал:
– Торопись, а то с ума сойдешь по этой лестнице.
Тут дед Димитрия вскочил с бревна, подбоченился и принялся осыпать Иванэ насмешками, не забывая и его родню из Лихи, ибо втайне завидовал, что Иванэ породнился с богатой семьей, а его Димитрий так и не женится ни на богатой, ни на бедной.
– Э-э… дед, – засмеялся Иванэ, – сколько насмешек ни сей, подарок для госпожи Русудан не вырастет.
– Так думаешь? – Дед Димитрия ехидно прищурился. – Э, Илико, скачи домой! – и метнул выразительный взгляд.
Деда Димитрия мгновенно обступили, но он, не обращая внимания на нетерпеливые вопросы, углубился в изучение бороздок кругляка. Вот уже сколько недель он мужественно крепился, намереваясь изумить ностевцев в самый день ангела, но… этот Иванэ сам похож на черта, который похож на человека. И он в сердцах выкрикнул:
– Ты разговор о внучке Кетеван помнишь? Так и передай этому… если б не гости, сказал бы кому…
– Пока ты придумывал «кому», красавица, внучка Кетеван, вчера у плетня щебет влюбленного благосклонно слушала.
– Это твоя дочь уши девушки речным песком натерла. Только знай, бабо Кетеван хорошее средство припасла от непрошеных банщиц.
– Вот, принес! – запыхался Илико, протягивая тючок, завернутый в кашемировую шаль, аккуратно заколотую булавками с разноцветными головками.
Дед Димитрия с ужасающей медлительностью стал вынимать булавки, втыкая их в свою праздничную чоху. Яростные взоры не волновали его; даже когда дед Матарса обозвал его ядовитым искусителем, дед Димитрия не ускорил движение пальцев. Напротив, он готов был до утра продлить пытку, но, увы, булавки кончились, шаль распахнулась и… ностевцы оцепенели. Раздались крики изумления и восторга. Из шали показалась серо-голубая бурка, свалянная из тончайшей шерсти ангорских овец, потому невесомая. Она переливалась нежным ворсом, блестя золотыми позументами и золотыми кистями.
Не дав никому опомниться, дед Димитрия вынул из шали такой же башлык. И пока длилось восторженное молчание, дед рассказал, что девушек-ностевок, которые валяли бурку и башлык, он сам водил в церковь и священник брал с них клятву хранить тайну до дня ангела госпожи Русудан.
Тут Иванэ оборвал молчание:
– Выходит, тебе можно тайну от народа держать, а другим…
На него зашикали. Благоговейно подходили ближе, рассматривая чудесную бурку, и никто не дотронулся пальцем, чтобы не оставить пятен.
Дед Димитрия наслаждался, он получил награду за те муки, которые испытывал, храня в тайне затеянное Хорешани. Это она подумала о достойном подарке от всего Носте.
– Победа, дорогой Иванэ! Как здоровье твоей птицы, не имеющей стыда даже перед женщинами?!
– Вставь твоей говорунье еще серебряное перо в спину! – ликовал дед Димитрия.
– Лучше ниже! – посоветовал прадед Матарса.
Не смолкали шум, крики, восклицания. Благословляли благородную Хорешани, любимую народом за доброе сердце. Она не только подсказала подарок, но помогла и выполнить его. Многие целовали растроганного деда Димитрия. По его щекам катились теплые слезы…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Кружила метелица. Заиндевевшие деревья сгибали голые ветви. Из завесы белых хлопьев то возникали по обочинам дороги, то пропадали среди снежных курганов обитые шкурами возки. А над ними шумно хлопало крыльями воронье, назойливым карканьем провожая посольский поезд.
Скрипели полозья, оставляя за собой извилистые искрящиеся полосы. В переднем возке, кутаясь в непривычно тяжелую медвежью шубу, архиепископ Феодосий с тоской поглядывал сквозь разноцветную слюду оконце на бесконечные поля, густо покрытые снежным настилом. И небо казалось бесконечным, словно въехал возок на самый край света.
Архимандрит Арсений и архидьякон Кирилл под мерное поскрипывание возка вели тихий разговор об удивительной весне на Руси. В Кахети миндаль цветет, розы источают аромат, а здесь и под шкурами мороз так пробирает, будто медведь когтями скребет. И еда, отведанная ими накануне в Малом посаде, странной показалась, уж не говоря о браге в бочонке, вынутом из-подо льда. А поданное им горячее тесто, начиненное рыбой? Архимандрит ухмыльнулся, а архидьякон понимающе прикрыл рот ладонью. Вспомнили они выражение лица архиепископа, когда толмач пояснил, что обглоданная им с великим удовольствием лапа принадлежала жареному журавлю.
Об этом журавле толковал сейчас и Дато, объясняя ошеломленному Гиви разницу между журавлем и чурчхелой.
Закутанные в бурки, башлыки, в меховые цаги, «барсы», как свитские азнауры, следовали на конях за первым возком.
Вдруг Гиви не на шутку обиделся. Разве он сам не знает, что такое чурчхела? И пусть легкомысленный «барс» вспомнит, кому Георгий доверил кисеты, наполненные золотом, которые он хранит, как талисман, в своих глубоких карманах. А разве мало тут трофейных драгоценностей, добытых еще в годы «наслаждения» иранским игом? Не пожалел ни алмазов, ни изумрудов Великий Моурави, лишь бы заполучить «огненный бой». А разве «барсы», как всегда, не последовали примеру своего предводителя? Гиви вызывающе сжал коленями тугие хурджини, где среди одежды хранились монеты для приобретения пушек.
Помолчав, Гиви насмешливо оглядел Дато. Драгоценности! А разве Хорешани не ему только, Гиви, доверяет свою драгоценность? Вот и приходится вместо приятного следования в обществе веселых азнауров за Георгием Саакадзе тащиться за… за беспечным Дато от какого-то Азова, через множество городов и широких рек. И еще гнаться по бескрайним равнинам за стаей черных гусей.
В морозном воздухе трещал, как тонкий лед, смех Дато. Но за скрипом полозьев отцы церкови не слышали неуместного веселья.
За возком архиепископа Феодосия, несколько поодаль, покачивался на смежных ухабах еще один возок, колодный. Там дрогли архидьякон Неофит и старец Паисий, не переставая хулить турские шубы за их двойные рукава: одни короткие, не доходившие до локтя, а другие длинные, откинутые на спину, как украшение. Но трое монахов-служек и толмач грек Кир, изрядно говоривший по-русски, покорно ютились на задней скамье, с надеждой вглядываясь через слюду в даль, где уже стелились серо-сизые дымы Даниловского монастыря – передовой крепости, «стража» Москвы.
Нелегко удалось Саакадзе включить своих «барсов» в кахетинскую свиту послов-церковников. Лишь красноречивые доводы Трифилия убедили католикоса, что послам надлежит не об одной лишь воинской помощи просить самодержца Русии, но также тайком разведать о происках шаха Аббаса в Московии. А лучше азнаура Дато Кавтарадзе, этого лукавого «уговорителя», никто не сумеет проникнуть в замыслы персов. Опять же, уверял Трифилий, знание азнауром персидской речи поможет ему где словом, где подкупом выведать много полезного для Грузии.
Но Трифилий решил использовать Дато и для достижения своей сокровенной цели и заклинал его помочь архиепископу добиться защиты для царя Луарсаба. Не совсем верил Саакадзе в смиренное желание настоятеля ограничить Луарсаба пребыванием в Русии. Но, выслушав Дато, он ни словом не упрекнул друга за данное обещание. Сам Саакадзе не верил в возможность того чуда, которого так жаждал непоколебимый Трифилий, и твердо знал, что, если Луарсаб даже переступит порог Метехского замка, все равно уже никогда не сможет царствовать, ибо никогда не пересилить ему нравственную муку, никогда не вычеркнуть из памяти Гулабскую башню. Саакадзе волновала не перевернутая уже страница летописи, а новая, еще чистая, но уже подвластная кровавым чернилам. В силу этого Дато в Москве должен добиться продажи тяжелых пушек и пищалей для азнаурских дружин.
Этому решению Великого Моурави предшествовали те «бури», которые разразились под сводами Алавердского монастыря.
В Ностевский замок въезжали арагвинцы, громко разговаривали, шумно расседлывали коней, высоко поднимали роги, осушали их до дна за слияние двух рек: Арагви и Ностури.
А вот и Зураб… «Верь слову, но бери в залог ценности…» – мысленно повторил Георгий.
Зураб, как всегда, шумно обнял Саакадзе и спросил, соберутся ли азнауры для разговора.
– Для какого разговора? – удивился Георгий. – Съедутся друзья отметить день моей Русудан.
– Я так и думал, брат, – не рискнешь ты сейчас восстанавливать царя против себя.
– Ты был на съезде, Зураб?
– Это зачем? Съезд церковников, а я, благодарение богу, еще не монах. – И Зураб звучно расхохотался.
– Съезд не только монахов, там немало и твоих друзей, – медленно проговорил Саакадзе.
– Э, пусть разговаривают. Все равно, чего не захочу я, того не будет… А я захочу только угодное Моурави.
– А тебе известно, что Дигомское поле постепенно пустеет? Князья убирают чередовых, а мне это неугодно.
– Об этом с тобой буду говорить… Если доверишься мне, князья вернут дружинников.
– Какой же мерой заставишь их?
– Моя тайна, – смеялся Зураб. – Впрочем, такой случай был: князья согласились усилить личные дружины, только Нижарадзе заупрямился: «Если всех на коней посадить, кто работать будет?» А ночью у его пастухов разбойники лучшую отару овец угнали. Зураб снова звучно захохотал. – Сразу работы уменьшилось.
– Подумаю, друг.
– Думать, Георгий, некогда. В Телави Теймураз, желая угодить княжеству, весь тесаный камень, присланный тобою на восстановление кахетинских деревень, повелел передать князьям на укрепление замков: «Дабы тавади Кахети могли нас надзирать, хранить, нам помогать и держать себя под высокою и царственною нашей рукой».
– Ты не ведаешь, Зураб, многие ли из тавади, присвоивших мой дар, были в числе разбойников, угнавших баранту у Нижарадзе?