Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тетушка Хулия и писака - Марио Варгас Льоса на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Стоят, поскольку они вдохновляют меня, – пояснил писака и дал понять, что вопрос исчерпан.

Хенаро-сыну я сказал, что ему не стоит строить иллюзий относительно моих способностей в качестве посредника.

Через два-три дня я ознакомился с жилищем Педро Камачо. Тетушка Хулия пришла ко мне на свидание во время передачи последней сводки, так как ей хотелось посмотреть в кинотеатре «Метро» фильм с участием прославленной пары романтических актеров – Грир Гарсон и Уолтера Пиджена. Около полуночи, когда мы пересекали с ней площадь Сан-Мартина, чтобы сесть в автобус, я заметил Педро Камачо, выходящего из «Радио Сентраль». Я показал ей его, и она тотчас потребовала, чтобы я его представил. Мы подошли к Камачо. Услышав, что речь идет о его землячке, он проявил необычайную галантность.

– Я – ваша большая поклонница, – сказала тетушка Хулия и, чтобы еще больше понравиться, солгала: – Еще в Боливии я не пропускала ни одной из ваших радиопостановок.

Мы пошли с ним пешком в направлении улицы Килка, сами того не заметив. По дороге Педро Камачо и тетушка Хулия вели сугубо патриотическую беседу, в которой я не участвовал, ибо речь шла о шахтах в Потоси, пиве «такинья», супе из маиса – «лагуа», пирогах с творогом, климате Кочабамбы, красоте женщин из Санта-Круса и других боливийских достопримечательностях. Писака выглядел очень довольным, рассказывая чудеса о своей родине. У двери дома с балконами и окнами, закрытыми жалюзи, он остановился. Но не попрощался.

– Поднимемся ко мне, – предложил он. – Мой ужин скромен, но мы разделим его.

Пансион «Ла-Тапада» был одним из тех старых двухэтажных домов в центре Лимы, которые некогда считались просторными, удобными и комфортабельными, но потом, по мере того как состоятельные люди выезжали из центра на окраины и старая Лима теряла свое очарование, дома эти ветшали и переполнялись жильцами; в конце концов они превращались в настоящие ульи: перегородки делили комнаты на две, а то и на четыре части, новые жилые углы устраивались в коридорах, на крышах, на балконах, даже на лестницах. Вид дома наводил на мысль о том, что он вот-вот развалится. Ступени, по которым мы поднимались в комнату Педро Камачо, прогибались, и при каждом шаге вздымались облачка пыли, заставлявшие тетушку Хулию чихать. Пыль покрывала все – стены и потолки, очевидно, в доме никогда не подметали и не прибирали. Комната Педро Камачо напоминала келью. Она была очень мала и почти пуста: матрац без спинки, покрытый выцветшим одеялом, подушка без наволочки, столик, застланный клеенкой, соломенный стул и чемодан; на веревке, протянутой через комнату, висели носки и трусики. Меня не удивило, что писака сам стирал белье, но поразило другое: он сам готовил еду. На подоконнике стояли примус и бутылка с керосином, лежали несколько оловянных тарелок, вилки с ножами и стаканы. Он предложил тетушке Хулии стул, а мне величественным жестом указал на кровать:

– Вот – присаживайтесь. Жилище мое бедно, но сердце велико.

Ужин он приготовил за две минуты. Все составные части угощения болтались в пластиковом мешочке за окном. Меню состояло из нескольких сосисок, яичницы, хлеба с маслом и сыром, а также простокваши с медом. Мы наблюдали, как ловко он все готовил, будто проделывал это ежедневно, и у меня закралось подозрение, что таково его постоянное меню.

Пока мы ужинали, Педро Камачо был оживлен и галантен, он даже снизошел до таких тем, как рецепт взбитого крема (о чем его попросила рассказать тетушка Хулия) и наиболее экономичный способ стирки белого белья. Свою порцию он не доел. Отодвигая тарелку и указывая на остатки пищи, он позволил себе пошутить:

– Для артиста еда – порок, друзья мои.

Увидев, что Педро Камачо в хорошем настроении, я осмелился задать ему несколько вопросов относительно его работы. Я сказал, что завидую его выносливости: хотя он трудится, как раб на галерах, но никогда не выглядит усталым.

– Я применяю свои методы, чтобы разнообразить день, – поведал он нам.

Понизив голос, как бы для того, чтобы скрыть свои секреты от воображаемых конкурентов, Педро Камачо сообщил нам, что никогда не работает над одним и тем же сюжетом более шестидесяти минут, а переход от одной темы к другой действует освежающе, так как каждый раз он испытывает ощущение, будто работа едва началась.

– Главное – в разнообразии, господа, – повторял он, возбужденно поводя глазами, гримасничая, как хитрый гном.

Важно, чтобы сценарии чередовались по контрасту: надобно радикально менять климат, место действия, интригу, героев – все это вызывает ощущение новизны. Очень полезен отвар йербалуисы с мятой, он прочищает мозговые извилины, и воображение от этого только выигрывает.

Кроме того, по его словам, переход от пишущей машинки к работе на студии, от сочинительства к режиссуре и исполнительству также давал ему отдых и освежал. С течением времени, как выяснилось, он открыл нечто – невеждам и людям, лишенным воображения, это могло показаться ребячеством. Впрочем, какая важность в том, что думает толпа? Тут мы увидели, он заколебался было, приумолк, карикатурное личико его погрустнело.

– К сожалению, здесь я не могу постоянно применять на практике свое открытие, – сказал Педро Камачо меланхолически. – Лишь по воскресеньям, когда я один. В будни же слишком много любопытных, а им этого не понять.

С каких это пор в Педро Камачо появилась подобная щепетильность – в нем, с олимпийской высоты взиравшем на простых смертных? Я видел, тетушка жаждет пояснения не меньше, чем я.

– Вы нас только раздразнили, – сказала она умоляюще. – Так в чем же секрет, сеньор Камачо?

Он молча уставился на нас, как фокусник, довольный произведенным эффектом. Затем с медлительностью священнослужителя встал (до этого он сидел на подоконнике около примуса), подошел к чемодану и стал извлекать из его недр, как иллюзионист извлекает из цилиндра голубей и флажки, совершенно неожиданный набор предметов: парик английского судьи, накладные усы различных размеров, каску пожарного, военный орден, маски толстухи, старика, глупенького ребенка, жезл регулировщика уличного движения, зюйдвестку и трубку старого морского волка, белый медицинский халат, накладные носы и уши, ватные бороды… Он механически перебирал все эти предметы и – может, чтобы мы лучше оценили их, или подчиняясь внутренней потребности, – то вынимал их, то снова прятал, укладывая и вновь доставая с ловкостью, выдававшей старую привычку и постоянное занятие этой коллекцией. Мы смотрели на него опешив, а Педро Камачо преображался то во врача, то в моряка, то в судью, то в старуху, то в нищего, то в ханжу, то в кардинала… Не прекращая своих перевоплощений, он запальчиво говорил.

– Разве я не имею права походить на своих героев, слиться с созданными мною персонажами? Кто запретит мне, пока я описываю их, иметь их носы, их волосы, их сюртуки? – говорил он, меняя красную кардинальскую шапочку на трубку, трубку на плащ и плащ на костыль. – Кому интересно, что я возбуждаю свое воображение с помощью тряпок? Что такое реализм, господа, столь хваленый реализм? Что это такое? Существует ли лучший способ создания реалистических произведений, чем самому слиться с реальностью? И разве с помощью этих приемов рабочий день не становится плодотворнее, увлекательнее, ярче?

Однако естественно – здесь в его голосе появились сначала негодующие, а затем безутешные интонации, – непонимание и людская глупость все извращают. Если на «Радио Сентраль» увидят, как он работает, меняя обличье, тотчас пойдут пересуды, мол, он – извращенец, и его кабинет станет магнитом для грязного любопытства черни. Спрятав маски и прочие атрибуты, он закрыл чемодан и вернулся к окну. Он был грустен. Почти шепотом проговорил, что в Боливии, где он всегда работал в собственном «ателье», у него никогда не возникало проблем «из-за тряпок». А здесь он только по воскресеньям мог работать так, как привык.

– Скажите, вы вынимаете эти маски, когда начинают действовать ваши герои, или, наоборот, придумываете героев, исходя из имеющихся в вашем распоряжении масок? – спросил я, чтобы хоть что-нибудь спросить и никак не приходя в себя от изумления.

– Сразу видно, что вы еще очень молоды, – мягко укорил он, глядя на меня как на младенца. – Разве вы не знаете, что в основе всего лежит слово?

Мы горячо поблагодарили Педро Камачо за приглашение и вышли на улицу; здесь я пояснил тетушке Хулии, что он оказал нам величайшее доверие, посвятив в свою тайну, и этим растрогал меня. Тетушка была очень довольна: она никогда не предполагала, что представители интеллигенции могут быть такими забавными.

– Но не все ведь таковы, – посмеялся я. – Педро Камачо – представитель интеллигенции в кавычках. Ты заметила, у него нет ни единой книги? Он говорил мне, что ничего не читает, чтобы книги не повлияли на его стиль.

Взявшись за руки, мы возвращались по мрачным улицам центра города, направляясь к остановке автобуса, и я сказал, что как-нибудь непременно зайду в воскресенье на «Радио Сентраль», чтобы увидеть писаку, сопереживающего своим героям с помощью масок и переодеваний.

– Он живет как нищий, чем это объяснить? – возмущалась тетушка Хулия. – Ведь радиопостановки так популярны, я думала, он зарабатывает кучу денег.

Она заметила, что в пансионе «Ла-Тапада» не было ни ванных, ни душевых, ей удалось увидеть лишь один туалет и заросшую плесенью раковину, установленную на первой лестничной площадке. Не кажется ли мне, что Педро Камачо никогда не купается? Я ответил, что писаку подобные банальности абсолютно не беспокоят. Тетушка Хулия заявила, что ее затошнило от грязи пансиона и ей стоило нечеловеческих усилий проглотить сосиску и яйцо. Уже в автобусе – старой развалюхе, останавливающейся на каждом углу авениды Арекипа, – когда я поцеловал ее тихонько в ушко, в шейку, я услышал, как она встревоженно проговорила:

– Наверное, все писаки помирают с голоду. Значит, всю свою жизнь ты будешь жить положа зубы на полку, Варгитас.

После того как она услышала, что так меня называет Хавьер, она тоже стала звать меня «Варгитас».

VIII

Дон Федерико Тельес Унсатеги сверился с часами, убедился, что было ровно двенадцать, и сказал полудюжине служащих своей фирмы «Антигрызуны. Анонимное общество», что они могут идти обедать. Он не стал напоминать, что ровно в три – и ни минутой позже – они обязаны быть на месте; все служащие прекрасно знали: в этой фирме неточность считалась кощунством, за нее расплачивались штрафами и даже увольнениями. Когда все ушли, дон Федерико по привычке сам закрыл помещение на два замка, надвинул серую в крапинку шляпу и направился по зловонным тротуарам улицы Уанкавелика к стоянке, где находилась его автомашина (седан марки «додж»).

Он был человеком, внушавшим страх и мрачные мысли, ему достаточно было выйти на улицу, чтобы каждому стало ясно, что он не похож на своих сограждан. Дон Федерико Тельес Унсатеги был в расцвете лет – широкий лоб, орлиный нос, пронизывающий взгляд, твердость духа; по внешности он вполне бы мог быть Дон-Жуаном, если бы его интересовали женщины. Но дон Федерико всю свою жизнь посвятил одному-единственному крестовому походу и не позволял кому-то или чему-то (за исключением сна, пищи и общения с семьей) отвлекать его. Войну эту он вел вот уже сорок лет, и целью ее было истребление всех грызунов на территории республики.

Сия химерическая задача была неведома не только его знакомым, но даже жене и четверым детям. Дон Федерико Тельес Унсатеги скрывал ее, никогда не забывая при этом своего плана. Ночью и днем не покидал его этот навязчивый кошмар, в котором он черпал новые силы, свежую ненависть для продолжения боя, одними считавшегося экстравагантным, другими – отвратительным, а третьими – коммерческим. Вот и сейчас: он пришел на автостоянку (взглядом кондора окинул свой «додж», убедился, что тот вымыт), включил зажигание (по часам выждал две минуты, пока согреется мотор), а мысли его, подобно бабочкам, пляшущим вокруг огня, вновь возвращались ко временам и местам его детства, к заброшенной в сельве деревушке и к тому случаю, который определил его судьбу.

Это произошло в первом десятилетии нынешнего века, когда населенный пункт Тинго-Мария был обозначен на карте лишь маленьким крестиком – всего несколько хижин, окруженных лесом. Иногда сюда являлись искатели приключений, отбывшие не один срок заключения; они покидали столицу с мечтами о завоевании сельвы. Приехал в эту область и инженер Ильдебрандо Тельес со своей молодой женой (ее имя Майте и фамилия Унсатеги свидетельствовали о том, что в жилах женщины текла голубая кровь басков) и маленьким сыном Федерико. Инженер носился с грандиозными планами: выкорчевать деревья, вывезти ценную древесину, необходимую в строительстве домов и производстве мебели для состоятельных людей, вырастить здесь арбузы, а также плоды тропиков – ананасы, авокадо, гуанабану, лукуму на потребу изощренным вкусам всего света; позднее – создать пароходную службу по рекам бассейна Амазонки. Но боги и люди обратили в пепел пламень инженера. Стихийные бедствия – дожди, эпидемии, наводнения – и человеческая ограниченность: отсутствие рабочих рук, леность, глупость «трудяг», алкоголь, отсутствие средств – все это одну за другой убивало мечты пионера. Через два года после прибытия в Тинго-Мария инженер должен был обеспечивать скромное пропитание с помощью крохотного огорода камоте[31] на берегу реки Пенденсия. Именно здесь, в хижине из пальмовых стволов и ветвей, в одну из жарких ночей крысы заживо съели новорожденную девочку Марию Тельес Унсатеги, лежавшую в своей колыбели без противомоскитной сетки.

Все произошло очень просто и страшно. Отец и мать малютки были как крестные родители приглашены на праздник и заночевали на другом берегу реки. За огородом остались приглядеть надсмотрщик и два батрака – их шалаши стояли поодаль от хижины хозяина, где спали Федерико и его сестренка. Но мальчик привык в жаркое время вытаскивать свой матрац на берег Пенденсии и спал здесь, убаюканный журчанием воды. Именно так он и поступил в ту ночь (и не мог простить себе этого всю свою жизнь). Он искупался при свете луны, лег и заснул. Во сне ему казалось, будто он слышит плач девочки. Но плач не был ни слишком громким, ни долгим, чтобы разбудить его. На рассвете он почувствовал укусы стальных зубов. Он открыл глаза и решил, что умирает, вернее, что уже умер и находится в аду: его окружали десятки крыс, они кишели, лезли друг на друга, пожирая все на своем пути. Мальчик вскочил с матраца, схватил палку и криками разбудил надсмотрщика и батраков. Мотыгами, факелами, пинками они обратили в бегство полчища оккупантов. Войдя в хижину, они увидели, что от девочки (лакомое блюдо на крысином празднике) осталась лишь горстка костей.

Кончилось двухминутное прогревание мотора, и дон Федерико Тельес Унсатеги отправился в путь. В змеевидной колонне автомобилей он проехал по авениде Такна, затем свернул на авениду Вильсона, затем – Арекипы, направляясь в район Барранко, где его ждал обед. Тормозя перед светофорами, он закрывал глаза, как делал всегда, вспоминая тот страшный рассвет, и его охватывало горькое, жгучее чувство, ибо, как гласит пословица, «тяжко нести ношу одному». После трагедии его молодая мать – баскского происхождения – заболела: ее поразила хроническая икота, которая сопровождалась позывами к рвоте, мешала есть, у людей эти пароксизмы вызывали смех. Мать никогда с тех пор не говорила, только издавала какие-то бурчащие хриплые звуки; поводя вокруг испуганными глазами, она бродила, икая, пока не умерла от истощения через несколько месяцев после смерти дочери. Отец утратил весь свой предпринимательский пыл, энергию, опустился, перестал следить за собой. В конце концов за долги с торгов продали огород, и он устроился работать паромщиком, перевозил людей, скот и продукты с одного берега реки Уальяги на другой. Но однажды в наводнение поток разбил паром, и у отца уже не хватило сил соорудить новый. Он нашел себе убежище среди сладострастных изгибов складок горы, из-за выпуклостей, похожих на материнские груди и завлекательные ягодицы, прозванной Спящей Красавицей. Здесь он построил себе из веток и листьев шалаш, отпустил волосы и бороду и поселился навсегда, питаясь растениями и покуривая одурманивающие травы. Когда юношей Федерико покинул сельву, бывший инженер был известен как колдун из Тинго-Мария, он обитал близ Пещеры индюшек в окружении трех индианок, производя на свет пузатых, рахитичных существ.

Только Федерико смог выстоять перед несчастьем. В то самое утро, избитый за то, что оставил девочку одну в хижине, мальчик, став мужчиной за несколько часов, на коленях поклялся перед холмиком могилы Марии, что всю свою жизнь до последней минуты посвятит уничтожению убийц. В подтверждение своей клятвы он каплями крови, выступившей от порки, оросил землю, покрывшую девочку.

Сорок лет спустя – в доказательство того, что воля движет горами, – дон Федерико Тельес Унсатеги мог сказать, пока его «додж» катился по авенидам навстречу тощему будничному обеду, что показал себя человеком слова. За истекшее время его последовательными усилиями, вероятно, было уничтожено больше грызунов, чем родилось на свет перуанских граждан. Труд был упорным, он действовал самоотверженно, вознаграждения не ждал, и все это сделало его человеком сухим, лишенным друзей, наделенным особыми привычками. Самым сложным – когда он еще был подростком – оказалось побороть в себе отвращение к коричневато-серым зверькам. Техника его вначале была очень примитивной: мышеловка. Он купил ее на чаевые, заработанные в магазине и на складе матрацев фирмы «Глубокий сон», что на авениде Раймонди. Изделие послужило ему образцом для изготовления многих других. Он отпиливал дощечку, разрезал проволоку, выгибал ее – и дважды в день ставил капканы по обочинам огорода. Иногда попавшиеся зверьки были еще живы. В волнении он приканчивал их на медленном огне, а то заставлял мучиться, прокалывая их, вырывая им глаза, кромсая на куски.

Однако, хотя Федерико и был ребенком, разум подсказал ему, что, продолжая в том же духе, он потерпит крах. В осуществлении своего плана он должен был руководствоваться не качественными, а количественными критериями. Дело было не в том, чтобы причинить невыносимые муки одному из врагов, надо было в кратчайший срок уничтожить максимальное их число. С завидными для его возраста волей и хладнокровием он искоренил в себе всякую сентиментальность и впредь стал действовать здраво, обдуманно, научно. Урывая часы от занятий в колледже «Канадские братья» и от сна (но не от отдыха, ибо с момента трагедии он уже никогда больше не играл), Федерико усовершенствовал мышеловки, добавив лезвие, перерезавшее тело животного. Отныне ни одна крыса не оставалась в живых; сделал же это Федерико не для того, чтобы сократить страдания грызунов: больше не надо было терять время, добивая их. Затем он стал конструировать «семейные» ловушки на просторном основании, в которых затейливое проволочное устройство одним махом придавливало папашу, мамашу и четырех крысят.

Занятия Федерико стали известны всей округе; постепенно из акта мщения, из взятого на себя обета они превратились в услуги, оказываемые жителям окрестных селений, причем весьма низко оплачиваемые. Еще мальчишкой его вызывали в ближние и дальние поселки при первых признаках появления крыс, и Федерико с усердием муравья за несколько дней очищал окрестности. К его услугам обращались и из Тинго-Мария – обитатели хижин, домовладельцы, конторские служащие. Мальчик испытал прилив гордости, когда сам капитан поручил ему освободить от нечисти полицейский комиссариат. Все вырученные деньги Федерико тратил на сооружение новых ловушек, расширяя дело, которое одни считали извращением, другие – бизнесом. После того как экс-инженер скрылся в квазисексуальных дебрях Спящей Красавицы, Федерико, бросив колледж, заменил нож в ловушке более тонким оружием: ядом.

Работа помогала ему зарабатывать на жизнь в том возрасте, когда другие дети еще пускают волчок. Но эта же работа превратила его в отверженного. Мальчика звали для изничтожения мерзких тварей, но его никогда не сажали за стол, не говорили с ним ласково. Возможно, это заставляло его страдать, но он не подавал виду, более того, неприязнь сограждан, можно сказать, льстила ему. Он был хмурым, неразговорчивым юношей, и никто не мог похвастать, что видел, как он смеется. Казалось, единственной его страстью было истребление отвратительных крыс. За свою работу он получал скромное вознаграждение, однако в домах бедняков проводил безвозмездные чистки. Он появлялся с мешком мышеловок и пузырьками яда, едва узнавал, что враг оставил где-то свои следы. К проблеме истребления грызунов, технику которого юноша постоянно совершенствовал, добавилась еще одна: уничтожение их трупов. Эта часть работы всегда вызывала особое неудовольствие жителей, домохозяек и служанок. Федерико расширил свое предприятие: он нанял местного дурачка, горбатенького, косоглазого, проживавшего в селении Сьервас-де-Сан-Хосе, который за харчи собирал в мешок останки принесенных в жертву великому обету и сжигал их позади стадиона Абад или скармливал собакам, кошкам, коршунам и стервятникам поселка Тинго-Мария.

Сколько всего было! У светофора на авениде Хавьера-Прадо дон Федерико Тельес Унсатеги сказал себе, что он, без сомнения, далеко продвинулся с тех пор, как еще юнцом от зари до зари бродил, сопровождаемый дурачком, по грязным улицам Тинго-Мария и своими кустарными средствами вел беспощадную войну против убийц крошки Марии. Тогда он был молод, у него имелся лишь скарб, носимый с собой, да единственный помощник. Тридцать пять лет спустя он возглавил технико-коммерческий комплекс, раскинувший свои филиалы по всем городам Перу, ему принадлежали пятнадцать легких грузовиков, у него работали шестьдесят восемь экспертов по обработке опылением наиболее трудных мест, применяя смесь ядов и разные ловушки. Полем битвы для техников служили улицы, поля, они выискивали, охотились и истребляли, получая директивы, научную и техническую помощь из Главного штаба, возглавляемого доном Федерико (кроме него в состав штаба входили еще шесть технократов, только что отправившихся обедать). Но кроме этого созвездия в крестовом антикрысином походе участвовали две лаборатории, с которыми дон Федерико подписал контракты (практически это были субсидии) на испытание новых ядов, ибо враг обладал удивительным иммунитетом. Проходило две-три кампании, и выяснялось, что отравляющие вещества уже бездейственны и превратились в лакомство для тех, кого должны были извести. Кроме того, дон Федерико – в этот момент перед зеленым глазом светофора он как раз включил первую скорость, направляясь к кварталам, прилегающим к морю, – учредил специальную стипендию: каждый год фирма «Антигрызуны. Анонимное общество» направляла только что защитившего диплом химика в американский университет Батон-Ружа для специализации в области истребления крыс.

Именно эти обстоятельства – служение во имя идеи – двадцать лет назад сподвигли дона Федерико Тельеса Унсатеги на брак. Ибо в конечном счете он был все-таки человеком, и в его мозгу однажды зародилась идея о наследниках духа и крови, каковые с молоком матери должны были впитать ненависть к омерзительным тварям и, получив специальное образование, со временем продолжили бы его начинание, возможно, и за пределами родины. Мысль о шести-семи Тельесах, обученных в лучших академиях, которые могли бы не только продолжить, но и увековечить его клятву, привела дона Федерико (его, отрицавшего саму идею брака!) в брачное агентство: здесь за несколько завышенное вознаграждение ему был найдена жена; ей было уже двадцать пять лет, она не блистала красотой, скорее наоборот (ей не хватало зубов, и, кроме того, она отличалась излишками жира в талии и на бедрах), но зато обладала тремя качествами, затребованными женихом: отменным здоровьем, целомудрием и способностью к продолжению рода.

Донья Сойла Саравиа Дуран была родом из Уануко[32]; волею судьбы, которая забавы ради то возносит, то сбрасывает людей в пропасть, члены ее семейства из провинциальных аристократов превратились в столичных полупролетариев. Она училась в бесплатной школе салесианских монахинь, которую те держали (из честных побуждений или в интересах рекламы?) около частного платного лицея. Девочка выросла, как и все ее подруги, с комплексами, причем у нее это выразилось в послушании, приспособленчестве и волчьем аппетите. Она провела часть своей жизни, работая привратницей у монахинь, и свободный распорядок дня, а также неопределенность обязанностей (кем она была: служанкой, рабочей, служащей?) лишь усугубили ее рабскую покорность. Во всех случаях жизни она лишь послушно кивала головой, как корова. В двадцать четыре года, осиротев, она после долгих колебаний осмелилась посетить брачное агентство, которое и связало ее с человеком, впоследствии ставшим ее хозяином.

Донья Сойла была покорной, бережливой женой, во всем стремящейся усвоить принципы – некоторые определяли их как «эксцентрические выходки» – своего мужа. Она, например, никогда не протестовала против вето, наложенного доном Федерико на использование горячей воды (по его утверждению, горячая вода расслабляла волю и вызывала кашель). Даже теперь, двадцать лет спустя, она по-прежнему синела, стоя под холодным душем. Она никогда не выступала против пункта нигде не записанного, но всем известного семейного кодекса, гласившего, что спать разрешается не более пяти часов, дабы не порождать леность, хотя каждое утро, когда в пять часов звонил будильник, крокодилье зевание доньи Сойлы сотрясало окна. Она смиренно согласилась и с тем, что из семейных развлечений были исключены, как губительные для нравственности и духа, кинематограф, танцы, театр, радио и, как наносящие ущерб семейному бюджету, рестораны, путешествия и все связанное с попыткой украсить себя или свое жилище. Единственно, в чем донья Сойла не покорилась мужу, так это в еде: еда была ее грехом. В меню семейства постоянно включалось мясо, рыба и сладкое блюдо из крема. В этой уникальной сфере дон Федерико не смог навязать свою волю – жестокое вегетарианство. Однако донья Сойла никогда не пыталась сокрыть свой грех, не таила его от мужа, который в этот момент на своем «додже» уже въезжал в оживленный квартал Мирафлорес; дон Федерико говорил себе, что откровенность жены помогала ему если не искоренить, то по крайней мере учитывать слабость супруги. Когда желание доньи Сойлы полакомиться становилось сильнее ее покорности, она, красная, как гранат, и заранее примирившаяся с грядущей карой, пожирала на глазах у мужа поджаренный с луком бифштекс, запеченную целиком рыбу-корвину или яблочный пирог с кремом шантильи. И никогда не противилась епитимье. Если дон Федерико за съеденное жаркое или за плитку шоколада запрещал ей разговаривать в течение трех дней, донья Сойла сама себе подвязывала намордник, дабы не согрешить словом даже во сне; если же наказание заключалось в тридцати ударах по заднему месту, она торопилась спустить с себя корсет и подставить ягодицы.

Нет, сказал сам себе дон Федерико Тельес Унсатеги, бросая рассеянный взгляд на серые (этот цвет он ненавидел) воды Тихого океана, когда проезжал на автомобиле по набережной Мирафлорес, которую его «додж» обдавал гарью; нет, повторял он, в конце концов донья Сойла не разочаровала его. Но вот дети! Дети. Здесь дон Федерико потерпел фиаско. Какая разница между воинственным отрядом истребителей тварей, о котором он мечтал, и теми четырьмя наследниками, что ему подарили Господь Бог и сластена. Во-первых, у него было всего два сына. Тяжкий, непредвиденный удар. Никогда ему не приходила мысль, что донья Сойла могла родить и девочек. Рождение первой дочери явилось разочарованием, но его еще можно было приписать случайности. Но когда четвертая беременность также разрешилась существом, лишенным отличительных мужских признаков, дон Федерико, устрашенный перспективой воспроизводства неполноценных особей, раз и навсегда прекратил всякие отношения, связанные с появлением потомства, для чего заменил двуспальное ложе двумя индивидуальными матрацами. Не то чтобы он возненавидел женщин, нет, просто, поскольку он не был ни эротоманом, ни чувственным мужчиной, для чего ему существа, чьи лучшие дарования проявлялись лишь в постели или на кухне? Для него продолжение рода не имело иной цели, кроме продолжения антикрысиной войны. И надежды его улетучились как дым с появлением Тересы и Лауры, ибо дон Федерико не принадлежал к современным людям, толкующим, будто у женщины кроме чувственности есть еще и мозги и она может работать наравне с мужчиной. Вместе с тем ему была горька мысль о том, что, возможно, его имя будет втоптано в грязь. Разве статистические данные не утверждали: девяносто пять процентов женщин были, есть и будут гетерами? Ради того, чтобы его дочери попали в пять процентов добродетельных, дон Федерико организовал их жизнь по жесточайшей схеме: никогда и никаких вырезов на платьях; зимою и летом – темные чулки и блузки с длинными рукавами, им не разрешалось красить ногти, губы, подводить глаза, румянить щеки, не разрешалось делать никаких причесок – все эти челки, «лошадиные хвосты», переплетенные косички служили уловками для привлечения самцов; девочкам были запрещены спортивные игры и развлечения, предполагающие наличие поблизости мужчин, как-то: посещение пляжа или дней рождения. Нарушение этих пунктов всегда каралось телесными наказаниями.

Однако дона Федерико угнетало не только непредусмотренное появление среди его потомства женского пола. Оба сына – Рикардо и Федерико-младший – не унаследовали отцовских добродетелей. Они были вялыми, ленивыми мальцами, любителями ничегонеделанья (кроме жвачки и футбола) и не проявляли никакого энтузиазма, когда дон Федерико разъяснял, какое будущее им уготовано. Во время каникул отец заставлял сыновей работать вместе с теми, кто сражался на переднем крае, чтобы заранее подготовить их к будущим битвам, однако мальчики выполняли указание неохотно и подчинялись с откровенным отвращением. Однажды он услышал, как сыновья с омерзением отзывались о деле всей его жизни и говорили, что им стыдно за своего Отца. В наказание он обрил их, как каторжников, но эта мера не избавила от ощущения, что его предали. Теперь дон Федерико не строил иллюзий. Он знал: в случае его смерти или продолжительной болезни Рикардо и Федерико-младший не пойдут по пути, начертанному им, они изменят профессию, избрав другую, диктуемую выгодой, и весь его труд, как некая прославленная симфония, останется незавершенным.

Именно в этот момент, к вящему своему нравственному и физическому страданию, Федерико Тельес Унсатеги увидел журнал, сунутый в открытое окно «доджа» уличным торговцем: яркая обложка греховно сияла в лучах утреннего солнца. На лице дона Федерико появилась гримаса отвращения, когда он заметил на обложке фотографию двух купающихся девиц на фоне морского пляжа. На девицах красовалось некое подобие купальных костюмов, какие осмеливаются надевать лишь кокотки. Но вдруг его глазные нервы обожгло болью, он открыл рот, как волк, воющий на луну: дон Федерико узнал полуголых, нагло улыбавшихся купальщиц. Его охватил ужас, сравнимый лишь с тем, который он испытал когда-то давним утром в амазонской сельве, на берегу реки Пенденсия, когда он с трудом различил в колыбельке, загаженной крысами, рассыпавшийся скелетик своей сестренки. Зажегся зеленый свет светофора – машины, стоявшие позади его автомобиля, стали сигналить. Негнущимися пальцами дон Федерико вынул бумажник, заплатил за порнопродукцию и тронул с места; он чувствовал, что вот-вот столкнется с другой машиной, руль выворачивался из рук, и автомобиль выписывал кренделя. Он затормозил и встал у тротуара.

Здесь, содрогаясь от омерзения, он долго рассматривал ужасающее свидетельство. Сомнений не было: это его дочери. Конечно, девочек снял скрытой камерой ловкий фотограф, спрятавшийся среди купающихся. Они не смотрели в объектив и, казалось, разговаривали, разнежась на сладострастном песке пляжа Агуа-Дульсе, а может, Эррадуры. Дыхание вновь вернулось к дону Федерико; даже будучи в шоке, он подумал о невероятной цепи случайностей: бродячий фотограф запечатлел Лауру и Тересу, непристойный журнал выставил их напоказ развратному свету, и он случайно их обнаружил… Разве не случайно открылась его глазам страшная правда! Значит, дочери слушались его, лишь когда он был рядом, значит, стоило ему отвернуться, они в союзе с братьями и – о Боже (у дона Федерико даже екнуло сердце) – с его собственной супругой игнорировали все его указания и шли на пляж, где обнажали, выставляли напоказ свое тело. Слезы омывали его лицо. Он внимательно рассмотрел купальники: две маленькие повязочки, предназначенные не прикрывать тело, а привлекать внимание к обиталищу греха. Вот они – доступные всем и каждому ноги, руки, животы, плечи, шеи Лауры и Тересы. Он осознал всю нелепость положения, вспомнив, что сам ни разу не видел этих частей тела собственных дочерей, представленных ныне на всеобщее обозрение.

Он вытер глаза и включил мотор. Внешне он успокоился, но внутри его бушевало пламя. Медленно ехал он на своем «додже» к домику на авениде Педро-де-Осма и про себя думал: если они ходили голыми по пляжу, то вполне естественно – в его отсутствие девочки посещали вечеринки, носили брюки, встречались с мужчинами, продавали свое тело, а может быть, даже принимали ухажеров в его доме? Может быть, сама донья Сойла была ответственной за установку тарифов и взимание платы? А на Рикардо и Федерико-младшего – на последнего скорее всего – была возложена мерзкая обязанность подыскивать клиентов? Дон Федерико Тельес Унсатеги, задыхаясь, представил себе потрясающее душу распределение ролей: его дочери – шлюхи, его сыновья – альфонсы, его супруга – сводня.

Постоянное общение с насилием – так или иначе дон Федерико лишал жизни сотни тысяч живых существ – сделало его человеком, которого нельзя было провоцировать, не подвергаясь серьезному риску. Однажды некий агроном, возомнивший себя специалистом по проблемам питания, осмелился в присутствии дона Федерико заявить, что, учитывая нехватку крупного скота в Перу, для расширения производства мяса в стране следовало бы заняться разведением морских свинок. Дон Федерико Тельес Унсатеги очень вежливо напомнил наглецу, что морские свинки сродни крысам. Агроном настаивал на своей идее, приводя статистические данные, говорил о питательности и нежности мяса свинок. Тогда дон Федерико вкатил ему несколько пощечин, а когда специалист по проблемам питания рухнул на пол, обливаясь кровью, дон Федерико назвал его тем, кем он и был на самом деле: бесстыжим апологетом человекоубийц. Сейчас, выйдя из автомобиля, заперев его и не спеша направляясь к дому, бледный и хмурый уроженец Тинго-Мария ощущал, как внутри его закипает вулканическая лава, точь-в-точь как в тот день, когда он избил агронома – знатока диететики. Словно пылающую головню, он зажал в правой руке проклятый журнал. Глаза его пощипывало.

Он был настолько обескуражен, что даже не мог представить себе наказания, соразмерного проступку. В голове стоял туман, ярость мутила сознание, и это усиливало его горечь, ибо поведение дона Федерико всегда определял разум, он презирал породу примитивов, подчинявшихся, подобно животным, инстинкту и порыву. Но в этот раз, доставая ключ и с трудом открывая дверь (от гнева пальцы его одеревенели), он понял, что не сможет действовать спокойно и рассудочно. Он даст волю ярости, действуя по наитию. Заперев дверь, он сделал глубокий вдох, пытаясь успокоиться. Ему стало стыдно при мысли, что эти неблагодарные могут догадаться, как он унижен.

На первом этаже домика размещались маленькая прихожая, гостиная – тоже миниатюрная, – столовая и кухня, на втором находились спальни. Дон Федерико увидел свою жену с порога гостиной. Она стояла у буфета, пережевывая какую-то мерзкую сладость – конфету или шоколадку, подумал дон Федерико, следы которых все еще оставались на ее пальцах. Увидев его, она испуганно улыбнулась, показывая с мягкой покорностью, что она ела.

Дон Федерико не спеша подошел, развернул двумя руками журнал, чтобы жена могла рассмотреть обложку во всей ее вызывающей крикливости. Затем, не произнося ни слова, он сунул ей журнал под нос, наслаждаясь тем, как она вдруг побледнела, как глаза ее вылезли из орбит, она открыла рот, и по губе потекла слюна с крошками печенья. Уроженец Тинго-Мария поднял правую руку и изо всех сил ударил по щеке дрожащую женщину. Она, застонав, покачнулась и упала на колени, при этом донья Сойла продолжала умиленно смотреть на обложку в каком-то мистическом восторге. Дон Федерико – праведный и справедливый, – стоя, глядел на нее уничтожающе. Затем он бесстрастно призвал обвиняемых:

– Лаура! Тереса!

Шум заставил его повернуть голову. Девочки стояли у лестницы. Он не слышал, как они спустились вниз. Старшая – Тереса – держала в руках пыльную тряпку, как будто она занималась уборкой. Лаура была одета в школьную форму. Дочери в растерянности смотрели на стоящую на коленях мать и медленно приближавшегося отца – сурового, непроницаемого, как жрец, направляющийся к жертвенному камню, где его ждут меч и весталка, и наконец увидели журнал, который дон Федерико обличительным жестом ткнул им в лицо. Он не ожидал подобной реакции от своих дочерей. Вместо того чтобы, побледнев, упасть на колени с мольбой о прощении, озорницы, чуть покраснев, быстро переглянулись, как сообщницы. Нет, сказал себе дон Федерико, несмотря на всю его опустошенность и гнев, он еще не испил до дна чашу с ядом. Значит, Лаура и Тереса знали, что их фотографировали, знали, что фото будет опубликовано, и даже – что же еще могли означать искорки в их глазах? – радовались этому. Сделав открытие – его семейный очаг, который он всегда считал пуританским, заражен не только общегородским поветрием пляжного нудизма, но еще и эксгибиционизмом (а может, вдобавок нимфоманией?!), он ощутил слабость во всем теле и известковый привкус во рту и вдруг впервые задумался: оправданна ли его жизнь? Одновременно – размышления заняли не более секунды – он подумал, что, пожалуй, единственным достойным наказанием за все это была бы смерть. Мысль сделаться детоубийцей мучила его не меньше, чем сознание того, что тысячи людей обшаривали глазами (только ли глазами) сокровенные тайны плоти его дочерей.

После того он перешел к действию. Он отбросил журнал, схватил левой рукой Лауру за форменную курточку, притянул ее к себе, дабы не промахнуться, поднял правую руку и нанес удар, вложив в него всю свою силу и злость. И во второй раз – безумный, безумный день! – испытал непривычное потрясение, пожалуй, еще более пронзительное, чем при виде дурацкой обложки журнала. Вместо мягкой щеки Лауры его рука пронзила пустоту и нелепо, впустую повисла в воздухе. Но это было еще не все. Самое страшное наступило потом. Девочка не просто увернулась от пощечины – такого, как вспомнил, несмотря на оцепенение дон Федерико, не позволил себе ни разу никто из членов семьи, – с лицом, искаженным ненавистью, четырнадцатилетняя Лаура кинулась на него – своего отца! – и принялась молотить его кулаками, царапать, толкать и лягать!

Дон Федерико почувствовал: вся кровь в нем застыла и перестала бежать по сосудам. Все было, как если бы небесные светила сорвались со своих орбит и помчались друг на друга, сталкиваясь, разрушаясь, носясь в истерике по космическому пространству. Дон Федерико не в состоянии был отреагировать на происходящее, широко открыв глаза, он медленно отступал, а на него наседала расхрабрившаяся, отчаявшаяся девушка. Теперь она не только била его, но и кричала: «Проклятый! Диктатор! Ненавижу тебя! Чтоб ты сдох! Сейчас же!» Ему показалось, будто он сходит с ума, едва увидел (все свершалось так быстро – он почти не отдавал себе отчета в происходящем), что к нему бежит Тереса и не удерживает сестру, а приходит к ней на помощь. Старшая дочь выкрикивала ругательства вроде: «Жадина! Тупица! Дурак! Маньяк! Мерзкий тиран! Псих! Крысятник!» Две юные фурии прижали дона Федерико к стене. Наконец он стал приходить в себя от охватившего его оцепенения и защищаться, прикрывая лицо руками. Но в этот момент он ощутил боль в спине: донья Сойла, встав с колен, укусила его. Видимо, он еще не утратил способности удивляться, если смог отметить, что жена преобразилась даже больше, чем дочери. Неужели донья Сойла, женщина, никогда не проронившая ни единой жалобы, ни разу не возвысившая голос, не посмевшая выказать плохое настроение, могла превратиться в существо с горящими глазами и мощными руками, которое осыпало дона Федерико ударами и щипками, плевало на него, рвало на нем рубашку и кричало, как безумное: «Убьем его! Отомстим за себя! Пусть подавится своей дуростью! Выцарапайте ему глаза!» Все три женщины завывали, и дону Федерико чудилось, что от их крика у него лопаются перепонки в ушах. Он защищался изо всех сил, пытался отвечать на удары, но тщетно: женщины (возможно, они на практике применили заранее отработанные удары) висли вдвоем у него на руках, а третья продолжала терзать его. Дон Федерико ощущал то жгучую боль, то уколы, то чувствовал вдруг, как набухают шишки, из глаз его сыпались искры; а увидев алые пятна на руках фурий, он осознал, что льется кровь.

Он понял, что погиб, когда увидел на верху лестницы Рикардо и Федерико-младшего. Несколько последних секунд сделали его скептиком, он уже знал: сыновья прибыли как подкрепление – нанести ему последний удар. В ужасе, позабыв достоинство и честь, дон Федерико думал лишь об одном: как бы добраться до дверей и ускользнуть на улицу. Но это было нелегким делом. Ему удалось сделать лишь два-три прыжка, как ловкая подножка с грохотом обрушила его на пол. Скорчившись, чтобы защитить свои детородные органы (наследники явно пытались добраться до них жесткими ударами ног), дон Федерико следил за тем, как жена и дочери вооружались метлами, вениками, каминными щипцами, намереваясь продолжить избиение. Он не успел даже подумать о том, что ничего не понимает, кроме того, что мир обезумел, услыхав, как и сыновья его в лад ударам твердили: «Маньяк, жадина, грязная тварь и крысятник». Сознание его затуманивалось, и вдруг в этот момент из незаметной дырки в углу столовой выскочил серый зверек с белыми клыками и с откровенной усмешкой в бойких глазках уставился на павшего дона Федерико…

Скончался ли дон Федерико Тельес Унсатеги, неутомимый палач перуанских грызунов? Совершилось ли в нарушение всех заповедей отцеубийство? Или супруг и отец, распластанный на полу, лишь потерял сознание, забытый под обеденным столом среди великого беспорядка, когда члены его семьи спешно укладывали свои чемоданы и с омерзением покидали домашний очаг?

Как закончится этот несчастный случай в районе Барранко?

IX

Неудача с повествованием о Доротео Марта привела меня в подавленное настроение на несколько дней. Однако в то утро, услышав переданную Паскуалем Великому Паблито историю об открытии в аэропорту, я ощутил, что вдохновение возвращается ко мне, и вновь задумал рассказ. Как выяснилось, Паскуаль застал нескольких беспризорников за опасным и увлекательным спортом. В темноте ребята ложились у края взлетной полосы аэродрома Лиматамбо, и – Паскуаль клялся в том – каждый раз при взлете самолета силой воздушной волны мальчиков поднимало на несколько сантиметров над землей. Как на представлении иллюзионистов, мальчики парили несколько секунд в воздухе, потом – со спадом волны – шлепались наземь. В те дни я как раз посмотрел мексиканский фильм (много лет спустя я узнал, что это была картина режиссера Бунюэля, и узнал, кто такой сам Бунюэль) «Забытые», который мне очень понравился. Я решил написать рассказ в том же духе о детях-подростках, маленьких волчатах, закаленных жестокой жизнью трущоб. Хавьер, проявив скептицизм, заверил меня на этот раз, что вся история выдуманная и что воздушный поток от поднимающегося самолета не поднимет и новорожденного. Мы поспорили, я в конце концов заявил ему, что в моем рассказе персонажи будут парить в воздухе, но тем не менее рассказ будет сугубо реалистическим ("Нет, он будет фантастическим! – кричал Хавьер). В общем, мы решили как-нибудь ночью, взяв с собой Паскуаля, отправиться на пустыри «Корпака»[33], чтобы выяснить, где правда, а где ложь в опасных играх (такое название выбрал я для рассказа).

В тот день я не встречался с тетушкой Хулией и надеялся увидеть ее в следующий четверг у дяди Лучо. Однако, прибыв в дом Армендарисов на традиционный обед, я не нашел ее там. Тетя Ольга сообщила мне, что тетушка Хулия приглашена на обед «солидным претендентом» – доктором Гильермо Осоресом. Этот врач состоял в дальнем родстве с нашим семейством, ему было уже за пятьдесят, внешность весьма презентабельная, и у него имелись кое-какие средства, к тому же он вдовец.

– Хорошая партия, – подмигнув, сообщила мне тетя Ольга. – Серьезный, богатый, красивый; у него только двое сыновей, и те взрослые. Разве не такой муж нужен моей сестре?

– Последние недели она теряла попусту, – добавил дядя Лучо. – Ни с кем не хотела выходить и вела жизнь старой девы. Однако эндокринолог понравился ей.

Я испытал такие муки ревности, что у меня напрочь пропал аппетит, настроение окончательно испортилось. Я опасался, как бы тетя и дядя по моему виду не догадались, что со мной происходит. Мне не пришлось вытягивать из них подробности относительно тетушки Хулии и доктора Осореса, они ни о чем ином и не говорили. Доктор познакомился с тетушкой лет десять назад на коктейле в посольстве Боливии, теперь, узнав, где она поселилась, он нанес Хулии визит. Присылал ей цветы, звонил по телефону, приглашал на чай в кафе «Боливар», а сегодня пригласил пообедать в клуб «Унион». Эндокринолог шутил в разговоре с дядей Лучо: «Твоя свояченица – выше всяких похвал, Луис. Может быть, она та женщина, которую я ищу, чтобы вторично принести себя в жертву на алтарь брака?»

Я старался выказать свое полное безразличие, но делал это так неискусно, что дядя Лучо, когда мы остались одни, спросил, что со мной происходит: сунул ли нос, куда не следует, и за это поставили клизму? К счастью, тетя Ольга заговорила о радиопостановках, и я вздохнул с облегчением. Она говорила о том, что иногда этого Педро Камачо слишком «заносит», ее подругам история о проповеднике, который «поранил себя» ножом для разрезания бумаги в кабинете судьи, доказав, что он не насильник, показалась странной, а я тем временем впадал то в ярость, то в отчаяние. Почему тетушка Хулия не сказала мне ни слова? За последние десять дней мы виделись не раз, но я никогда не слышал от нее упоминания о враче. Значит, правду говорит тетушка Ольга, что Хулия наконец кем-то «заинтересовалась»?

В автобусе, по дороге на «Радио Панамерикана», в моем настроении произошла перемена: от унижения к гордыне. Наша любовная связь тянулась уже давно, нас в любой момент могли накрыть, и это вызвало бы скандал в семье. С другой стороны, что я терял, проводя время с дамой, которая, по ее собственным словам, была для меня почти матерью? Жизненного опыта я набрался вполне достаточно. Осорес был послан судьбой и освобождал меня от необходимости самому разделаться с боливийкой. Мне было неуютно, я испытывал какие-то непривычные ощущения вроде желания напиться или избить кого-нибудь. На радио я повздорил с Паскуалем, который, будучи верен своей природе, посвятил половину сводки, передаваемой в три часа дня, пожару в Гамбурге, в котором сгорела дюжина турецких эмигрантов. Я заявил Паскуалю, что отныне и впредь запрещаю без моего особого разрешения включать в сводку любую информацию о мертвецах. Затем я холодно поговорил по телефону с приятелем из университета Сан-Маркос, позвонившего мне с целью напомнить, что факультет наш все еще существует, и предупредить: на следующий день меня ждет экзамен по процессуальному праву. Едва я повесил трубку, телефон вновь зазвонил. Это была тетушка Хулия.

– Я надула тебя из-за какого-то эндокринолога, Варгитас. Надеюсь, ты скучал обо мне? – сказала она мне голоском свежим, как салатовый лист. – Ты не сердишься?

– Сержусь? Почему же? – ответил я. – Разве ты не вольна поступать как тебе вздумается?

– Значит, ты сердишься, – услышал я ее серьезный тон. – Не будь глупеньким. Когда мы увидимся? Я тебе все объясню.

– Сегодня я не могу, – ответил я сухо. – Я сам позвоню тебе.

И повесил трубку, сердясь более на себя, чем на нее, и чувствуя себя в глупейшем положении. Паскуаль и Великий Паблито смотрели на меня с интересом. Любитель сенсаций деликатно отомстил мне за заданную ему взбучку:

– Бог мой, как жестоко карает женщин дон Марио!

– Он правильно обращается с ними, – поддержал меня Великий Паблито. – Женщинам ничто так не нравится, как вожжи.

Я послал обоих своих редакторов ко всем чертям, подготовил четырехчасовую радиосводку и отправился к Педро Камачо. Он строчил очередной сценарий, и я ждал в каморке, просматривая его бумаги. Правда, я не понял ни слова из прочитанного, то и дело задаваясь вопросом, означает ли сегодняшний телефонный разговор с тетушкой Хулией окончательный разрыв. Я то ненавидел ее смертельной ненавистью, то рвался к ней всей душой.

– Пойдемте со мной, мне надо купить яда, – сказал мне меланхолически Педро Камачо, стоя в дверях и потряхивая своей львиной гривой. – У нас еще останется время, чтобы проглотить кое-что.

Пока мы бегали по улице Унион и соседним переулкам в поисках яда, артист поведал мне, что крысы в пансионе «Ла-Тапада» дошли до неслыханной наглости.

– Если бы они только возились под кроватью, меня это не беспокоило бы. Они не дети, а к животным я не испытываю отвращения, – пояснял мне Педро Камачо, принюхиваясь своим длинным носом к каким-то желтым порошкам, способным, по словам аптекаря, сразить корову. – Но эти усатики пожирают мой хлеб насущный: они каждую ночь грызут продукты, которые я держу на подоконнике, чтобы оставались свежими. Другого выхода нет, я должен уничтожить их.

Он выторговал скидку, приведя аргументы, сразившие аптекаря наповал, заплатил и потребовал, чтобы ему завернули мешочки с ядами, после чего мы отправились в кафе на авениде Ла-Кольмена. Он попросил свой отвар, я – кофе.

– Я несчастен в любви, друг Камачо, – вдруг буркнул я, удивляясь своему порыву и тому, что изъясняюсь штампами из радиопостановок. Однако я чувствовал, что, говоря таким образом, абстрагируюсь от собственной истории и в то же время получаю возможность излить душу. – Женщина, которую я люблю, обманывает меня с другим мужчиной.

Он сверлил меня своими выпуклыми глазами, более холодными и мрачными, чем всегда. Его черный костюм был вычищен, отутюжен и так залоснился, что блестел, как луковица.

– В этих плебейских странах за дуэль расплачиваются тюрьмой, – очень серьезно изрек Педро Камачо, конвульсивно потрясая руками. – Что же до самоубийства, теперь никто не оценит подобный жест. Человек кончает с собой и вместо угрызений совести, потрясения или удивления вызывает лишь насмешки. Самое лучшее, мой друг, это практические советы.

Я был рад, что доверился ему. Понятно, поскольку для Педро Камачо никого, кроме него самого, не существовало, он и думать забыл о моей проблеме, послужившей ему лишь поводом для применения его теоретических построений. Большим утешением для меня (с меньшими последствиями) было слушать его, чем предаваться попойкам. Изобразив подобие улыбки, Педро Камачо дал мне подробное наставление.

– Жестокое, колючее, краткое письмо в адрес изменницы, – говорил он, подчеркивая эпитеты. – Письмо, которое заставило бы ее почувствовать себя выпотрошенной ящерицей, грязной гиеной. Письмо, которое покажет ей, что вы не глупец и вы осведомлены о ее измене. Письмо должно дышать презрением и вызвать у предательницы укоры совести. – Он замолчал, поразмышлял минутку и, слегка изменив тон, продемонстрировал мне величайшее свидетельство дружелюбия, какое вообще можно было ожидать от него: – Если хотите, я напишу это письмо.

Я горячо поблагодарил Педро Камачо, сказав, однако, что мне известно его рабочее расписание, сходное с расписанием работ на галерах, из-за чего я не могу допустить, чтобы он обременял себя моими личными делами. (Впоследствии я очень сожалел о своей щепетильности, лишившей меня оригинала письма.)

– Что же касается соблазнителя, – без паузы продолжал Педро Камачо, коварно подмигивая, – лучше всего послать ему анонимку, в которой изложить все характерные для данного случая обвинения. Почему жертва должна пребывать в летаргии, в то время как у нее растут рога? Можно ли допустить, чтобы изменники наслаждались прелюбодеянием? Нужно разбить их любовь, ударить по самому больному месту, отравить их сомнениями. Пусть проснется недоверие, пусть взглянут друг на друга ревнивыми глазами и возненавидят один другого. Разве отмщение не сладко?

Я намекнул ему, что, пожалуй, анонимка не очень подходит для кабальеро, но он быстро успокоил меня: с кабальеро следует поступать как с кабальеро, а со сволочью – по-сволочному. Именно так «следовало понимать защиту чести», все же остальное – идиотство.

– Письмо к ней, анонимку ему – и любовники наказаны, – сказал я. – Ну а я как же? Кто избавит меня от тоски, разочарования?

– Для этого лучше всего применять слабительное, – ответил Педро Камачо, но мне даже не стало смешно. – Я знаю, вам это покажется чересчур прозаическим средством. Но послушайтесь меня, доверьтесь моему жизненному опыту. В большинстве случаев так называемая сердечная тоска и все прочее не что иное, как следствие плохого пищеварения от пересохшей фасоли, плохо перевариваемой желудком, протухшей рыбы, запоров. Сильное слабительное избавляет от любовных безумств.

На этот раз не было сомнения: он тонко шутил, он смеялся надо мной, над своими слушателями, он не верил ни единому своему слову, просто увлекался спортом аристократов: убеждать самого себя, что все мы – все человечество – неисправимые дураки.

– Вы много любили? Богата ли ваша личная жизнь? – спросил я его.

– Да, очень богата, – подтвердил он, глядя на меня через поднесенную ко рту чашку с отваром йербалуисы и мяты. – Но я никогда не любил ни одной женщины из плоти и крови.

Он сделал эффектную паузу, как бы определяя степень моей наивности и глупости.

– Вы думаете, я мог бы делать все, что я делаю, если бы тратил свою энергию на женщин? – назидательно произнес он, и в голосе его прозвучало отвращение. – Вы воображаете, будто можно одновременно делать детей и писать драмы? Вы считаете, что можно придумать и создавать сюжеты, живя под страхом сифилиса? Женщины и искусство – взаимоисключающие понятия, друг мой. Женские прелести – могила для художника. Воспроизводить себе подобных – что в этом хорошего? Этим занимаются и собаки, и пауки, и кошки. Нужно быть оригинальным, друг мой.

Внезапно он вскочил, заявив, что у него только-только времени, чтобы поспеть к пятичасовой передаче. Мне стало досадно, я бы весь вечер слушал его рассуждения, так как мне, вроде бы не желая того, удалось затронуть сокровенные тайны его "я".



Поделиться книгой:

На главную
Назад