Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ты ведь ему про это не рассказывал?

— Нет, конечно. Из предосторожности и чтобы иллюзий не строил. Вдруг ничего не выйдет?

— Выйдет, — вмешался сидевший сзади лейтенант Гарсиа Герреро. — Козел приедет.

Приедет ли? Тони Имберт посмотрел на часы. Еще может приехать, не надо отчаиваться. Он не испытывал нетерпения уже много лет. В молодости он бывал нетерпелив и порывист, к несчастью, и из-за этого делал вещи, в которых потом раскаивался каждой клеткой своего существа. Так, например, в 49-м году он, вне себя от ярости, послал телеграмму, когда антитрухилисты во главе с Орасио Хулио Орнесом высадились у Луперона, в провинции Пуэрто-Плата, где он был губернатором. «Прикажите, и я сожгу Пуэрто-Плату, Хозяин». Об этих словах он тоже потом жалел всю жизнь. Он видел их во всех газетах, потому что Генералиссимус хотел, чтобы все доминиканцы знали, каким убежденным и фанатичным трухилистом был молодой губернатор.

Почему Орасио Хулио Орнес, Феликс Кордоба Бониче, Тулио Астилио Арвела, Гуту Энрикес, Мигеллучо Фелиу, Сальвадор Рейсе Вальдес, Федерико Орасио и другие выбрали Пуэрто-Плату в тот далекий день 19 июня 1949 года? Высадка с треском провалилась. Один из двух самолетов даже не долетел до места и вернулся на остров Косумель. «Каталине» с Орасио Хулио Орнесом и соратниками на борту удалось сесть на воду у заболоченного берега Луперон, но прежде чем высадка закончилась, судно береговой охраны обстреляло их и разнесло на куски. А военный патруль за несколько часов переловил оставшихся в живых. Из этой истории Трухильо состряпал гнусный фарс, на какие был умелец. Пойманных амнистировал, включая Орасио Хулио Орнеса, и в доказательство своего могущества и великодушия позволил им снова уехать из страны. И одновременно с этим показательным жестом на заграницу уволил губернатора Пуэрто-Платы Антонио Имберта, бросил в тюрьму его брата майора Сегун-до Имберта, военного коменданта крепости, и безжалостно расправился с предполагаемыми сообщниками — их арестовали, пытали и многих тайно расстреляли. «Сообщников, которые не были сообщниками», — подумал он. «Считали, что, едва они высадятся, все поднимутся вместе с ними. А на самом деле сообщников у них не было». Сколько невиновных заплатили за эти измышления?

Сколько невиновных заплатят, если провалится сегодняшнее дело? Антонио Имберт был не таким оптимистом, как Амадито или Сальвадор Эстрельа Садкала, которые, узнав от Антонио де-ла-Масы, что генерал, Хосе Рене Роман, глава вооруженных сил, тоже в заговоре, решили, что, едва Трухильо умрет, все пойдет как по маслу: военные по приказу Романа тотчас же арестуют всех братцев Козла, убьют Джонни Аббеса и самых отъявленных трухилистов и сформируют военно-гражданскую хунту. Народ бросится на улицы убивать calies, счастливый, что наконец-то дорвался до свободы. Так ли оно будет? Пережитые разочарования, начиная с дурацкой западни, в которую угодил Сегундо, привили Антонио Имберту аллергию на поспешную восторженность. Он хотел видеть труп Трухильо у своих ног; остальное ему было не так важно. Освободить страну от этого человека — вот что главное. Убрать его с пути, и даже если потом все выйдет не сразу и не так гладко, все равно: дверь будет открыта. И тогда сегодняшняя ночь будет оправдана, даже если они не выйдут из нее живыми.

Нет, Тони ни слова не сказал о заговоре брату во время еженедельных свиданий в тюрьме Виктория. Говорили о семейных делах, об игре в ручной мяч, о боксе, и у Сегундо еще хватало духу рассказывать ему случаи из тюремной жизни, но единственно важную тему они обходили. В последний раз, прощаясь, Антонио шепнул ему: «Все скоро переменится, Сегундо». Понятливому много слов не требуется. Догадался он? Как и Тони, Сегундо, вначале пылкий трухилист, после многих передряг сперва остывший, а потом и вовсе примкнувший к заговору против Трухильо, со временем пришел к заключению, что единственный способ положить конец тирании — это покончить с тираном; все остальное бесполезно. Надо уничтожить человека, державшего в руках все нити этой гибельной паутины.

— А что было бы, если бы та бомба взорвалась на Максимо Гомеса во время прогулки Козла? — принялся фантазировать Амадито.

— В небо взлетел бы фейерверк из преданных трухилистов, — ответил Имберт.

— Я бы мог быть одним из взлетевших, если был бы на дежурстве, — засмеялся лейтенант.

— И тебе на похороны прислали бы огромный венок из роз, — сказал Тони.

— Ничего себе затея, — отозвался Эстрельа Садкала. — Взорвать вместе с Козлом и все его сопровождение. Бессовестная затея.

— Во-первых, я знал, что тебя на том придворном променаде не будет, — сказал Имберт. — А вообще-то я с тобою был тогда едва знаком, Амадито. Теперь я бы прежде подумал десять раз.

— Утешил, называется, — поблагодарил лейтенант.

За час с лишним, что они ожидали здесь, на шоссе и Сан-Кристобаль, они не в первый раз пытались заговорить или пошутить, как сейчас, но все попытки глохли, и каждый опять возвращался к своим тревогам, надеждам или воспоминаниям. В какой-то момент Антонио де-ла-Маса включил радио, но, услышав слащавого диктора из "Голоса Тропиков», сразу выключил.

Действительно, согласно тому неудавшемуся плану убить Козла, затеянному два с половиной года назад, Антонио Имберт готов был вместе с Трухильо разметать в пыль немалое число подхалимов, ежевечерне сопровождавших Хозяина в его пешей прогулке от дома доньи Хулии, Высокородной Матроны, по проспекту Максиме Гомеса и Авениде, до обелиска. Разве те, что сопровождали его, не запачканы по уши кровью и дерьмом? И разве не услуга стране — прикончить вместе с тираном и целую свору стражей режима?

Покушение организовывал он один, не рассказал ни о чем даже лучшему другу, Сальвадору Эстрелье Садкале, потому что, хотя Турок и был против Трухильо, Тони боялся, что как католик он его не одобрит. Он все спланировал и рассчитал, полагаясь только на собственную голову и те возможности, которыми располагал сам, решив, что чем меньше народу будет об этом знать, тем вероятнее успех затеи. И только на последнем этапе подключил двух ребят из группы, позднее получившей название движения «14 Июня»; а тогда это была группа подпольщиков — молодых специалистов и студентов, которые пытались организоваться для борьбы с тиранией, но еще не знали, как это делается.

План был прост и остроумен. Использовать маниакальную пунктуальность Трухильо в ежедневных делах, в данном случае — его непременную вечернюю прогулку по проспекту Максиме Гомеса и Авениде. Он тщательно разведал местность, исходил вдоль и поперек проспект, где в ряд стояли дома деятелей режима, действующих и отошедших от дел. Роскошный особняк Эктора Трухильо, Негра, дважды бывшего карманным президентом у своего брата. Розовый дом Мамы Хулии, Высокородной Матроны, которую Хозяин навещал каждый вечер, прежде чем начать прогулку. Дом Луиса Рафаэля Трухильо Молины, по кличке Нене, Дитятко, обожавшего петушиные бои. Дом генерала Артуро Эспайльата, Ножика. Дом Хоакина Балагера, теперешнего карманного президента, соседствовавший с резиденцией папского нунция. Старинный особняк Ансельмо Паулино, теперь — один из домов Рамфиса Трухильо. Огромный домище дочери Козла, прекрасной Анхелиты и ее мужа Печито, полковника Луиса Хосе Леона Эстевеса. Дом семейства Касерес Тронкосо, Обрубка, и домина могущественных Висини. К проспекту Максимо Гомеса примыкали площадка для игры в ручной мяч, которую Трухильо построил для своих сыновей перед резиденцией Радамес, и владение генерала Лудовино Фернандеса, убитого по приказу Козла. Там, где между домами были пустые или заросшие травой участки, ограда из колючей проволоки, выкрашенной в зеленый цвет, отгораживала их от шоссе. И справа, вдоль тротуара, по которому ежевечерне шествовала процессия, пустые участки отгораживала точно такая же проволока, которую Антонио Имберт много часов изучал.

И выбрал отрезок изгороди, начинавшийся сразу за домом Нене Трухильо. Под предлогом, что нужно обновить ограду, установленную фирмой «Мескла-Листа», управляющим которой он был (а принадлежала она Пако Мар-тинесу, брату Высокочтимой Дамы), он купил несколько мотков такой проволоки и столбы, на которые она крепилась через каждые пятнадцать метров. Сам удостоверился, что столбы полые и внутрь них можно заложить динамит. А поскольку у «Мескла-Листы» в окрестностях Города Трухильо было два карьера, он во время своих частых поездок туда с легкостью добыл динамит и спрятал у себя в конторе, куда всегда приходил раньше всех и уходил последним.

Когда все было готово, он рассказал о своем плане Луису Гомесу Пересу и Ивану Таваресу Кастельаносу. Они были моложе его, университетские студенты, один учился на адвоката, а другой на инженера. Они входили в ту же подпольную группу антитрухилистов, что и он; понаблюдав за ними не одну неделю, он пришел к выводу, что они люди серьезные, достойные доверия и горят желанием действовать. Оба с восторгом согласились. Условились ни звука не проронить товарищам, с которыми собирались каждый раз в ином месте по восемь — десять человек, чтобы обсудить, как наилучшим образом поднять народ на борьбу против тирании.

С Луисом и Иваном — они оказались даже лучшими помощниками, чем он ожидал, — начинили трубы динамигом и снабдили взрывателями с дистанционным управлением, прежде опробовав их как положено. И, чтобы точно уложиться в нужное время, на пустыре за фабрикой по окончании рабочего дня, после того как ушли все рабочие и служащие, замерили время, какое им понадобится для того, чтобы снять кусок старой изгороди и на ее место поставить новую со столбами, начиненными динамитом. Оказалось, меньше пяти часов. Двенадцатого июня все было готово. Сам акт намечался на пятнадцатое, когда Трухильо вернется из поездки в Сибао. В их распоряжении был самосвал: на рассвете он должен был свалить изгородь, чтобы они — одетые в синие комбинезоны, униформу муниципальной службы, — имели предлог заменить ее на новую, с заминированными столбами. Пометили две точки, каждая — в пятидесяти шагах от места предполагаемого взрыва, откуда (Имберт — справа, а Луис и Иван — слева) должны были в момент, когда Трухильо будет проходить мимо, с помощью дистанционного механизма устроить два взрыва с небольшим промежутком между ними: первый — чтобы убить Трухильо, и второй — чтобы добить его.

И именно накануне назначенного дня, четырнадцатого июня, в горах Констансы совершенно неожиданно для всех приземлился самолет с опознавательными знаками доминиканской авиакомпании, но прилетевший с Кубы и с партизанами-антитрухилистами на борту; это было вторжение, за которым чрез неделю последовала высадка у Маймона и Эстеро Ондо. Высадка маленького отряда, в котором был и бородатый кубинский команданте Делио Гомес Очао, нагнала на режим порядочного страху. Несуразная, плохо организованная акция. У подпольщиков внутри страны не было никакой информации о том, что готовилось на Кубе. После падения Батисты, случившегося полгода назад, на всех подпольных собраниях стали говорить о том, что Фидель Кастро может поддержать восстание против Трухильо. На эту поддержку рассчитывали во всех без исключения планах, которые составляли снова и сызнова, собирая все возможное оружие — охотничьи ружья, револьверы, старые винтовки. Однако ни у кого, насколько было известно Имберту, не было контактов с Кубой, и никто не думал не гадал, что четырнадцатого июня к ним нагрянут несколько десятков революционеров, которые, выведя из строя незначительную охрану аэропорта Констансы, рассыплются по окрестным горам только затем, чтобы довольно скоро их переловили, как кроликов, и одних перестреляли, а других отвезли в Сьюдад-Трухильо, где по приказу Рамфиса они почти все были убиты (кроме кубинца Гомеса Очао и его приемного сына Педрито Мирабаля, которых режим — еще один театральный фарс — некоторое время спустя возвратил Фиделю Кастро).

И никто даже представить не мог, какой размах примут репрессии в связи с той высадкой. В последующие недели и месяцы они не утихали, а нарастали. Calies хватали любого, кто казался им подозрительным, и волокли в СВОРу, где подвергали пыткам: кастрировали, вырывали уши и глаза, сажали на трон, выбивая из них новые имена. Виктория, Сороковая и Девятка были забиты молодыми людьми обоих полов, студентами, специалистами, служащими, и многие из них были детьми или родственниками людей, занимавших ответственные посты. Должно быть, Трухильо был немало удивлен: как это может быть, что в заговоре против него оказались дети, внуки и племянники людей, которые более всех были облагодетельствованы режимом? Им не оказали снисхождения, невзирая на их громкие имена, белые лица и одежду, свидетельствовавшую о принадлежности к среднему классу.

Луис Гомес Перес и. Иван Таварес Кастельанос попали в лапы СВОРы утром того дня, на который намечался взрыв. Антонио Имберт с присущим ему чувством реальности понял, что у него не было ни малейшей возможности получить убежище: полицейские в форме, военные и calies поставили кордоны на пути ко всем посольствам. Он подумал, что на пытках Луис, Иван или кто-нибудь из подпольщиков наверняка назовут его имя, а значит, за ним придут. И тогда, как и нынче ночью, он прекрасно знал, что будет делать: встретит calies свинцом. И кого-нибудь из них он постарается прихватить с собою, прежде чем его изрешетят пулями. Он не допустит, чтобы ему выдирали ногти плоскогубцами, вырывали язык или сажали на электрический стул. Убить его — могут, а издеваться над ним — никогда.

Он нашел предлог отослать Гуарину, жену, и дочку Лесли, которые ни сном, ни духом ни о чем не ведали, в Ла-Роману, в имение к родственникам, и, налив себе стакан рому, сел ждать. В кармане лежал заряженный и снятый с предохранителя револьвер. Однако ни в этот день, ни на следующий, ни в последующие calies не появились ни в его доме, ни в конторе «Мескла-Листы», куда он продолжал ходить аккуратно и со спокойствием, на какое только был способен. Луис с Иваном его не выдали, не назвал его и ни один из подпольщиков, с которыми он встречался на тайных собраниях. Чудесным образом его не коснулись репрессии, которые косили виновных и невиноватых, набивая тюрьмы; впервые за двадцать девять лет режима страх потряс традиционные основы режима Трухильо — средний класс, который составляли большая часть оказавшихся в тюрьме мятежников, принадлежавших к движению, которое позднее — в память о неудавшейся высадке — назовут движением «14 Июня». Двоюродный брат Тони Рамон Имберт Райньери — Мончо — был одним из его руководителей.

Почему же репрессии не коснулись его? Потому что Луис и Иван оказались стойкими, без сомнения, — два года спустя они еще находились в застенках Виктории, — и нет сомнений, что такими же оказались и другие парни и девушки из «14 Июня», не назвавшие его имени. Возможно, они сочли его просто любопытствующим, попутчиком. Потому что застенчивый от природы Тони Имберт редко раскрывал рот на этих собраниях, куда первый раз его привел Мончо; он, главным образом, слушал и мнение свое выражал односложно. Кроме того, едва ли он был на заметке у СВОРы, разве что как брат майора Сегундо Имберта. Его послужной список был чист. Всю жизнь он работал на режим — как генеральный инспектор железных дорог, губернатор Пуэрто-Платы, генеральный контролер Национальной лотереи, директор управления, выдававшего удостоверения личности, а теперь — управляющий «Мескла-Листы», фабрики, принадлежавшей зятю Трухильо. Разве можно было его заподозрить?

В следующие после 14 июня дни он, оставаясь ночами на фабрике, осторожно вынул из столбов динамит и отвез его обратно в карьер, не переставая обдумывать, как и с кем осуществит новый план уничтожения Трухильо. Он рассказал все, что произошло и что должно было произойти, своему другу Турку — Сальвадору Эстрелье Садкале. Турок отругал его за то, что тот не включил в свой план и его. Сальвадор своим путем пришел к тому же заключению: пока жив Трухильо, ничего не изменится. Они принялись перебирать варианты покушений, но пока ничего не говорили Амадито, третьему в их дружной тройке: трудно представить, что у адъютанта Благодетеля может появиться желание убить его.

Но довольно скоро с Амадито произошел ужасный случай, когда для повышения по службе ему пришлось убить включенного (который, как он считал, оказался братом его бывшей невесты); это совершенно перевернуло его взгляд на вещи. Скоро будет два года со времени высадки в Констансе, Маймоне и Эстеро Ондо. Год, одиннадцать месяцев и четырнадцать дней, если быть точным. Анто-нио Имберт посмотрел на часы. Наверное, уже не приедет.

Сколько за это время произошло всего в Доминиканской Республике, в мире да и в его жизни. Очень много. Массовые облавы января 1960 года, когда были схвачены многие ребята и девушки из движения «14 Июня», и среди них — сестры Мирабаль и их мужья. Разрыв Трухильо с его бывшим сообщником Католической Церковью после Пастырского послания епископов, обвинивших диктатуру, январь 1960 года. Покушение на президента Бетанкура в Венесуэле в июне 1960-го, восстановившее против Трухильо многие страны, в том числе его всегдашнего могучего союзника — Соединенные Штаты, которые 6 августа 1969 года на конференции в Коста-Рике проголосовали за санкции. А 25 ноября 1960 года — Имберт снова почувствовал: кольнуло в груди, как всякий раз, когда он вспоминал этот страшный день, — были убиты три сестры Мирабаль, Минерва, Патрия и Мария Тереса, а заодно и шофер, который их вез; убили их в Ла-Кумбре, на северном хребте, когда они возвращались после свидания с мужьями Минервы и Марии Тересы, заключенными в крепости Пуэрто-Плата.

Вся Доминиканская Республика узнала об этом убийстве мгновенным и загадочным образом, известие передавалось из уст в уста, из дома в дом и за несколько часов разнеслось по всей стране, до самых отдаленных уголков, хотя в газетах не появилось ни строчки; очень часто известия, распространяясь подобным образом, посредством устного людского телеграфа, приукрашивались, приуменьшались или, напротив, разрастались до гигантских размеров, преображаясь в конце концов в мифы, легенды, вымысел, имевший мало общего с реальным событием. Он вспомнил ночь шесть месяцев назад, тоже на Малеконе, неподалеку от места, где он находился сейчас, поджидая Козла, чтобы отомстить и за сестер Мирабаль тоже. В ту ночь они сели на каменном парапете, как обычно — он, Сальвадор, Амадито, и тогда с ними был еще Антонио де-ла-Маса, — чтобы выпить прохладительного и поговорить вдали от чужих ушей. Они обсуждали происшедшее, гибель трех потрясающих женщин якобы в автомобильной катастрофе в горах, и все четверо скрежетали зубами от бессильной ярости.

— У нас убивают отцов, братьев, друзей. А теперь еще и наших женщин. А мы смиренно ждем своей очереди, — сказал он тогда.

— Вовсе не смиренно, Тони, — возразил Антонио де-ла-Маса. Он приехал из Рестаурасьона и привез им весть о смерти сестер Мирабаль, услышанную в дороге. — Трухильо за них заплатит. Дело делается. Только надо подготовить все как следует.

В ту пору покушение намечалось осуществить в Моке, когда Трухильо приедет на земли семейства де-ла-Маса во время поездок по стране, которые он предпринимал после приговора, вынесенного ОАГ, прибегнувшей к экономическим санкциям. Одна бомба должна была взорваться в главном храме — церкви Святого Сердца Христова, а ливень свинца с балконов, террас и с часовни — накрыть Трухильо, когда он будет с трибуны говорить перед людьми, собравшимися у статуи святого Хуана Боско, наполовину увитой тринитариями. Имберт обследовал церковь и сказал, что сам он засядет наверху часовни, в самом рискованном месте.

— Тони был знаком с сестрами Мирабаль, — пояснил Турок Антонио де-ла-Масе. — Потому так и решил.

Он был с ними знаком, хотя и нельзя сказать, что они были близкими друзьями. С тремя сестрами и мужьями Минервы и Патрии, Таваресом Хусто и Леандро Гусманом, он встречался на собраниях групп, которые, взяв за образец историческую Тринитарию де Дуарте, организовались в движение «14 Июня». Все три были руководителями этой кучки энтузиастов, плохо организованных и не очень эффективных, которых к тому же трепали репрессии. Сестры поразили его своей убежденностью и жаром, с какими ввязались с эту неравную и рискованную борьбу; особенно — Минерва Мирабаль. Все, кому случалось слышать ее рассуждения, возражения, предложения или видеть, как она принимает решения, изумлялись, как и он. Позже, после убийства, Тони подумал, что до знакомства с Минервой Мирабаль ему бы и в голову не пришло, что женщина может заниматься такими чисто мужскими делами, как готовить революцию, добывать и прятать оружие, динамит, бутылки с зажигательной смесью, ножи и штыки, обсуждать планы покушения, стратегию и тактику и хладнокровно рассуждать о том, что, попав в руки СВОРы, боец должен проглотить яд во избежание риска под пытками выдать товарищей.

Минерва говорила обо всем этом и еще о том, как наилучшим образом вести подпольную пропаганду, как вовлекать в свои ряды университетских студентов, и все ее слушали. Потому что она была умна и умела излагать вещи ясно. Твердая убежденность и умение говорить придавали ее словам силу и заразительность. А кроме того, она была очень красива: черные-черные глаза и волосы, тонкие черты лица, красиво очерченные нос и рот и белоснежные зубы на фоне белого, до голубизны, лица. Необыкновенно красива. Были у нее изумительная женственность, изящество и природная кокетливость во всех движениях, жестах и улыбке при том, что на собрания она приходила всегда очень скромно одетой. Тони никогда не видел ее накрашенной. Да, необыкновенно красива, но никогда — подумал он — ни один из присутствовавших не осмелился отпустить ей какой-нибудь комплимент или поухаживать за ней, что считалось нормальным, естественным, а у доминиканцев — обязательным, тем более что они были молоды и объединены крепким братством, спаяны общими идеалами, мечтами и опасностью. Было что-то в этой гордой женщине, Минерве Мирабаль, что не позволяло мужчинам обращаться с ней так же уверенно и свободно, как позволяли они себе обращаться с другими женщинами.

Уже тогда она стала легендой в узком мирке подпольщиков. Что из рассказов о ней было верным, что преувеличением, а что выдумкой? Никто не осмелился бы спросить ее об этом, чтобы в ответ не встретиться с серьезным уничижительным взглядом или услышать одну из тех резких реплик, от которых оппонент разом немел.

Рассказывали, что юной девушкой она осмелилась унизить отказом самого Трухильо -не пошла танцевать с ним, и что за это ее отец был снят с должности алькальда города Охо-де-Агуа и брошен в тюрьму. Другие давали понять, что она не отказала Трухильо, а дала ему пощечину, потому что во время танца он щупал ее и сказал какую-то сальность, однако многие такую возможность исключали («Она бы не осталась в живых, он бы убил ее или велел убить прямо на месте»); но Антонио Имберт вполне допускал такое. С первого же раза, как он ее увидел и услышал, он, ни секунды не сомневаясь, верил, что, если даже пощечины и не было, она вполне могла быть. Довольно было увидеть Минерву Мирабаль и послушать несколько минут (например, как она с естественной холодной отрешенностью говорила о необходимости психологической подготовки бойцов к возможным пыткам), чтобы понять: она способна дать пощечину самому Трухильо, если он не будет уважителен с ней. Пару раз ее арестовывали, и, говорят, в Сороковой она вела себя бесстрашно, а в Виктории, где с ней обращались ужасно, объявила голодовку и держалась до конца, не тронула даже хлеба и кишащей червями воды. Она никогда не рассказывала о пребывании в тюрьме, ни о пытках, ни о мучительном существовании, какое (с тех пор, как стало известно, что она — антитрухилистка) влачила ее семья, которую лишили ее небогатого имущества, запретив уезжать куда бы то ни было из дому. Диктатура позволила Минерве учиться на адвоката только для того, чтобы по окончании обучения — хорошо продуманная месть — отказать ей в лицензии на профессиональную деятельность, другими словами, приговорила ее не работать, не зарабатывать на жизнь, а постоянно чувствовать себя — в расцвете лет — неудачницей, зря потратившей на обучение пять лет молодости. Однако, казалось, это не омрачило ей жизни; она продолжала идти своим путем без устали, подбадривая других, полная энергии, как предвестие, повторял себе Имберт, молодой, прекрасной, жизнестойкой страны светлых идеалов, какой когда-нибудь станет Доминиканская Республика.

Он устыдился, почувствовав, что на глаза набежали слезы. Закурил сигарету и, затянувшись, выдохнул дым в сторону моря, на котором уже переливались и приплясывали лунные блики. Ветра больше не было. Очень редко вдали вдруг показывались автомобильные фары, двигавшиеся из Сьюдад-Трухильо. И тогда все четверо выпрямлялись, вытягивали шеи и напряженно вглядывались в темноту, но каждый раз, когда машина оказывалась метрах в двадцати или тридцати от них, становилось ясно, что это — не «Шевроле», и они снова разочарованно расслаблялись.

Лучше всех умел сдерживать эмоции Имберт. Он всегда был неразговорчив, а в последние годы, с тех пор, как идея убить Трухильо овладела им и, как солитер, высасывала из него энергию, он стал еще более немногословен. У него никогда не было много друзей, а в последние месяцы его жизнь ограничивалась конторой «Мескла-Листы», домом и ежедневными совещаниями с Эстрельей Садкалой и лейтенантом Гарсией Герреро. После смерти сестер Мирабаль собрания подпольщиков практически прекратились. Репрессии выкосили движение «14 Июня». Те, кого они обошли, укрылись в семейной жизни, стараясь быть совсем незаметными. Время от времени он снова тоскливо задавал себе вопрос: «Почему меня не арестовали?» И от неясности чувствовал себя скверно, как будто был в чем-то виноват, как будто был ответственен за страдания тех, кто находился в руках Джонни Аббеса, в то время как он продолжал наслаждаться свободой.

Свободой весьма относительной, разумеется. С тех пор как он осознал, при каком режиме живет, какому правительству служил с младых ногтей и продолжает служить — а как же, ведь он был управляющим одной из фабрик, принадлежавших Клану, — он постоянно чувствовал себя так, словно был заключен в тюрьму. И, быть может, потому, что ему хотелось избавиться от ощущения, будто контролируется каждый его шаг, каждое движение, с такой силой овладела им идея уничтожить Трухильо. Разочарование режимом наступило у него не сразу, а медленно, втайне вызревало и началось задолго до того, как у его брата Сегундо возникли конфликты на почве политики, хотя когда-то он был еще большим трухилистом, чем Тони. А кто из его окружения не был им двадцать, двадцать пять лет назад? Все считали Козла спасителем Родины: он покончил с междоусобными войнами, с опасностью нового гаитянского нашествия, положил конец унизительной зависимости от Соединенных Штагов, которые контролировали таможни, препятствовали появлению национальной, доминиканской монеты и даже утверждали бюджет страны, и, к добру или не к добру, привел в правительство самые светлые головы страны. Что значило на этом фоне то, что Трухильо имел всех женщин, которых хотел? Или что он подминал под себя в бессчетном множестве заводы и фабрики, земли и скот? Разве он не приумножал богатство страны? Не дал доминиканцам самые могучие на Карибах вооруженные сипы? Тони Имберт на протяжении двадцати лет своей жизни отстаивал такую точку зрения. И от этого теперь ему было особенно тошно.

Он уже не помнил, как это началось, как возникли первые сомнения, догадки, несогласия, породившие вопрос: а уж так ли на самом деле все хорошо или за этим фасадом — страны, которая под строгим, но вдохновенным руководством из ряда вон выходящего государственного деятеля движется вперед семимильными шагами, — скрывается мрачная картина погубленных людских жизней, униженных и обманутых, а пропагандой и насилием на престол возведена небывалая ложь. И так каля за каплей, постоянно и беспрерывно подтачивался его трухилизм. К концу губернаторства в Пуэрта-Плате он в глубине души уже не был трухилистом и твердо знал, что режим этот — диктаторский и коррумпированный. Он никому этого не говорил, даже Гуарине. Для всех он по-прежнему оставался трухилистом, потому что, хотя его брат Сегундо и отправился в добровольную ссылку в Пуэрто-Рико, режим, желая показать свое великодушие, продолжал назначать Антонио на ответственные посты и даже — возможно ли большее доказательство доверия? — на предприятия, принадлежащие семье Трухильо.

Эта многолетняя, тяжкая необходимость думать одно, а ежедневно делать противоположное и вынесла, помимо его сознания, смертный приговор Трухильо; он был убежден, что, пока Трухильо жив, он, как и многие доминиканцы, обречен на это ужасное раздвоение и разлад с самим собой: ежеминутно врать себе и обманывать других, жить двойной жизнью, на людях лгать, а про себя таить запретную правду.

Решение стало для него благом, он воспрянул духом. Жизнь перестала быть душной, двойной, коль скоро можно с кем-то поделиться своими истинными мыслями и чувствами. А дружба с Сальвадором Эстрельей Садкалой была словно послана ему небом. Турку он мог сказать все и совершенно откровенно, такой нравственной цельности и честности, с какой тот пытался сочетать свои поступки с религиозными убеждениями, Тони не видел ни в ком. Турок стал для него не только другом, но и примером.

Вскоре благодаря своему двоюродному брату Мончо Имберт стал ходить на собрания подпольщиков. Он покидал их собрания с ощущением, что эти юноши и девушки, хотя и рискуют своей свободой, будущим, жизнью, тем не менее еще не знают, как следует бороться с Трухильо; и все же два часа, проведенные с ними после сложных поисков неизвестного дома, каждый раз — другого, долгого блуждания следом за посланцем, которого приходилось опознавать при помощи пароля, — все это давало жизненный импульс, облегчало совесть, наполняло жизнь смыслом.

Гуарина было ошеломлена, когда — чтобы неприятности не застали ее врасплох — Тони наконец признался ей, что хотя с виду это и не так, но он уже не сторонник Трухильо, а даже ведет тайную работу против правительства. Она не пыталась его переубеждать. И не спросила, что будет с их дочерью Лесли, если его арестуют и приговорят к тридцати годам тюрьмы, как Сегундо, или того хуже — убьют.

Ни жена, ни дочь ничего не знали о сегодняшней ночи. Они считали, что он у Турка, играет в карты. Что будет с ними, если задуманное не получится?

— Ты доверяешь генералу Роману? — поспешил он спросить, чтобы заставить себя думать о другом. — Он на самом деле наш? Несмотря на то, что женат на кровной племяннице Трухильо и приходится шурином генералам Хосе и Вирхилио Гарсии Трухильо, любимым племянникам Хозяина?

— Если бы он не был с нами, мы все уже сидели бы в Сороковой, — сказал Антонио де-ла-Маса. — Генерал с нами при одном условии: он должен своими глазами увидеть мертвого Трухильо.

— Верится с трудом, — пробормотал Тони. — Что выигрывает он, военный министр? Наоборот, все теряет.

— Он ненавидит Трухильо больше, чем ты и я, — пояснил де-ла-Маса. — Как многие из властной элиты. Трухилизм — это карточный домик, он посыплется разом. Пупо говорил со многими военными, они только и ждут приказа. Он отдаст приказ, и назавтра мы проснемся в другой стране.

— Если сегодня Козел приедет, — проворчал с заднего сиденья Эстрельа Садкала.

— Приедет, Турок, приедет, — еще раз повторил лейтенант.

Антонио Имберт снова погрузился в размышления. Проснется ли завтра его страна свободной? Он желал этого всем своим существом, но даже сейчас, за несколько минут до того, что должно было произойти, ему трудно было в это поверить. Сколько людей входило в заговор помимо генерала Романа? Он никогда не пытался этого узнать. Знал четверых или пятерых, но их было гораздо больше. Лучше не знать. Он всегда считал, что заговорщик должен знать минимум, чтобы не подвергать риску операцию. Он с интересом выслушал то, что рассказал Антонио де-ла-Маса о главе вооруженных сил: он готов взять власть, если тиран будет уничтожен. Таким образом, родственники Козла и главные его сторонники будут схвачены или убиты, прежде чем успеют развязать репрессии. Хорошо еще, что оба его сына, Рамфис и Радамес, сидят в Париже. Со сколькими же людьми успел поговорить Антонио де-ла-Маса? В последние месяцы во время бесконечных совещаний, когда снова и снова обговаривался план, у Антонио, случалось, проскальзывали намеки, упоминания, слова, наводившие на мысль, что в заговоре очень много людей. Тони в предосторожностях дошел до крайности: хотел заткнуть рот Сальвадору, когда он однажды с возмущением стал рассказывать, как они с Антонио де-ла-Ма-сой на собрании в доме у генерала Хуана Томаса Диаса поспорили с группой заговорщиков, недовольных тем, что Имберта подключили к заговору. Они считали его ненадежным, вспоминали, что в прошлом он был ярым сторонником Трухильо, и припомнили его телеграмму к Трухильо с предложением спалить Пуэрто-Плату. («Она будет преследовать меня до смерти и после смерти — тоже», — подумал он.) Турок с Антонио возражали, говорили, что они ручаются за Тони головой, но Тони перебил Сальвадора:

— Я не хочу этого слушать, Турок. Что ни говори, но почему те, кто мало меня знают, должны мне верить? Это правда: всю жизнь я так или иначе работал на Трухильо.

— А я что делаю? — остановил его Турок. — Что делаем все мы, тридцать или сорок процентов доминиканцев? Разве мы тоже не работаем на правительство или их предприятия? Только очень богатые могут позволить себе роскошь не работать на Трухильо.

«И они — тоже», — подумал Тони. Богатые тоже, если хотят оставаться богатыми, должны примкнуть к Хозяину, продать ему часть своих предприятия или купить часть его и приумножить, таким образом, его величие и могущество. Прикрыв глаза, убаюканный тихим рокотом моря, он думал о том, какую дьявольскую систему сумел создать Трухильо — все доминиканцы рано или поздно становились его сообщниками, и спастись от ее пут могли лишь изгнанники (не всегда) и мертвые. В этой стране так или иначе все были, есть и будут частью режима. «Худшее, что может произойти в этой стране с доминиканцем, — это родиться умным или талантливым», -услышал он как-то из уст Альваро Кабраля («Родиться умным или талантливым», — повторил он про себя), эти слова запомнились накрепко. «Потому что в таком случае рано или поздно Трухильо призовет его служить режиму или ему лично, а когда он зовет, отказаться нельзя». Сам он был тому доказательством. Ему даже в голову не приходило отказываться от назначений. Как говорит Эстрельа Садкала, Козел отнял у людей священное право, дарованное им Богом: свободу воли.

В отличие от Турка у Антонио Имберта религия никогда не занимала в жизни центрального места. Он был католиком по-доминикански, другими словами, прошел через все религиозные обряды, считавшиеся у людей жизненными вехами — крещение, конфирмацию, первое причастие, католический колледж, церковное бракосочетание, — и, без сомнения, на его погребении священник отслужит заупокойную службу. Но он никогда не был осознанно верующим, его не беспокоило то, как сочетается его вера с его повседневными делами, и он не проявлял той заботы — в точности ли соответствует священным заповедям его поведение, — какую проявлял Сальвадор, на его взгляд, даже в несколько болезненной форме.

Но слова насчет свободы воли сильно на него подействовали. Быть может, потому он решил, что Трухильо должен умереть. Чтобы он и все доминиканцы обрели возможность по меньшей мере принимать или отвергать ту работу, какой они зарабатывали на жизнь. Тони не знал, что это такое. Ребенком, возможно, он что-то и знал, но давно забыл. Должно быть, это прекрасно. Чашка кофе или глоток рому должны быть вкуснее, дым табака, море в жаркий день, субботний фильм или меренга, звучащая по радио, наверное, были бы слаще душе и телу, когда было бы еще и то, что Трухильо отнял у доминиканцев тридцать один год назад: свобода воли.

X

Услыхав звонок, Урания и отец замирают, глядя друг на друга так, словно их поймали на проступке. Внизу — голоса, удивленные восклицания. Торопливые шаги вверх по лестнице. Дверь открывается почти одновременно с нетерпеливым стуком в нее, и в просвете показывается изумленное лицо, которое Урания узнает сразу: двоюродная сестра Лусинда.

— Урания? Урания? — Огромные, навыкате глаза рассматривают ее и изучают — сверху вниз, снизу вверх. Лусинда раскрывает объятия и идет к ней, словно желая убедиться, что она ей не привиделась.

— Она самая. — Урания обнимает Лусинду, младшую дочь тетушки Аделины, свою двоюродную сестру, ровесницу и школьную подругу.

— Послушай! Просто не верится. Ты — здесь? Ну, иди сюда. Как же это так? Почему ты мне не позвонила? Почему не пришла ко мне? Ты что, забыла, как мы тебя любим? Не помнишь свою тетушку Аделину, забыла Манолиту? И меня тоже, неблагодарная?

Она так удивлена, ее распирает любопытство, вопросы сыплются из нее — «Боже мой, сестрица, как ты могла тридцать пять лет — тридцать пять, так ведь? -не видеть своей родины, своей семьи», «Девочка, ты должна мне столько рассказать», — так что некуда вставить ответ. В этом она не очень изменилась. И в детстве говорила без умолку, как попугайчик, Лусиндита, всегда полная сил, выдумщица, шалунья. С ней Урании было лучше всех. Урания помнит ее в парадной школьной форме — белая юбочка, синий жакет, и в будничной — розово-голубой: резвая толстушка с челочкой, с пластинкой на зубах и неизменной радостной улыбкой. Теперь это дородная сеньора с гладким; без следов подтяжки лицом; в простеньком цветастом платье. Единственное украшение — длинные поблескивающие, позолоченные серьги. Внезапно она прерывает поток вопросов и ласкового причитания, подходит к инвалиду и целует его в лоб.

— Какой приятный сюрприз, дядя. Никак не ждал, что доченька воскреснет и приедет к тебе. Какая радость, правда же, дядя Агустин?

Она снова порывисто целует его в лоб и с тем же пылом забывает о нем. Садится на кровать рядом с Уранией. Берет ее за руку, смотрит на нее, изучает и снова осыпает вопросами, восклицаниями:

— Как ты сохранилась, милочка. Мы же с тобой с одного года? А выглядишь гораздо моложе. Это несправедливо! Наверное, потому, что не вышла замуж и не имела детей. Ничто так не разрушает, как муж и потомство. Какая фигура, какая кожа. Как у девушки, Урания!

Постепенно в голосе сестры она начинает различать оттенки, выговор, интонации той девочки, с которой когда-то играла на школьном дворе и которой столько раз объясняла что-то из геометрии или тригонометрии.

— И в самом деле, целую жизнь не виделись, Лусиндита, и ничего друг о друге не знали, — говорит наконец она.

— По твоей вине, неблагодарная, — ласково укоряет ее сестра, но в глазах уже загорается вопрос, вернее, вопросы, которыми дядья и тетки, двоюродные сестры и братья, должно быть, задавались в первые годы после внезапного отбытия Ураниты Кабраль в конце мая 1961 года в такой далекий от их мест Siena Heights University, в Адриане, штат Мичиган, принадлежавший Dominican Nuns [Монахини Доминиканского ордена.], в ведении которых был и колледж святого Доминго в Сьюдад-Трухильо. — Я никак не могла понять, Урания. Мы с тобой были такими подругами, всегда вместе, уж не говоря о том, что родные. Что такое случилось, что ты вдруг исчезла и слышать о нас не хотела? Ни о своем папе, ни о дядьях, ни о тетках, ни о братьях и сестрах. И даже обо мне. Я написала тебе двадцать или тридцать писем, а ты мне в ответ — ни слова. Я год за годом посылала тебе открытки, поздравления с днем рождения. И Манолита тебе посылала, и мама. Что мы тебе сделали плохого? На что ты так рассердилась, что ни разу не написала нам и целых тридцать пять лет носу сюда не казала?

— Ошибки молодости, Лусиндита, — смеется Урания и берет ее за руку. — Но, видишь, все прошло, и я здесь.

— Это на самом деле, ты, а не привидение? — Сестра отодвигается, чтобы посмотреть на нее, недоверчиво качает головой. — А почему приехала не предупредив? Мы бы встретили тебя в аэропорту.

— Хотела сделать сюрприз, — лжет Урания. — Я надумала неожиданно. Спонтанно. Сунула в чемодан, что попало под руку, и села в самолет.

— Мы все были уверены, что ты никогда уже больше сюда не приедешь. — Лусинда становится серьезной. — И дядя Агустин тоже так думал. Он очень страдал, должна тебе сказать, что не хотела разговаривать с ним, когда он звонил по телефону. Он был просто в отчаянии, жаловался моей маме. Не мог успокоиться, что ты с ним так. Прости, что я тебе это говорю, сама не знаю, зачем, я в твою жизнь не хочу вмешиваться, сестрица. Просто я тебе всегда во всем так доверяла. Ну, расскажи о себе. Ты ведь живешь в Нью-Йорке? Тебе там хорошо, я знаю. Мы следили за твоим продвижением, ты у нас — семейная легенда. Ты ведь служишь в очень крупной фирме?

— Как сказать, есть адвокатские фирмы и крупнее, чем наша.

— А меня не удивляет, что ты преуспела в Соединенных Штатах! — восклицает Лусинда, и Урания улавливает в голосе кузины нотку горечи. — По тебе и в детстве видно было, что далеко пойдешь, — умненькая и училась хорошо. И настоятельница так говорила, и sister Хэлен Клэр, и sister Фрэнсис, и sister Сьюзен, а главное — sister Мэри, та, что так тебе благоволила, она всегда говорила: Уранита Кабраль — это Эйнштейн в юбке.

Урания смеется. Не столько тому, что та говорит, сколько тому, как: не жалея слов и жестов, говорит сочно, живо, губами, глазами и руками одновременно, типично по-доминикански. Что это такое, она поняла тридцать пять лет назад, по контрасту, оказавшись в Siena Heights University, принадлежавшем Dominican Nuns, в Адриане, штат Мичиган, где с утра и до ночи ее окружали люди, говорившие исключительно по-английски.

— Когда ты уехала, не простясь даже со мной, я чуть не умерла от горя, — говорит кузина, и в ее голосе слышится светлая печаль по давно ушедшим временам. — Никто из нас ничего не понимал. Что такое! Уранита — в Соединенных Штатах, и даже не попрощалась. Мы донимали дядю вопросами, но он и сам, похоже, мало что понимал. «Монахини предложили ей стипендию, нельзя было упускать такую возможность». Но никто в это не верил.

— Так оно и было, Лусинда. — Урания смотрит на отца, тот снова внимательно смотрит на них и слушает. — Представилась возможность поехать учиться в Мичиган, и я, не будь дурой, воспользовалась ею.

— Это я понимаю, — снова заводит сестра. — И, конечно, ты достойна стипендии. Но зачем убегать сломя голову? Зачем порывать с отцом, с семьей, со страной?

— Я всегда была немножко сумасшедшая, Лусиндита. Но, хотя я вам и не писала, я все равно вас помнила. Особенно — тебя.

Ложь. Ни о ком ты не скучала, и даже о Лусинде, твоей двоюродной сестре и соученице, подруге детских лет и поверенной твоих шалостей. И ее ты тоже хотела забыть, как Манолиту, как тетю Аделину и как отца, как этот город и эту страну, в первые месяцы в далеком Адриане, среди великолепных садов с бегониями, тюльпанами, магнолиями, розариями и высокими соснами, чей смолистый запах проникал даже в комнатку, где первый год ты жила вместе с четырьмя другими соученицами, и одна из них, Алина, негритянка из Джорджии, стала твоей первой подругой в этом новом мире, так отличавшемся от того, в котором ты прожила свои первые четырнадцать лет. Знали ли монашки из доминиканского ордена, жившие в Адриане, почему ты убежала «сломя голову» с помощью sister Мэри, заведующей учебной частью колледжа святого Доминго? Должны были знать. Если бы sister Мэри не рассказала им, что случилось с тобой, тебе не дали бы стипендии так быстро. Но sisters были образцом скромности, и за четыре года, что Урания провела в Siena Heights University, никто ни разу ни словом, ни намеком не помянул историю, которая терзала ее память. Как бы то ни было, они не раскаялись в своей щедрости: она оказалась первой выпускницей этого университета, принятой в Гарвард и блестяще закончившей этот, самый престижный университет мира. Адриан, штат Мичиган! Сколько лет она там не была. Теперь это, наверное, уже не провинциальный городок фермеров, что с заходом солнца запирались в своих домах, и улицы обезлюдевали; горизонт у этих людей упирался в соседние селения, похожие, как близнецы — Клинтон и Чел-си, — а главным развлечением было съездить в Манчестер на ярмарку, знаменитую своими цыплятами, жаренными на решетке. Чистенький, красивый городок Адриан, особенно зимой, когда снег покрывал прямые улочки, — по которым можно было кататься на коньках и на лыжах, — покрывал, точно белой ватой; дети лепили из него снеговиков, и ты смотрела, как он падает с неба, завороженная, и наверное вполне могла умереть от горькой тоски или даже от скуки, если бы не погрузилась с таким пылом в учение. А кузина не умолкает:

— А тут вскорости убили Трухильо, и пошла беда за бедой. Знаешь, что calies вошли в колледж? Избили sisters, у sister Хэлен Клэр все лицо было в синяках и царапинах, и убили Бадалуке, немецкую овчарку. И чуть было не спалили наш дом за то, что мы — родственники твоего папы. Говорили, что, мол, дядя Агустин отослал тебя в Штаты, так как знал, что должно случиться.

— Да, но он хотел вообще отослать меня подальше отсюда, — прерывает ее Урания. — Он знал, хотя и был в последнее время в немилости у Трухильо, что антитрухилисты предъявят ему счет.

— И это я понимаю, — бормочет Лусинда. — Не понимаю одного: почему ты знать о нас не хотела?

— У тебя всегда было доброе сердце, и, готова спорить, ты уже не держишь на меня зла, — смеется Урания. — Так ведь?

— Конечно, — соглашается двоюродная сестра. — Знала бы ты, как я умоляла папу послать меня в Соединенные Штаты. К тебе, в Siena Heights Unversity. Я почти его уговорила, а тут — началось. Все были против нас, ужасные вещи говорили про семью, и только потому, что мама — сестра трухилиста. Никто уже не помнил, что под конец Трухильо обошелся с твоим папой, как с последней собакой. Тебе повезло, что ты не была здесь в те месяцы, Уранита. Мы чуть не умерли от страха. Не знаю даже, как это дяде Агустину не сожгли дом. Но камнями забрасывали, и не раз.

Ее прерывает стук в дверь.

— Не хотела вас беспокоить… — Сиделка указывает на инвалида. — Но — пора.

Урания смотрит на нее, не понимая.

— Пора ему делать свои дела, — поясняет Лусинда, взглядом указывая на ночной горшок. — Он точнехонек, как часы. Какое счастье, а у меня вечные проблемы с желудком, без конца жую чернослив. Говорят, от нервов. Ну, ладно, пойдем тогда в гостиную.

Пока они спускаются по лестнице, Урании снова вспоминаются месяцы и годы, проведенные в Адриане, строгая библиотека с витражными окнами, примыкающая к часовне и соседствующая со столовой, библиотека, в которой она провела большую часть свободного от классных занятий и семинаров времени. Занималась: читала, исписывая страницу за страницей толстые тетради, сочиняла эссе, конспектировала книги — методично, скрупулезно, внимательно, — за что ее так ценили преподаватели и что приводило одних ее соучениц в восхищение, а других — в бешенство. Вовсе не от страсти к учению, не от желания быть первой затворничала ты в библиотеке, а просто хотела одурманить себя, читать до одурения, погрузиться в занятия с головой — в точные науки или в литературу, безразлично, лишь бы не думать, лишь бы выгнать из головы доминиканские воспоминания.

— А ты, я вижу, в спортивном костюме, — замечает Лусинда, когда они в гостиной садятся у окна, выходящего в сад. — Только не говори, что утром занималась аэробикой.

— Я вышла побегать по Малекону. А когда возвращалась в отель, ноги сами принесли меня сюда. Я приехала два дня назад и все сомневалась: идти — не идти. Думала, не слишком ли сильное переживание для него. Но он меня даже не узнал.

— Очень даже узнал. — Кузина кладет нога на ногу и достает из сумочки сигареты и зажигалку. — Он не может говорить, но понимает, кто пришел, и все такое.

Мы с Манолитой навещаем его почти каждый день. Мама уже не может, после того как сломала шейку бедра. А если день пропускаем, он встречает нас недовольным лицом.

И она смотрит на Уранию так, что та догадывается: «Сейчас снова пойдут упреки». Тебе не жалко, что папа последние годы живет заброшенным, на руках у сиделки, и навещают его только племянницы? Не лучше ли быть тебе рядом, любовно заботиться о нем? Думаешь, довольно того, что посылаешь ему содержание? Все это — в выпученных глазах Лусинды. Но сказать она не осмеливается. Предлагает Урании сигарету, а когда та отказывается, восклицает:

— Ну, конечно, ты не куришь! Я так и думала — ты ведь живешь в Соединенных Штатах. А там — антитабачный психоз.

— Действительно, настоящий психоз, — признает Урания. — И в адвокатской конторе тоже запретили курить. Но мне все равно, я никогда не курила.



Поделиться книгой:

На главную
Назад