Чуть двинув коленкой, я нарушила складки, которые Протасов собственноручно укладывал на мне, стараясь, чтобы ткань легла классическим образом. Спустя две минуты художник заметил изменения и подошел поправить. Напрячь бедро было дело одного мгновения, и складки, любовно уложенные, распрямлялись, ткань сползала, обнажая щиколотки, надушенные пармской фиалкой.
Писать бедному юноше становилось труднее и труднее. Он все чаще смахивал пот со лба, хотя утреннее солнце не припекало совершенно. Протасов беспрестанно хмурился и покусывал губы, у него ломался уголь, выпадала из рук кисть. Я только посмеивалась про себя, ничем не выдавая, что все это мне очень нравится. Наконец, когда в очередной раз Протасов приблизился ко мне, чтобы поправить замявшуюся складку, я выпростала из-под головы руку и обняла его. Он неловко изогнулся и рухнул на меня. Древняя козетка жалобно заскрипела, прогнулась под двойной тяжестью, но выдержала. Напрасно я ее ругала, повременю отдавать в богоугодное заведение. Все получилось так, как было задумано. Я торжествовала!
С тех пор в моей жизни настала череда солнечных дней. Андрей приходил ежедневно, рисовал меня, и мне не в тягость было позировать: я знала, что за этим сеансом последует другой, такой же восхитительный. Глупый парик был возвращен Вере с благодарностями, грим с лица смыт, псевдовакхические позы забыты за ненадобностью — мне не хотелось быть сладострастной Клеопатрой, мое отношение к Андрею день ото дня становилось светлее и душевнее. Был чудный май, зеленый и с грозами. Мы много беседовали, гуляли, и Андрей набрасывал на листах из этюдника быстрые зарисовки: я сижу в плетеном соломенном кресле на веранде, и лучи солнца пробиваются сквозь редкий навес; я стою на берегу пруда; качаюсь на качелях…
Мы говорили о многом, и только одна тема была закрыта для нас: что будет с нами дальше? Разумеется, я знала, что он вернется в Москву, в свое училище, и продолжит занятия, а я останусь в N-ске. Мне очень хотелось приехать в первопрестольную, где Андрей мог бы навещать меня, — оставалось только снять приличную квартиру, но он ничего не говорил об этом, а мне не хотелось первой начинать такой щепетильный разговор.
Все было ясно без слов: я дворянка — он мещанин, я богата — у него только этюдник и часть мастерской по завещанию; и он моложе меня на три года — вместе это выстраивалось в откровенный мезальянс. Увы… Меня многое удерживало от желания сочетаться с Андреем браком, и самое главное, я чувствовала, что предаю память покойного мужа. Поэтому я твердо решила больше не думать об этом.
Моя хандра улетучилась, словно ее никогда и не было, щеки разрумянились, я даже избавилась от чрезмерной худобы, так волновавшей отца. Ушли в прошлое темные круги под глазами и ночные кошмары. А когда настало время пригласить гостей, с тем чтобы показать им новый гарнитур, и я принялась ездить с визитами, Елизавета Павловна заметила со значением в голосе: «Перемена обстановки пошла вам на пользу, душенька». Непонятно, что она подразумевала под «обстановкой» — только лишь мебель?
Гостей я решила позвать в начале лета, на Троицу. С детства мне очень нравится этот праздник. Мы с отцом направились к заутрене, и в убранной свежей зеленью церкви я увидела Андрея — он истово молился и кланялся, жарко прося у Господа милости. Я стояла неподалеку, ничем себя не выдавая, смотрела на близкого мне мужчину и вспоминала, как меня, еще институтку, забрали с собой в лес мои подружки, две сестры, дочки мелкопоместных дворян, привыкшие в деревне праздновать Троицу по-своему, по-деревенски. Мы плели венки, «завивали» 10 молодую березку и пели:
Непрошеные слезы заливали глаза, сердце теснило, и я, вместо молитвы, повторяла про себя сухими губами: «Неисповедимы пути твои, Господи…»
А вечером в моем доме собрались сливки губернского N-ска. Прием удался на славу. Гости цокали языками и ахали, осматривая стулья с накладками из полированного металла. Такое новшество в обычной мебели было для них в диковинку. Некоторые даже проверяли тонкие изящные ножки на прочность — садились на стул и подпрыгивали. Раскрывали дверцы шкафчиков и комодов, инкрустированные мозаикой из внутренней заболони 11, проводили пальцами по столешнице, украшенной по бокам стилизованными цветами и растениями.
В новой гостиной я сменила занавеси и люстры. Мне уже было невмоготу видеть тяжелые драпри, не дающие воздуху и свету проникнуть сквозь стекло. Портьеры в срочном порядке шили мне прямо на дому две мастерицы, причем ткань я выбрала необычную, очень светлую, с узором из лебедей, прячущихся в камышовых зарослях, а абажуры для настенных газовых рожков — розового стекла, в виде распустившегося цветка — я купила в магазине фарфора, что возле губернской управы.
Букеты нежно-сиреневых и розовых азалий я расставила на высоких подставках по обе стороны от окон, и они своим изяществом подчеркивали воздушность шелковых занавесей.
Я даже заказала себе новый наряд, заглянув в ателье модного платья мадемуазель Жаннет Гринье, что по соседству с фарфоровым магазином. На самом деле модистку звали Анной, она была уроженкой N-ска. Много лет назад Анна влюбилась в гувернера-француза, и тот увез ее к себе в Лион. Там она поступила в услужение в магазин модного платья и, по словам наших досужих кумушек, «нахваталась заморского шику». Потом гувернер скончался от чахотки, которую нажил в суровом для него северном климате, и Анна спустя несколько лет вернулась в N-ск. Здесь она переменила имя и открыла модный салон на главной площади.
— Как я рада видеть вас, мадам Авилова! — щебетала мадемуазель Жаннет по-французски с неистребимым акцентом, указывающим, что у нее не было в детстве гувернантки и язык модистка выучила, будучи взрослой. — У меня есть для вас чудные туалеты. Вам на заказ или, может, готовое платье? Из Парижа на прошлой неделе доставили курьерской почтой. На вас никогда нельзя было ничего подобрать — вы были изящны сверх меры, но теперь…
Позвольте посмотреть журналы, — невежливо оборвала я ее, боясь, что модистка выпалит что-нибудь лишнее. Конечно, платье на заказ выглядело бы не в пример элегантнее, но мне не хотелось уподобляться женам купцов-миллионщиков, богатых откупщиков и дамам полусвета, носившим исключительно наимоднейшие туалеты. Дама из общества должна выглядеть изысканно и просто, но так, чтоб было ясно: эта простота стоит немалого состояния. Sapienti sat 12.
— Сейчас снова в моду вошли рукава-буфы. — Модистка показала на одну картинку, на которой изогнула стан кокетка с гренадерскими плечами. Я содрогнулась и отложила картинку в сторону. — А как вам модный корсет «голубиная грудь»? Самое последнее изобретение. Даже самый незначительный бюст выглядит пышным и пленительным.
Вот это казус! Назвать мою грудь незначительной… Нет, эта псевдофранцуженка позволяет себе слишком много. В конце концов, Прасковья Васильевна шьет не хуже, только ей надо хорошенько объяснить. Но она не торопится, а о платье я подумала в последний момент, после занавесей и люстр.
— Никаких буфов и никаких голубиных корсетов, — решительно сказала я, отодвигая от себя журналы. — Подайте мне голубую тафту и приготовьте булавки для драпировки. Я знаю, какой туалет мне нужен!
Платье, которое я заказала у мадемуазель Жаннет, придумал Андрей. Он набросал несколько эскизов, глядя на меня, стоящую у зеркала, и один из рисунков настолько мне понравился, что я решила воплотить его в тафте небесного цвета. Юбка сильно обтягивала бедра и расширялась колоколом книзу, что удлиняло линию ног, а на бедра был накинут платок из тончайшей органди, завязывающийся узлом на левом боку. Свободный лиф украшали сутаж и блестки, ансамбль дополняли черные шелковые чулки и длинные перчатки без пальцев.
— Великолепно! Прелестно! — приговаривала модистка, ползая вокруг меня по полу. Я боялась, что она проглотит булавки, коих у нее был полон рот. — Из какого журнала вы выбрали фасон, мадам Авилова? Неужели у вас есть парижские журналы, которые еще не дошли до меня?
— Я взяла этот фасон не из журнала, — ответила я.
— А откуда?
— Его придумал мой личный модельер, — не удержалась я.
Мне было прекрасно видно, что мадемуазель Жаннет беременна кучей вопросов, готовых выпрыгнуть у нее изо рта вместе с булавками, но я решила на этом прекратить общение.
Протасов скромно стоял у окна и, неловко улыбаясь, разговаривал с Лазарем Петровичем, курившим толстую «гавану». Художник был непривычно строго одет — в черную пару, которая, как и косоворотка и блуза, сидела на нем отменно. Отец благодушествовал, его сочный баритон разносился по всей комнате вместе с запахом крепкого табака. Гости подходили к Андрею, восхищались, интересовались ценами и сроками изготовления, а статская советница Тишенинова уже назначила день, когда мастеру нужно будет явиться к ней для замеров, — она выдавала замуж младшую дочь, и той страстно захотелось получить к свадьбе точно такой же гарнитур, как у меня. Две старшие дочки статской советницы смотрели по сторонам с явно заметной завистью — им на свадьбы не перепало столь роскошных подарков.
— Необыкновенный гарнитур! — Ко мне подкралась мадам Бурчина. — Сколько вы вложили в него?
— Вложили чего, Елизавета Павловна? Денег?
— Ну что вы, — отмахнулась она, словно деньги были для нее чем-то недостойным. — Я имею в виду, времени и сил.
— Это не я, это Андрей Серапионович постарался. Его идея, его же и работа. Если вам понравился гарнитур, можете выразить свое восхищение непосредственно художнику.
Совиное лицо старой сплетницы исказила нелепая гримаса. Она куриной гузкой поджала рот и процедила:
— Вы правы, моя дорогая, это его работа, не более того. Работа столяра-краснодеревщика. Вы еще предложите булочника похвалить за маковые плюшки. Слишком вы, голубушка, демократичны, как я погляжу. И такие тесные отношения со столяром…
— Интересно, любезная Елизавета Павловна, вы булочника просто так вспомнили или тесными отношениями навеяло? — осведомилась я, наклоняясь к этой гарпии.
Бурчина ничего не ответила и скрылась в толпе гостей.
— Ну что, Аполлинария, я был прав? Хандра исчезла? — улыбнулся Лазарь Петрович. — Прекрасная гостиная получилась! Именно так я себе представляю интерьер будущего века. Не зря ты взялась за дело — вся в меня! Молодец, дочка!
— Спасибо тебе! Ты всегда меня понимал. Что бы я без тебя делала? Это ведь ты все придумал. — Я приобняла отца.
— Будет, будет. — Он похлопал меня по плечу. — Я отойду ненадолго, пообщаюсь с полковником Лукиным. Вон он мне там машет.
Отец отошел, а я направилась к Протасову.
— Андрей, сегодня тебе улыбнется удача! — обратилась я к нему. — Посмотри, сколько комплиментов! Заказы посыплются, я уверена. Ты станешь известным художником по мебели в нашей губернии, а может, даже и в соседних. Будешь богатым и знаменитым, на крыльце твоего дома выстроится очередь из желающих заказать гарнитуры, и я буду гордиться, что была у тебя первой заказчицей.
Андрей помолчал немного и грустно ответил:
— Я не хочу быть художником по мебели. Ни в нашей губернии, ни в какой другой… Я хочу писать картины. Портреты, пейзажи. Так, как пишут импрессионисты. И никаких гарнитуров.
— Импрессионисты? Это те самые Моне и Сезанн, о которых ты мне рассказывал?
— Да. Их живопись завораживает! Я чувствую, что могу так же. Мне только нужно увидеть, как они пишут, научиться у них.
— Но ты же учишься в Москве. И говорил, что у тебя прекрасные педагоги. Почему бы не учиться у них?
— Ты не понимаешь! Импрессионисты — это новая школа. Я хочу учиться у них, писать, как они!
Мой портрет Андрей так и не написал. Набросков было много, но все они так и остались набросками. Позировать мне не хотелось, и я делала все, чтобы увильнуть от этого скучного занятия. Какие бы позы я ни принимала, после двух минут неподвижного сидения или лежания они казались мне нежизненными и фальшивыми.
— Хорошо, Андрей Серапионович, поговорим об этом после, а сейчас я должна идти к гостям. Простите. — И я отвернулась, чтобы не видеть его грустного взгляда.
Мне не хотелось продолжать этот разговор. И вот почему. Я, конечно, признавала талант Протасова в столярном деле, но считала, что художник из него неважный, хотя мне было неприятно это сознавать. Он мог четко выписать детали, придумать новые стулья и другую мебель, нарисовать дом и интерьер каждой комнаты в нем. Эскизы углем и карандашом у него получались неплохие. Во всяком случае, по ним можно было определить, что нарисован щенок, валяющийся в пыли, ваза с яблоками или соседская девочка, играющая с котенком. Но вот портреты маслом… Лица у Андрея еще выходили похожими на оригинал, однако передавать движения у него не ладилось, а позы получались скованными. Вроде все правильно, но души в картине нет, и долго смотреть на нее не хочется. Можно было бы отнести эти неудачи в счет того, что молодой человек еще не закончил учебу в училище, но ведь талант виден всегда, просто он бывает неотшлифованным. Я сильно сомневалась в таланте Андрея как портретного живописца. Хотя этюды с классических греческих статуй у Протасова получались недурно — руку он имел точную, а глаз зоркий.
В чем Андрею не было равных, так это в «науке страсти нежной». Здесь не нужны никакие училища. С ним я ожила, почувствовала себя любимой женщиной. Его страсть ко мне была ненасытной, чувства — крепкими, он мог изумлять меня без устали ночи напролет. Уходя поутру из моего дома, он к вечеру возвращался вновь, полный надежд и желаний. И я каждодневно ждала его прихода с нетерпением. Никогда у меня не было подобного чувства к мужчине. Своего мужа я любила, и эта любовь была благоговением перед его умом и опытом. Он относился ко мне как к драгоценному кристаллу, отшлифованному собственноручно.
Андрей же обожествлял во мне женщину. Красивую, страстную, полную желания и откликающуюся на его взгляды и прикосновения. Каждый раз он с волнением ждал моего согласия и не верил, что я желаю его так же страстно, как и он меня.
— Полина, любимая моя! Несравненная женщина! — шептал Андрей, обнимая и лаская меня. — Господи, за что мне такое счастье?! Я недостоин тебя! Я никто, мещанин, недоучившийся студент! Никогда в жизни я не видел женщину, подобную тебе! Аристократка телом и душой, а я всего лишь ничтожный раб, упавший к ногам патрицианки. Но я буду художником и однажды приду к тебе богатый и знаменитый, для того чтобы никогда более с тобой не расставаться. Ты больше не будешь стыдиться ни меня, ни связи со мной. Ты будешь мной гордиться. Твои портреты украсят залы лучших музеев!
Про себя я улыбалась его словам. Андрей всего на три года моложе меня, а рассуждает словно шестнадцатилетний подросток. Он считал, что живет со мной в грехе, и страдал от этого необычайно. Он жаждал славы и богатства, но не для себя, а для того, чтобы жениться на мне, став равным. Это мне импонировало. Но Андрей не понимал, что после Владимира Гавриловича, с которым я вольно или невольно сравнивала всех соискателей руки и сердца, мне будет трудно найти человека на место супруга, настолько мой покойный муж был для меня идеалом мужчины и рыцаря. И как бы великолепно ни вел себя Протасов в постели, все же ему не хватало того внутреннего такта, который отличает истинно благородных людей. Как бы хорошо мне ни было с ним, я постоянно себя одергивала: «Полина, не забывайся! Мезальянс тебе ни к чему. Протасов замечателен как средство против хандры, но не более. Помни, кто ты и кто он. Всегда помни!» А сердце рвалось навстречу милому художнику с печальными серыми глазами.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Я очнулась от воспоминаний. Лебеди плыли, низко наклоняя шеи к воде, а я сидела, подставив лицо жарким лучам, — мне хотелось избавиться от надоевшей природной бледности. И тут Протасов неслышно появился за моей спиной.
— Андрей, как ты меня напугал! — воскликнула я и протянула ему руки.
Он обошел скамью, поцеловал меня в губы и, опустившись на траву, уткнулся носом мне в колени. Я принялась гладить его пшеничные волосы. От них доносился знакомый запах масляных красок и свежих стружек.
— Что с тобой, милый? У тебя неприятности? Ты что-то не в себе.
Андрей молчал, только плечи подрагивали.
— Полина, я не могу так больше жить! Отпусти меня! — застонал он.
Это было для меня чем-то новым.
— Разве я тебя держу? — удивилась я. — Ты волен в своих поступках. Как я могу ограничить твою свободу? Ступай.
— Я люблю тебя, Полина! Не мыслю жизни без тебя и за счастье почитаю повести тебя к алтарю.
Но я не могу предложить тебе стать моей женой, ведь я никто.
— Перестань, Андрей! Почему ты говоришь глупости? Ты прекрасный художник по мебели и внутреннему убранству, декоратор, отличный столяр. После изготовления гарнитура на тебя посыпались заказы — зачем же ты Бога гневишь?
Он закрыл лицо ладонями и с болью произнес:
— Если бы ты знала, как это тяжело — видеть, чувствовать и не иметь возможности донести до холста! Если бы я рисовал сразу глазами, если бы картины не проделывали такой длинный путь через руку, краски и кисти… Образы, роящиеся у меня в голове, настолько прекрасны! Если я смогу воплотить хоть малую толику того, что вижу…
— Ты научишься, ты обязательно научишься! Ты же можешь рисовать мебель и эскизы.
— Полина, далась тебе эта мебель! Как же ты не понимаешь?! Это все поделки, ремесло для обойщика, а я хочу писать! Заниматься настоящим искусством!
Его слова рассердили меня:
— Нет, это ты не понимаешь! Ты возомнил о себе невесть что. Твои «поделки», как ты выражаешься, приносят людям пользу. Да-да, пользу, ничего плохого в этом слове нет, и не смотри на меня укоризненно. Я духом воспрянула, когда гарнитуром занялась, у меня всяческая хандра пропала. Дочь Тишениновой спит и видит заполучить себе такую же мебель, как у меня, хотя я надеюсь, что такой же точно у нее не будет. А ты о каком-то «настоящем искусстве» рассуждаешь, словно оно может накормить и обогреть людей. Нужно делать то, что у тебя лучше всего получается, и то, что приносит людям удовлетворение. Потому что настоящее искусство — это такое, которое в радость не только тебе. Ты не на необитаемом острове живешь, а среди людей.
После этих моих слов Андрей долго молчал, а потом вымолвил через силу глухим голосом:
— Виноват, мне пора. Не думал, Полина, что ты меня настолько не понимаешь…
Он поднялся с колен, повернулся и ушел, ничего не сказав на прощание.
Этот вечер, впервые за множество дней, я провела одна. До полуночи не тушила свет, не раздевалась и ждала. Недоумевая, я отправилась спать, надеясь, что наутро недоразумение рассеется. Но и утром Андрей не пришел. Меня охватило волнение. Я быстрыми шагами мерила гостиную вдоль и поперек, и мне уже не были милы ни стулья, любовно собранные его руками, ни резьба на столешнице. Все вокруг напоминало о нем. Нет, не напоминало — кричало: «Мы частицы его, где же он, что с ним?» Но ответа не было.
Тогда я собрала волю в кулак и решила не обращать внимания: если ему не хочется меня видеть, что ж, займусь другими делами, благо, их накопилось немерено. В любовном пылу и угаре я забыла о милых повседневных заботах и хлопотах, которые помогали забыться и не чувствовать себя одинокой.
Я навестила Настеньку в институте, принесла ей гостинцы. За последний год девушка вытянулась, похорошела и уже ничем не напоминала того несчастного ребенка, которого взял под свою опеку мой отец 13. Она по-детски обрадовалась моему визиту, и мы славно поболтали, обсуждая ее подруг-пансионерок и классных дам.
Потом я зашла в ателье модного платья Жаннет Гринье, полистала журналы, но так ничего и не выбрала — не было настроения кому-то нравиться.
Комплименты Жаннет моему цвету лица мне пришлись не по вкусу, я была в большом раздражении. Купила полфунта глазированных орешков в кондитерской Китаева, немного поговорила с Аделаидой Федоровной, вдовой титулярного советника, пившей там горячий шоколад, — она уже была осведомлена о моем новом гарнитуре — и спустя час, немного уставшая от прогулки по городу, вернулась домой.
Прогулка не принесла облегчения. Сердце продолжала томить тревога. Снимая шляпку, я спросила Дуняшу: «Андрей Серапионович не заходил?» — и получила отрицательный ответ.
Мне не спалось, не читалось, я впала в отчаяние, потеряла аппетит. Несколько дней я не выходила из дома: боялась, что Андрей придет, а меня не окажется.
В субботу заглянул отец и сразу понял, что со мной творится неладное. Я не выдержала и разрыдалась в его присутствии.
— Papa, объясни ты мне, что я ему сделала? Ведь я хвалила его умение рисовать мебель, а он обиделся.
— Протасов художник, — ответил мне отец, — он ищет себя. Андрей Серапионович хочет достичь вершин, а ты опускаешь его на грубую землю. Вы не поняли друг друга, вот он и обиделся.
— Что же мне делать?
— Сколько времени прошло с тех пор, как вы не виделись?
— Почти неделя. Я не могу так больше, я хочу его видеть. Я пошлю за ним!
Лазарь Петрович улыбнулся:
— Не придет. Художники, они гордые. Хочешь его видеть — иди к нему сама.