Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Несколько раз Глл'-Хтаа-Инн останавливался, чтобы показать Самаконе отдельные интересные здания, например храмы Йига, Тулу, Нуга, Йеба и Невыразимого, которые стояли вдоль дороги через редкие промежутки, каждый в своей особой роще, как было принято в К'ньяне. Эти храмы, в отличие от тех, что остались на равнине за горами, активно посещались: большие группы всадников приезжали и отъезжали непрерывно. Глл'-Хтаа-Инн водил Самакону в каждый из храмов, и испанец наблюдал за изысканными и разнузданными обрядами со сложным чувством отвращения и восхищения. Ритуалы Нуга и Йига были особенно отталкивающими — до такой степени, что он даже воздержался от их описания в рукописи. По дороге им встретился только один приземистый черный храм Цатхоггуа, но он был превращен в святилище Шуб-Ниггурат, Всеобщей Матери и жены Невыразимого. Это божество чем-то напоминало Астарту, и ее культ показался набожному католику в высшей степени отвратительным. Меньше всего ему понравились эмоциональные крики, издаваемые молящимися, — необычно резкие для людей, которые перестали пользоваться речью для общения.

Недалеко от предместий города, уже в тени его устрашающих башен, Глл'-Хтаа-Инн указал на уродливое круглое здание, перед которым выстроились огромные толпы. Это, сказал он, один из многих амфитеатров, где пресыщенные впечатлениями люди наблюдают довольно странные игры и забавы. Он хотел остановиться и провести Самакону внутрь, но испанец, припомнив изуродованные фигуры на полях, отчаянно запротестовал. Это была первая дружеская размолвка, из которой жители Цатха поняли, что в моральном плане их гость слишком узок и ограничен.

Цатх представлял собой густую сеть удивительных древних улиц, и, несмотря на растущее чувство страха и отчуждения, Самакона был очарован какой-то космической тайной, которая присутствовала в этом городе. Головокружительный гигантизм его башен, внушавших благоговейный страх, многолюдная жизнь на его нарядных проспектах, необычные орнаменты на дверях и окнах домов, странные виды, мелькающие на окруженных балюстрадами площадях и ярусах огромных террас, и окутывающая город серая дымка, которая, казалось, подобно низкому потолку давила на улицы, похожие на ущелья, — все это смешалось в сознании Самаконы, исподволь готовя его к новым, дотоле не испытанным ощущениям. Его сразу же привели на совет руководителей, который собрался во дворце из золота и меди, расположившемся в парке с фонтанами, и некоторое время дружелюбно допрашивали в сводчатом зале, украшенном причудливой фресковой живописью. От Самаконы ждали исторических сведений о внешнем мире и обещали, что, в свою очередь, все тайны К'ньяна будут открыты для него. Единственным недостатком было то, что совет принял неумолимое решение: Самакона никогда не вернется в мир солнца и звезд, в свою родную Испанию.

Была утверждена ежедневная программа для гостя. В нее входили беседы с учеными и уроки, посвященные научным открытиям Цатха. Были предусмотрены свободные часы для исследований, все библиотеки К'ньяна должны были распахнуться перед ним, как только он сможет понимать туземный язык. Будут посещения религиозных церемоний и представлений — кроме тех случаев, когда он сам этого не захочет, — и еще много времени останется для различных удовольствий, которые, собственно, и составляли цель и смысл жизни в этом мире. Ему отведут дом в пригороде или городские апартаменты и сделают членом одной из каст, которые заменяли в К'ньяне семейные союзы и включали множество потрясающе красивых аристократок. Несколько рогатых животных будут предоставлены ему для передвижения и выполнения разных поручений, и десять живых рабов с неповрежденным телом будут вести его хозяйство и защищать его от воров, бандитов и религиозных фанатиков на дорогах. Ему нужно будет научиться пользоваться многими механическими приспособлениями, а пока Глл'-Хтаа-Инн покажет ему самые необходимые.

После того как Самакона предпочел выбрать городскую квартиру вместо загородного дома, его учтиво и торжественно провели по нескольким великолепным улицам к зданию в 70 или 80 этажей, похожему на высоченную скалу. Приготовления к его прибытию уже начались, и в просторных покоях на первом этаже рабы вешали портьеры и расставляли мебель. Там были покрытые инкрустациями и лаком скамеечки, бархатные и шелковые, с откидной спинкой и подушкой для сидения, бесконечные ряды стеллажей для бумаг из тикового и эбенового дерева с металлическими цилиндрами, в которых хранились рукописи, — обычный набор вещей, характерный для всех городских жилищ. Письменные столы с большими стопками пергамента и сосуды с зелеными чернилами были в каждой комнате — к ним прилагались наборы различных кисточек для краски и другие необычные канцелярские принадлежности.

Механические приборы для письма стояли на ярких золотых треножниках, а надо всем этим из энергетических шаров, закрепленных на потолке, струилось голубое сияние.

Были и окна, но здесь, низко над землей, в тени, они давали мало света. В некоторых комнатах были установлены ванны, а на кухне находился целый лабиринт технических изобретений. Самаконе сказали, что продукты поставляются через сеть подземных ходов, находящихся под Цатхом, с помощью любопытных механических повозок. На этом же подземном уровне находилось стойло для животных, и Самаконе обещали показать ближайший выход из такого стойла на улицу. Не успел он закончить осмотр, как прибыла группа постоянных рабов и его познакомили с ними, немного погодя пришли полдюжины мужчин и женщин из семейной касты, которые должны были стать его спутниками на несколько дней, делая все возможное для его обучения и развлечения. Потом их место займут другие — и так далее по очереди.

VI

Таким образом, Панфило де Самакона на четыре года погрузился в жизнь зловещего подземного города Цатх. В рукописи он явно утаивал некоторые подробности, религиозная сдержанность мешала ему, и когда он начинал писать на родном испанском языке, он не осмеливался излагать все. Многие вещи вызывали у него отвращение, и многое он отказывался делать. Он искупал свой грех частыми молитвами, перебирая четки. Он обследовал весь К'ньян, включая древние опустевшие города на заросшей кустарником равнине Нит, он спускался в страну красного света Йот, чтобы осмотреть циклопические руины. Он видел чудеса техники и мастерства, поразившие его воображение, он наблюдал метаморфозы, которые могут происходить с человеком, — дематериализацию, рематериализацию и воскрешение из мертвых, причем в последнем случае он неистово крестился. Даже его способность изумляться постепенно притупилась от избытка новых чудес.

Но чем больше он там находился, тем сильнее он хотел бежать, ибо жизнь в К'ньяне была основана на неприемлемых для него началах. Чем глубже он изучал историю, тем больше понимал эту жизнь, но это лишь усиливало его отвращение. Он чувствовал, что обитатели К'ньяна были людьми пропащими и опасными — более опасными для самих себя, чем они осознавали, — и что их безумная борьба со скукой и поиски новизны ведут к пропасти распада и предельного ужаса. Появление Самаконы усилило их беспокойство, не только породив боязнь вторжения извне, но и возбудив желание самим отправиться наверх и вкусить сладость иной, внешней жизни, о которой он им рассказывал. С течением времени он заметил растущую склонность людей к дематериализации как к развлечению, так что квартиры и амфитеатры Цатха превращались в настоящий бесовский шабаш. Он видел, как вместе со скукой растут злоба, жестокость и нигилизм. Ненормальных становилось все больше, всюду царили садизм, невежество и суеверие, а также стремление уйти из реальной жизни в мир грез и призраков.

Однако все его попытки бежать ни к чему не привели. Убеждать было бесполезно, высшие классы с трудом сдерживали свой гнев, видя настойчивое желание гостя покинуть их. В год, который он считает 1543-м, Самакона действительно попытался выбраться наружу через туннель, по которому попал в К'ньян, но после утомительного путешествия через пустынную равнину столкнулся в темном проходе с силами, которые надолго отбили у него охоту к такого рода опытам. Чтобы сохранить надежду и не забыть образ родного дома, он примерно тогда же начал делать черновые наброски своего жизнеописания, наслаждаясь добрыми старыми испанскими словами и знакомыми буквами латинского алфавита. Он вообразил, что должен каким-то образом доставить рукопись во внешний мир, а чтобы сделать ее еще более убедительной для своих собратьев, он решил вложить ее в один из цилиндров из металла Тулу, в каких хранились священные архивы. Это неизвестное магнетическое вещество могло бы подтвердить его невероятный рассказ.

Но даже думая об этом, он мало надеялся на то, что когда-нибудь выйдет на поверхность земли. Он знал, что все известные проходы охраняются людьми или существами, с которыми лучше не связываться. Его первая попытка усилила враждебность местных к внешнему миру, который он представлял. Он надеялся, что больше ни один европеец не забредет сюда, так как, скорее всего, нового гостя встретят иначе, чем его. Сам он был для них драгоценным источником знания и потому находился в привилегированном положении. Другие же, которых могли бы посчитать менее ценными, встретили бы здесь иной прием. Иногда он думал, что станет с ним самим, когда ученые из Цатха решат, что выжали из него все сведения, и в целях самосохранения стал более скуп на информацию, делая вид, что знает еще очень много.

Еще одна угроза положению Самаконы заключалась в его интересе к черному миру под Йотом, чье существование религиозный культ К'ньяна был склонен отвергать. Исследуя Йот, он тщетно пытался найти закрытый вход в него, а потом делал опыты с дематериализацией и проецированием, надеясь таким образом послать свое сознание вниз, в бездну. Хотя он и не овладел до конца этим искусством, ему удалось пережить ряд зловещих и ужасных видений, которые, как он думал, включали в себя элементы действительного проецирования в пределы Н'кай. Эти сны сильно встревожили жрецов Тулу и Йига, когда он рассказал им о них, а его новоиспеченные друзья посоветовали ему не распространяться на эту тему. Со временем такие сны стали очень частыми, они сводили его с ума; в них было нечто, о чем он не осмелился написать для себя, но о чем составил специальный отчет для некоторых ученых Цатха.

Может быть, к несчастью, а может, и к счастью, Самакона о многом умалчивал в основной рукописи, оставляя там много неразработанных тем. Главный документ позволяет лишь догадываться о подробностях нравов, обычаев, мыслей, языка и истории К'ньяна и не дает точного описания повседневной жизни Цатха. Остается только гадать о настоящих мотивах поведения людей, их странной инертности и малодушной невоинственности, об их почти раболепном страхе перед внешним миром — страхе, который сохранялся, несмотря на то что они обладали атомной энергией и силой дематериализации, делающими их непобедимыми. Было видно, что К'ньян далеко ушел по пути упадка, а его стандартизованная и размеренная жизнь основывалась на использовании техники, созданной много поколений назад. Даже причудливые и отвратительные обычаи и образ мыслей говорили об упадке, так как Самакона во время своих исторических разысканий нашел подтверждение тому, что и в К'ньяне в прежние времена случались периоды классики и ренессанса, когда национальный характер народа и его искусство были исполнены того, что европейцы называют достоинством, добротой и благородством.

Чем больше Самакона вникал во все это, тем больше тревожился за будущее, видя, что вездесущее нравственное и интеллектуальное разложение было глубоко укоренившимся и прогрессирующим явлением. Даже за короткий период его пребывания здесь признаки распада заметно умножились. Рационалистическое сознание сменилось самым фанатическим и разнузданным суеверием, выраженным в чрезмерном почитании магнетического металла Тулу, а терпимость неуклонно переходила в ненависть, особенно по отношению к внешнему миру, о котором ученые узнавали от Самаконы. Временами он начинал бояться, что однажды люди сбросят с себя апатию и хладнокровие и, как крысы, бросятся наверх, сметая все на своем пути при помощи своих все еще бесспорных технических и научных достижений. Но пока они боролись со скукой и душевной пустотой другими способами, щекоча свои нервы безумными развлечениями. Арены Цатха, должно быть, являли отвратительное зрелище — Самакона никогда не подходил к ним. А что будет в следующем веке или даже в следующем десятилетии, он даже и думать не осмеливался. Набожный испанец в эти дни еще неистовее осенял себя крестом и перебирал четки.

В 1545 году Самакона предпринял последнюю серию попыток бежать. Новая возможность представилась с неожиданной стороны — от женщины из семейной касты, которая испытывала к нему странное чувство личной привязанности, коренящееся в наследственной памяти о временах моногамного брака. На эту женщину — аристократку умеренной красоты и, по крайней мере, среднего ума по имени Т'ла-Йуб — Самакона имел необычайное влияние и легко склонил ее к побегу, пообещав, что возьмет ее с собой. Наконец представился удобный случай. Т'ла-Йуб происходила из знатной семьи хозяев ворот, в которой сохранялось предание об одном проходе во внешний мир — проходе к холму на равнинах, который, в силу того что большинство забыли о нем, никогда не охранялся. Она объяснила, что хозяева ворот вовсе не были их стражами, а только хранителями церемоний и хозяйственными владельцами в период, предшествовавший разрыву отношений с внешним миром. Ее собственная семья к тому времени стала настолько малочисленной, что этот проход во внешний мир совершенно упустили из виду, и с тех пор его существование хранилось в тайне, как своего рода наследственный секрет — источник гордости и чувства скрытой силы, возмещавших отсутствие богатства и влияния, которые их так раздражали в других представителях знати.

Теперь Самакона лихорадочно работал над рукописью, приводя ее в окончательный вид на тот случай, если с ним что-то произойдет; он решил взять с собой наверх лишь пять вьюков с чистым золотом в форме небольших слитков, из которых отливали мелкие украшения, — достаточно, подсчитал он, чтобы обеспечить себе влияние и власть в верхнем мире. Он немного привык к внешности чудовищных животных за четыре года пребывания здесь, поэтому не отказался от их использования, но решил убить их, закопать и спрятать вместе с золотом, как только они выйдут на поверхность, поскольку знал, что от одного взгляда на этих животных любой индеец обезумеет. Потом он сможет подготовить соответствующую экспедицию и переправить сокровище в Мексику. Возможно, он возьмет Т'ла-Йуб с собой, а возможно, устроит ей жизнь среди индейцев, поскольку он вовсе не хотел сохранять связь с подземным миром. В жены он, конечно, возьмет испанскую даму или, на худой конец, дочь индейского вождя, кровно никак не связанную с подземным миром. Но пока надо было использовать Т'ла-Йуб в качестве проводника. Рукопись он понесет с собой в цилиндре из священного магнетического металла Тулу.

Сам поход описан в дополнении к рукописи — почерком, выдающим сильное волнение. Они отправились в путь с большими предосторожностями, выбрав время, когда все отдыхали, и шли, держась наименее освещенных проходов под городом. Самакону и Т'ла-Йуб, одетых как рабы, с мешком продуктов и пятью нагруженными животными, легко принимали за обычных рабочих, и они старались как можно дольше идти под землей, следуя по длинному и редко посещаемому коридору, по которому прежде ходил механический транспорт к ныне разрушенному пригороду Л'таа. Среди развалин Л'таа они вышли на поверхность, после чего как можно быстрее пересекли пустынную, освещенную голубым светом равнину Нит по направлению к цепи низких гор Грх'йан. Там, среди густого кустарника, Т'ла-Йуб нашла давно заброшенный, полумифический вход в туннель — она видела его прежде лишь однажды, очень давно, когда отец взял ее с собой сюда, чтобы показать ей этот предмет фамильной гордости. Было трудно заставить тяжело нагруженных животных продираться через застилающие проход вьющиеся растения и заросли вереска; одно из них даже проявило непокорность, вырвалось и поскакало на своих мерзких лапах обратно в Цатх, унося часть бесценного золотого груза.

Это был кошмарный труд — при свете голубых факелов тащиться вверх, вниз, вперед и снова вниз по сырому, загроможденному проходу, где целые века не ступала нога человека; в одном месте Т'ла-Йуб пришлось даже применить страшное искусство дематериализации к себе, Самаконе и животным, чтобы пройти участок, полностью забитый сдвинувшимися пластами земли. Для Самаконы это было жутким испытанием, так как хотя он и присутствовал при дематериализации других и даже сам практиковал ее на стадии сновидений, но никогда прежде не подвергался ей целиком. Но Т'ла-Йуб была искусна и выполнила все прекрасно.

Затем они шли через жуткие склепы со сталактитами, где на каждом повороте на них злобно смотрели чудовищные изображения; время от времени они отдыхали. Наконец они пришли к очень узкому месту, где естественные скалы уступали место стенам искусственной кладки, покрытым жуткими барельефами. Эти стены после примерно мили крутого подъема кончались парой глубоких ниш, в которых сидели чудовищные изваяния Тулу и Йига, уставившиеся друг на друга через проход. Они попали в громадный круглый сводчатый зал, весь покрытый ужасными орнаментами; за ним открывался лестничный проход. Т'ла-Йуб знала из семейных преданий, что теперь они были очень близко к поверхности земли, но насколько близко, сказать не могла. Здесь они сделали привал, последний, как им казалось, во внутреннем мире.

Где-то несколько часов спустя звяканье металла и топот звериных ног разбудили Самакону и Т'ла-Йуб. Через мгновение все стало ясно. В Цатхе была поднята тревога тем самым бежавшим от Самаконы животным, и был направлен отряд, чтобы схватить беглецов. Сопротивляться было бесполезно. Отряд из двенадцати человек проявил известную сдержанность, и возвращение происходило почти без единого слова или обмена мыслями с обеих сторон.

Это было унылое путешествие, а дематериализация показалась Самаконе еще ужасней из-за отсутствия надежды и ожидания, которые облегчали его путь наверх. Самакона слышал, как отряд обсуждал необходимость расчистки этого места с помощью мощного излучения, так как впредь здесь будут установлены часовые. Нельзя позволять чужакам проникать внутрь и бежать наверх без должной обработки, ибо они могут оказаться достаточно любопытными, чтобы вернуться назад с армией. Надо установить часовых даже на самых дальних входах, набрав их из живых и мертвых рабов или из скомпрометировавших себя свободных граждан. С освоением американских равнин тысячами европейцев каждый такой проход представлял из себя потенциальную опасность, а ученые из Цатха еще не подготовили достаточно мощной энергетической машины, чтобы завалить все входы.

Самакона и Т'ла-Йуб предстали перед трибуналом во дворце из золота и меди позади парка с фонтанами, и испанцу даровали свободу, потому что все еще нуждались в его рассказах о внешнем мире. Ему велели вернуться в свою квартиру, к своей семейной касте и вести жизнь как прежде, продолжая принимать депутации ученых в соответствии с установленным распорядком. На него не будет налагаться никаких ограничений, пока он будет мирно жить в К'ньяне, но ему намекнули, что подобная снисходительность не повторится после следующей попытки к бегству. Самакона уловил легкую иронию в последних словах главного судьи — в заверении, что все его животные, включая бежавшее от него, будут ему возвращены. Т'ла-Йуб постигла худшая участь. Поскольку беречь ее не было смысла, а древняя родословная придавала ее предательству еще большую греховность, суд приговорил женщину к использованию в амфитеатре, чтобы затем в искаженном и полудематериализованном виде превратить в живого раба или полутруп и поместить среди часовых, охраняющих тот выход, через который она пыталась провести Самакону. Самакона потом с ужасом и стыдом узнал, что бедная Т'ла-Йуб вышла из амфитеатра без головы и неполноценной во многих других отношениях и была поставлена наружным стражем на кургане, где кончался проход. Ему сказали, что она стала ночным призраком, чьей механической обязанностью было предупреждать визиты новых гостей, сообщая группе из двенадцати мертвых рабов и шести живых о появлении людей. Она работала, сказали ему, вместе с дневным призраком — живым свободным человеком, который выбрал этот пост в качестве наказания за другое преступление против государства. Самакона знал, что большинство часовых были именно преступниками.

Теперь ему ясно дали понять, что в случае побега его также сделают часовым, но в виде мертвого раба и после более живописной обработки, чем та, которой подверглась Т'ла-Йуб. Ему дали понять, что в этом случае его — точнее, какие-то его части — оживят, чтобы он мог охранять внутренние коридоры в пределах видимости для остальных, и его расчлененная фигура будет служить символом кары за предательство. Но это, конечно, вряд ли случится, прибавляли его осведомители. Пока он будет мирно жить в К'ньяне, он будет оставаться свободным, привилегированным и уважаемым человеком.

В конце концов Панфило де Самакона навлек на себя судьбу, на которую ему так зловеще намекали. И хотя он не хотел верить в это, но заключительная, лихорадочно написанная часть его рукописи говорит о том, что он не исключал такой возможности. Последнюю надежду на бегство из К'ньяна давало ему искусство дематериализации, в котором он немало преуспел. Изучая ее годами и дважды испытав на себе, он понял, что может использовать ее самостоятельно. В рукописи приведено несколько замечательных опытов — скромных успехов, достигнутых в его квартире; там же выражена надежда, что вскоре он сможет принять форму призрака и оставаться невидимым столько, сколько пожелает.

Как только это случится, писал он, путь наверх будет открыт. Конечно, он не сможет унести никакого золота, но достаточно и просто спастись. Впрочем, он возьмет с собой и дематериализует рукопись в цилиндре из металла Тулу, и, хотя это и потребует от него дополнительных усилий, он сделает это, так как рукопись и металл должны попасть во внешний мир. Он теперь знал выход, и если бы он смог преодолеть его в состоянии рассеянных атомов, то ни один человек и ни одна сила не смогли бы его остановить. Но более всего его беспокоило то, что он, возможно, не сможет удерживать свою призрачность достаточно долгое время. Это была единственная реальная опасность, как он понял из прежних опытов. Но настоящий мужчина всегда готов пойти на риск. Самакона был дворянином из Старой Испании, в его жилах текла кровь тех, кто пошел навстречу неведомому и покорил цивилизации Нового Света.

Много дней и ночей после принятия окончательного решения Самакона молился святому Памфилию и другим святым, перебирая четки. Последней записью в его рукописи, которая к концу все более напоминала дневник, была такая фраза: «Es mas tarde de lo que pensaba — tengo que marcharme…» — «Уже поздно, пора отправляться в путь…» После этого следовал чистый лист. Можно лишь догадываться о том, что произошло с ним дальше.

VII

Когда я оторвался от этого ошеломляющего чтения, утреннее солнце уже стояло высоко. Электрическая лампа еще горела, но эти признаки реального мира были бесконечно далеки от моего взволнованного сознания. Я знал, что нахожусь в доме Клайда Комптона в Бингере, но думал совсем о другом. Что это? Мистификация или род безумия? Если это розыгрыш, то какого времени: XVII века или современный? На мой не совсем опытный взгляд, древний возраст рукописи казался несомненным, а над тем, что представлял собой странный цилиндр, я даже не решался задумываться.

Но какое ужасающе точное объяснение всему, что происходит на холме, давала эта рукопись — всем этим дневным и ночным призракам, а также странным случаям безумия и полного исчезновения! Это было пугающе правдоподобное и зловеще последовательное объяснение — если бы только можно было принять его за истину. Все же это больше походило на жуткую мистификацию. В рассказе о подземном деградирующем мире был даже явный элемент социальной сатиры. Наверняка это была искусная выдумка какого-то ученого циника — что-то вроде свинцовых крестов в Нью-Мексико, которые однажды якобы нашел некий шутник, заявив, что это останки европейской колонии времен Темных веков.

Я не знал, что сказать Комптону и его матери, а также любопытствующим гостям, которые уже начали стекаться в дом. Все еще находясь в замешательстве, я разрубил этот гордиев узел, зачитав несколько фрагментов из рукописи и пробормотав, что это тонкая и оригинальная подделка, оставленная кем-то из предыдущих исследователей кургана, и все, похоже, поверили мне. Более того, казалось, все приняли эту версию с облегчением. Они словно забыли, что сам курган предлагал немало загадок, решить которые мы были не в силах.

Страхи и сомнения стали возвращаться, когда я принялся искать добровольцев пойти на холм вместе со мной. Я хотел организовать большую поисковую группу для раскопок, но эта мысль, как и прежде, отнюдь не привлекала жителей Бингера. Я и сам чувствовал поднимающийся во мне ужас, когда смотрел на курган и видел движущееся пятнышко, которое, как я знал, было дневным призраком; очевидно, несмотря на весь мой скептицизм, рукопись все же произвела на меня неизгладимое впечатление. У меня не хватало решимости взглянуть на движущееся пятнышко в бинокль. Вместо этого я отправился на холм с той смелостью, которая посещает нас в ночных кошмарах. Мой заступ и лопата остались там, поэтому я взял с собой только саквояж с мелкими принадлежностями. В него я положил цилиндр и его содержимое, смутно чувствуя, что, возможно, натолкнусь на нечто похожее на описанное в рукописи. Даже если это мистификация, она, вероятно, основана на каких-то реальных вещах, которые обнаружил предыдущий исследователь, а магнетический металл был чертовски странен! Таинственный амулет Серого Орла все еще висел на кожаном шнурке у меня на шее.

Шагая к холму, я не смотрел на него, и, когда подошел близко, там уже никого не было. В то время, как я карабкался наверх, меня тревожили воспоминания о рукописи. Если все, описанное в ней, правда, то испанец Самакона едва ли достиг внешнего мира — возможно, он стал видимым, и в этом случае его заметил страж на посту, или провинившийся свободный человек, или, по иронии судьбы, та самая Т'ла-Йуб, которая помогала ему в первой попытке к бегству. Пока Самакона боролся со стражем, цилиндр с рукописью вполне мог выпасть на вершине кургана, чтобы пролежать забытым почти четыре столетия. Но, убеждал я себя, перелезая через гребень, не стоит думать о таких нелепых вещах. Все же, если это и в самом деле произошло, Самакону, видимо, уволокли назад, и его постигла чудовищная участь: амфитеатр, увечья и служба где-нибудь в промозглом коридоре в качестве полутрупа-раба…

Но все эти мысли были прерваны шоком, когда я, оглядевшись вокруг, обнаружил, что мои лопата и заступ были похищены. Это было очень досадное обстоятельство, а кроме того, совершенно непостижимое, так как едва ли кто из жителей Бингера ходил ночью на холм. Может, они только притворялись испуганными, а на самом деле сыграли со мной злую шутку, когда провожали меня десять минут тому назад на курган? Я взял бинокль и внимательно осмотрел толпу на краю поселка. Нет, непохоже, что они ломали комедию; и все же, может быть, все это только грандиозная шутка, в которой участвовали поселок и резервация, — все эти легенды, рукопись, цилиндр, прочее? Я вспомнил, как видел издалека часового, как потом он исчез; еще вспомнил Серого Орла и его речи, выражение лиц Комптона и его мамаши, явный страх жителей поселка Бингер. Вряд ли это был розыгрыш. Но, очевидно, нашлись в Бингере один-два шутника, которые отважились прокрасться к холму и унести мой инструмент.

Все остальное на холме было по-прежнему — вырубленный мачете кустарник, небольшая чашеобразная впадина ближе к северному краю и отверстие, которое я проделал, выкапывая магнетический цилиндр. Я решил не доставлять удовольствие тем шутникам, которые украли мой инструмент, и работать мачете и ножом, которые лежали в моем саквояже; итак, вынув их, я принялся расширять чашеобразное углубление, которое могло быть предполагаемым входом в курган. Когда я приступил к работе, я снова почувствовал внезапный порыв ветра, который казался более сильным, чем вчера, и напоминал прикосновение к моему запястью с целью помешать раскопкам. Все это происходило по мере того, как я приближался сквозь опутанную корнями красную почву к черной глине под ней. Амулет у меня на груди стал странно подергиваться под этим ветром — но не в каком-то определенном направлении, как раньше, когда я нашел цилиндр, а совершенно беспорядочно.

Затем неожиданно черная земля у моих ног начала с треском проваливаться, и в то же самое время я услышал глубокий звук чего-то падающего подо мной. Ветер подул изнутри, он словно помогал мне выбраться наверх, когда я отпрянул от образовавшейся воронки. Наклонившись над ее краем и обрубая нависшие корни, я почувствовал, что мне что-то мешает, но эта сила была слишком слабой, чтобы остановить меня. Наконец впадина стала расширяться сама по себе, и я увидел, что земля осыпается в какую-то пустоту. Еще несколько ударов мачете довершили дело, и из впадины на меня дохнул холодный и чужеродный воздух. Под утренним солнцем зияло огромное отверстие по крайней мере в три фута шириной, обнажая верхние ступени каменного лестничного пролета, по которому все еще сыпалась обрушившаяся вниз земля. Мои поиски наконец увенчались успехом! С восторгом я бросил мачете и нож обратно в саквояж, вынул мощный электрический фонарь и приготовился к одинокому, триумфальному и безрассудному вторжению в легендарный нижний мир, который я обнаружил.

Сначала было очень тяжело спускаться — как из-за продолжающей осыпаться земли, так и из-за зловещих порывов ветра снизу. Амулет мой странно раскачивался, и я начал жалеть о том, что покинул дневной свет. Электрический фонарь освещал влажные, покрытые солью стены из огромных базальтовых плит, тут и там я различал следы резьбы на них. Я крепче сжал свой саквояж и с радостью нащупал револьвер в правом кармане куртки. Немного погодя проход стал поворачивать в разные стороны, а лестница сделалась шире. Резьба на стенах прослеживалась нечетко, и я вздрогнул, заметив, насколько причудливые рисунки соответствуют чудовищным барельефам на цилиндре, который я нашел. Ветер продолжал злобно дуть навстречу, и на одном или двух поворотах мне почти показалось, что фонарь осветил прозрачные, тонкие формы, похожие на часового на холме, каким он был виден в бинокль. Я на мгновение остановился, чтобы взять себя в руки. Нельзя было позволить себе сорваться в самом начале тяжелого испытания и самого важного этапа моей археологической карьеры.

Но лучше бы я не останавливался. Я заметил маленький предмет, лежавший у стены на одной из ступеней, и эта находка заставила меня глубоко задуматься. То, что здесь не ступала нога живого существа в течение нескольких поколений, было очевидно, судя по скоплению земли над входом, тем не менее лежавший передо мной предмет был совсем не старый. Это был электрический фонарь, очень похожий на тот, что я держал в руках, — только покоробившийся и проржавевший. Я спустился на несколько ступеней вниз и поднял его, смахнув с корпуса ржавый налет. На одной из никелированных сторон оказались выгравированы имя и адрес, и я, вздрогнув, прочел их. Надпись гласила: «Джас. С. Уильямс, 17 Св. Троубридж, Кембридж, Масс» — и я понял, что он принадлежал одному из двух смелых преподавателей колледжа, исчезнувших 28 июня 1915 года. Всего тринадцать лет назад, а я-то думал, что только что пробился сквозь пласты веков! Как эта вещь попала сюда? Есть ли здесь другой вход, или все же в этих рассказах о дематериализации было что-то здравое?

Сомнение и ужас росли во мне по мере того, как я следовал дальше по бесконечной лестнице. Неужели она никогда не кончится? Орнаменты становились все более и более отчетливыми и принимали вид повествований в картинках, что почти привело меня в состояние паники, ибо я узнал многие перипетии истории К'ньяна, как они были описаны в рукописи, лежавшей сейчас в моем саквояже. Я впервые задумался над тем, стоит ли мне спускаться дальше и не лучше ли повернуть назад, пока я не наткнулся на что-нибудь, способное свести меня с ума. Но я был родом из Виргинии, и кровь моих благородных предков-воинов протестовала против отступления перед опасностью.

Я спускался все быстрее, стараясь не смотреть на рисунки на стенах. Наконец я увидел сводчатый проем и понял, что лестница кончилась. Но вместе с этим ко мне вернулся ужас, ибо я узнал тот самый резной зал, о котором читал в рукописи Самаконы.

Это было то самое место. Ошибки быть не могло. Если и оставались какие-нибудь сомнения, то они рассеялись после того, что я увидел дальше. А дальше шел проем под аркой, по сторонам которой находились две огромные ниши друг против друга с отвратительными исполинскими изваяниями знакомого вида. Это были жуткие Тулу и Йиг, глядевшие здесь друг на друга со времен ранней юности человечества.

С этого момента я не требую доверия к тому, что рассказываю, ибо это слишком неправдоподобно, слишком чудовищно и невероятно, чтобы быть правдой. Хотя мой фонарь и отбрасывал мощный сноп света, он, разумеется, не мог осветить весь циклопический склеп, поэтому я начал двигаться вдоль стен, чтобы рассмотреть их хорошенько. К своему ужасу, я заметил, что склеп загроможден различной утварью и мебелью, которыми как будто совсем недавно пользовались. Но едва мой фонарь задерживался на каком-нибудь предмете, его контуры начинали таять, пока не становились призрачными.

Все это время ветер яростно дул на меня, а невидимые руки злобно толкали и хватали амулет, болтавшийся у меня на шее. Дикие мысли и образы носились в моем сознании. Я думал о рукописи и о том, что в ней говорилось о гарнизоне, размещенном в этом месте: двенадцать мертвых рабов и шесть живых, но частично дематериализованных свободных людей — так было в 1545 году, 384 года назад… А что с тех пор? Самакона предсказывал дальнейшую деградацию… развитую дезинтеграцию… еще большую дематериализацию… все хуже и хуже… что останавливало их… амулет Серого Орла из священного металла Тулу… хотели ли они сорвать его, чтобы сделать со мной то же самое, что и с теми, кто приходил сюда раньше?… Я вдруг понял, что верю рукописи Самаконы. Нет, так нельзя! Я должен взять себя в руки!

Но будь все проклято — как только я пытался взять себя в руки, я сталкивался с чем-то таким, что снова выводило меня из равновесия! Как только я усилием воли отвлекся от наваждения, мой фонарь высветил два предмета, которые были явно из реального мира, но они потрясли мой рассудок сильнее, чем все, что я видел до сих пор. Это были мои собственные лопата и заступ, аккуратно прислоненные к стене в этом адском склепе! Боже правый, а я-то хотел все свалить на шутников из Бингера!

Это было слишком. После этого проклятый гипноз рукописи овладел мною окончательно, и я действительно увидел призрачные фигуры тех, кто тащил и дергал меня, — этих прокаженных древних созданий, в которых все же сохранилось что-то от людей… этих ужасных существ — четырехногих исчадий ада с обезьяньими мордами и рогами… И ни единого звука в кромешной тьме!

Потом я все же услышал звук — хлюпанье, шлепанье, глухой приближающийся шум, который возвещал о присутствии существа столь же материального, как мои лопата и заступ. Я попытался сосредоточиться и подготовиться к тому, что мне предстояло увидеть, но не смог представить себе ничего определенного. Я мог только повторять снова и снова: «Оно из бездны, но это не призрак». Шлепанье становилось все отчетливее, и по его однообразно-механическому ритму я понял, что приближалось несомненно мертвое существо. Затем — о боже! — я увидел его в свете моего фонаря, увидел его стоящим, как страж, в узком проходе между кошмарными идолами змееподобного Йига и осьминогоголового Тулу!..

Дайте мне прийти в себя и попытаться рассказать о том, что я увидел; объяснить, почему я бросил фонарь и саквояж и с пустыми руками метнулся обратно в темноту, охваченный спасительным беспамятством, которое длилось до тех пор, пока я не очнулся от яркого света солнца и доносившихся из поселка криков: я лежал, задыхаясь, на вершине проклятого кургана. Мне рассказали, что я появился через три часа после того, как исчез, и тотчас упал на землю, словно сраженный пулей. Никто не осмелился пойти и помочь мне, люди только пытались привлечь мое внимание криками и пальбой из пистолетов.

В конце концов это сработало, и, придя в себя, я почти скатился по склону холма, стремясь убраться как можно дальше от этого проклятого места. Все мои вещи остались внизу, но нетрудно понять, что ни я, ни кто другой за ними не пошел. Когда я добрался до поселка, я смолчал об увиденном. Я только бормотал что-то неопределенное об орнаментах, статуях, змеях и расстроенных нервах. Мне сказали, что призрак индейца появился на холме примерно тогда, когда я был на полпути к поселку. Я покинул Бингер в тот же вечер и никогда больше не возвращался туда, хотя до меня доходят слухи о призраках, которые все еще бродят по вершине кургана.

Но я хочу наконец сообщить о том, чего не решился рассказать людям в Бингере. Я и сейчас не знаю, как смогу справиться с этим, и если в итоге вам покажется странной моя сдержанность, то вспомните, что одно дело — вообразить этот ужас, а увидеть воочию — совсем другое. Помните, как в начале этой истории я упомянул о молодом человеке по имени Хитон, который однажды в 1891 году отправился на холм и вернулся оттуда ночью полным идиотом, восемь лет бормотавшим о каких-то ужасах и умершим в припадке эпилепсии?

Вот что он все время говорил: «Этот белый, о боже, что они с ним сделали!.

Так вот, я увидел то же, что бедняга Хитон, но я увидел это после того, как прочел рукопись, и знал больше его. Это было еще хуже, потому что я знал, что это все означает, знал обо всем, что живет и разлагается там, внизу. Итак, оно шагнуло мне навстречу и стало, как страж, в проходе между ужасными статуями Йига и Тулу. Конечно, оно было часовым. Его сделали стражем в наказание, и оно было совершенно мертво; кроме того, у него не хватало головы, рук, нижних частей ног и других привычных для человека членов. Когда-то оно было вполне человеческим существом, и оно было белым человеком. Но потом, если верить рукописи, его использовали для развлечений в амфитеатре, пока оно не умерло и не стало механически двигающимся трупом, направляемым волей извне.

На его белой, слегка волосатой груди были вырезаны или выжжены — я не стал внимательно рассматривать — какие-то письмена. Я лишь отметил, что они были сделаны на неуклюжем и нескладном испанском языке; писал явно не испанец, человек, плохо знакомый с испанскими выражениями и с латинским алфавитом. Надпись гласила:

«Secuestrado a la voluntad de Xinaián en el cuerpo decapitado de Tlayúb» — «Схвачен no воле К'ньяна, направлявшей безголовое тело Т'ла-Йуб».

Говард Филлипс Лавкрафт, Зелия Бишоп

Локоны Медузы[60]

(перевод М. Куренной)

I

Путь к Кейп-Жирардо пролегал по незнакомой местности, и, когда лучи предзакатного солнца приобрели сказочный густо-золотой оттенок, я понял, что надо спросить дорогу, иначе мне не добраться до города к ночи. Мне совершенно не хотелось мотаться по унылым равнинам южного Миссури после наступления темноты, поскольку грунтовые шоссе здесь находились в прескверном состоянии и в открытом автомобиле ноябрьский холод пробирал до костей. Вдобавок на горизонте собирались тучи — и потому я принялся внимательно обследовать плоские коричневатые поля, исчерченные длинными серыми и голубыми тенями, в надежде заметить какой-нибудь дом, где можно будет получить нужные сведения.

То был пустынный, безлюдный край, но наконец я разглядел крышу среди купы деревьев на берегу маленькой речушки — дом стоял примерно в полумиле от шоссе, по правую руку от меня, и к нему наверняка вела аллея или тропа, которую я вскоре увижу. За неимением поблизости другого жилья я решил попытать счастья там и премного обрадовался, завидев за кустами на обочине полуразрушенные резные каменные ворота, увитые сухими, мертвыми стеблями плюща и густо заросшие подлеском, каковое обстоятельство объясняло, почему издалека я не различил подъездную дорогу, тянущуюся через поля. Проехать здесь явно не представлялось возможным, а посему я аккуратно припарковал автомобиль у ворот, где плотные кроны вечнозеленых деревьев послужили бы для него защитой в случае дождя, и двинулся к дому пешком.

Пробираясь сквозь заросли кустарника в сгущающихся сумерках, я начал испытывать дурные предчувствия, порожденные, вероятно, зловещей атмосферой разрухи и запустения, что витала над старыми воротами и заброшенной подъездной аллеей. Судя по затейливой резьбе на каменных воротных столбах, здесь некогда находилось весьма и весьма богатое поместье; и я видел, что изначально дорогу с обеих сторон окаймляли ряды лип, часть которых к настоящему времени погибла, а остальные уже никак не походили на культурные насаждения среди окружающей дикой поросли.

Колючки дурнишника и репьи крепко цеплялись за одежду, и вскоре я уже начал задаваться вопросом, а живет ли здесь вообще кто-нибудь. Может, я понапрасну трачу время и силы? На миг я почувствовал искушение вернуться обратно и попытать удачи на какой-нибудь ферме дальше по шоссе, но уже в следующий момент вид показавшегося впереди дома возбудил во мне любопытство и азарт искателя приключений.

Было что-то чарующе-притягательное в окруженном деревьями обветшалом здании, явившемся моему взору, ибо оно свидетельствовало об изяществе и роскоши минувшей эпохи, воплощенных в чертах, характерных для архитектуры южных штатов, а не здешних краев. То был типичный плантаторский особняк, построенный по классическому архитектурному образцу начала XIX века: двухэтажный, с мансардой и большим ионическим портиком, колонны которого поддерживали треугольный фронтон на уровне мансарды. Здание явно находилось в состоянии крайнего упадка: одна из мощных колонн сгнила и обвалилась, а верхняя наружная галерея (или длинный балкон) угрожающе провисла. Насколько я понял, прежде рядом с ним стояли другие строения.

Поднимаясь по широким каменным ступеням на низкую веранду, к входной двери с веерообразным оконцем над ней, я вдруг здорово занервничал и сунул в зубы сигарету, собираясь закурить, но уже секунду спустя отказался от этой затеи, сообразив, что высохшее дерево повсюду вокруг может запросто вспыхнуть от малейшей искры. Хотя теперь представлялось очевидным, что дом необитаем, я все же не посмел нарушить царящий здесь величественный покой, предварительно не постучавшись, а посему с усилием приподнял залипшее дверное кольцо, изъеденное ржавчиной, и несколько раз осторожно брякнул в дверь, отчего все строение, как мне почудилось, сотряслось и жалобно затрещало. Ответа не последовало, но я снова постучал скрипящим массивным кольцом — столько же из желания рассеять тишину запустения, сколько с намерением привлечь внимание возможного обитателя сей руины.

Со стороны реки доносилось печальное воркование голубя, а журчание самого потока слышалось еле-еле. Словно в полусне, я подергал древний засов и крепко толкнул большую шестифиленчатую дверь. Она оказалась незапертой и неохотно открылась под моим напором, цепляясь за порог и визжа ржавыми петлями.

Я вступил в просторный, погруженный в полумрак холл, но уже в следующий миг пожалел о таком своем шаге. Не потому, что в этом сумрачном пыльном холле, обставленном старинной мебелью в стиле ампир, меня встретили полчища призраков, а потому, что я сразу понял: дом вовсе не пустует. Ступени широкой резной лестницы поскрипывали под тяжестью неуверенных шагов — кто-то медленно спускался вниз. Потом я увидел высокую сгорбленную фигуру, которая на мгновение вырисовалась на фоне большого палладианского окна[61] на лестничной площадке.

Первый приступ ужаса быстро прошел, и, когда человек спустился по последнему лестничному маршу, я уже приготовился поприветствовать домовладельца, чье уединение нарушил. В полумраке я увидел, как он полез в карман за спичками и зажег маленькую керосиновую лампу, стоявшую на шатком пристенном столике у подножия лестницы. В тусклом свете взору моему явился очень высокий, сутулый, изможденный старик, неряшливо одетый и небритый, но с осанкой и манерами истинного джентльмена.

Не дожидаясь, пока он подаст голос, я принялся торопливо объяснять свое появление здесь:

— Прошу прощения, что вошел без спроса, но, когда на мой стук никто не отозвался, я решил, что дом пустует. Вообще-то я хотел узнать дорогу к Кейп-Жирардо — в смысле, самый короткий путь. Рассчитывал добраться дотуда засветло, но теперь, конечно…

Когда я сделал паузу, переводя дыхание, старик заговорил — именно таким учтивым тоном, какой я ожидал услышать, и с мягким акцентом, столь же характерным для южных штатов, как вся архитектура ветхого особняка.

— Скорее, вы должны извинить меня за то, что я не сразу отозвался на ваш стук. Я веду крайне уединенный образ жизни и обычно не жду посетителей. Поначалу я принял вас за праздного любителя достопримечательностей. Когда же вы постучали вторично, я пошел открывать, но я несколько нездоров и вынужден передвигаться очень медленно. Радикулит, знаете ли, — пренеприятный недуг. Ну а добраться до города засветло у вас точно не получится. Выбранная вами дорога — а я полагаю, вы пришли от главных ворот, — не самый лучший и не самый короткий путь. Вам надо повернуть налево на первую же дорогу после ворот — я имею в виду настоящее шоссе. Там еще есть три или четыре проселка, которые следует пропустить, но мимо шоссе вы всяко не проскочите: прямо напротив него, чуть справа, растет огромная ива. Когда свернете, проедете два перекрестка, а на третьем повернете направо. Потом…

Сбитый с толку замысловатыми объяснениями (скорее усложнявшими дело для человека, совершенно незнакомого с местностью), я не удержался и перебил старика:

— Погодите минутку, пожалуйста! Да разве ж я смогу последовать всем вашим указаниям в кромешной тьме, коли никогда прежде не бывал здесь? Разве сумею отличить шоссе от проселков при слабом свете фар? Вдобавок, мне кажется, скоро разразится гроза, а у меня машина с открытым верхом. Похоже, я попаду в серьезную переделку, если не отступлюсь от намерения добраться до Кейп-Жирардо сегодня. По-моему, лучше и вовсе не пытаться. Я не люблю обременять людей своими проблемами или доставлять беспокойство любым другим образом — но с учетом сложившихся обстоятельств не могли бы вы приютить меня на ночь? Я не причиню вам никаких хлопот — мне не нужно ни еды, ни питья, ничего такого. Просто позвольте мне приткнуться в каком-нибудь уголке, чтобы проспать там до рассвета, и я буду вполне доволен. Автомобиль я оставлю на дороге у ворот — если он, на худой конец, намокнет под дождем, ничего страшного.

Излагая эту внезапную просьбу, я заметил, как лицо старика утрачивает прежнее кроткое выражение и принимает до странности изумленный вид.

— Вы хотите переночевать здесь?

Он казался настолько пораженным моей просьбой, что мне пришлось подтвердить:

— Ну да, хочу переночевать у вас — почему бы и нет? Честное слово, я не буду вам в тягость. Что еще мне остается делать? Я в ваших краях впервые, дороги здесь — чистый лабиринт, а сейчас вдобавок ко всему темно; и я готов поспорить, что максимум через час хлынет ливень…

Теперь настала очередь хозяина дома перебить меня, и в его звучном, мелодичном голосе послышались странные нотки:

— Ах, так вы впервые в наших краях! Ну разумеется, иначе вы не только не попросились бы ко мне на ночлег, а и близко не подошли бы к дому. Нынче сюда никто не наведывается.

Он умолк, и мое желание остаться тысячекратно усилилось, возбужденное намеком на некую тайну, почудившимся мне в лаконичных словах старика. Безусловно, все здесь дышало притягательно странной атмосферой, и в вездесущем запахе затхлости, казалось, таились тысячи секретов. Я снова обратил внимание на крайнюю ветхость всего вокруг, заметную даже при тусклом свете единственной керосиновой лампы. Я зябко поежился от холода и с сожалением осознал, что дом не отапливается. Однако, охваченный любопытством, я все равно горел желанием остаться и узнать побольше о престарелом отшельнике и его мрачном обиталище.

— Пускай так, — ответил я. — Насчет других мне дела мало, но сам я очень хотел бы найти пристанище до утра. И все же… может, местные жители обходят ваш дом стороной потому только, что он пришел в чрезвычайный упадок? Разумеется, чтобы содержать в порядке столь обширное поместье, необходимы огромные деньги, — но, если вам не потянуть такие расходы, почему вы не подыщете себе жилище поменьше? Какой смысл торчать тут до скончания дней, терпя многие лишения и неудобства?

Старик, похоже, нисколько не обиделся и промолвил самым серьезным тоном:

— Конечно, вы можете остаться, коли желаете, — насколько мне известно, вам здесь ничего не грозит. Но все в округе говорят, что в доме обитает нечистая сила. А я… я живу здесь потому, что мне нельзя иначе. Есть здесь нечто такое, что я считаю своим долгом охранять. Жаль, конечно, что у меня нет денег, здоровья и честолюбия, дабы надлежащим образом заботиться о доме и поместье.

Заинтригованный сильнее прежнего, я тотчас поймал хозяина на слове и медленно проследовал за ним по лестнице, когда он знаком пригласил меня подняться наверх. Уже совсем стемнело, и снаружи доносился тихий шум начавшегося наконец дождя. В данных обстоятельствах я обрадовался бы любому пристанищу, а этот окутанный атмосферой тайны дом казался мне вдвойне привлекательным. Для неисправимого любителя всего причудливого и загадочного трудно было найти более подходящий приют.

II

Угловая комната на втором этаже находилась в менее запущенном состоянии, чем весь остальной дом, и именно в нее хозяин привел меня. Он поставил маленький фонарь на стол и зажег лампу побольше. По опрятности и обстановке комнаты, а равно по пристенным стеллажам, забитым книгами, сразу стало ясно, что я не ошибся, предположив в домовладельце истинного джентльмена с развитым вкусом и прекрасным образованием. Безусловно, он был отшельником и чудаком, но при этом не опускался ниже достойного уровня и имел разносторонние интеллектуальные интересы. Когда старик знаком предложил мне сесть, я завел разговор на общие темы и с удовольствием обнаружил, что он довольно словоохотлив. Во всяком случае, он явно обрадовался заинтересованному собеседнику и даже не пытался увести разговор в сторону от предметов личного свойства.

Он носил имя Антуан де Рюсси и происходил из старинного, влиятельного, знатного рода луизианских плантаторов. Больше ста лет назад его дед — младший сын в семействе — перебрался в южный Миссури и с принятым в роду широким размахом основал новое поместье, возведя сей особняк с колоннами, а вокруг него — многочисленные хозяйственные и жилые строения, являющиеся неотъемлемой частью любой крупной плантации. Когда-то в хижинах позади особняка — на плоском участке земли, ныне затопленном рекой, — проживало двести негров, и всякий, кто слышал по вечерам их пение, смех и игру на банджо, в полной мере проникался очарованием жизненного уклада и общественного устройства, навеки, увы, оставшихся в прошлом. Перед домом, в окружении могучих дубов и раскидистых ив, простиралась подобием широкого зеленого ковра лужайка, всегда ухоженная, обильно политая и подстриженная, с плиточными дорожками, обсаженными цветами. Риверсайд (так называлось поместье) в те дни являл собой прелестный, идиллический уголок, и мой хозяин хорошо помнил времена, когда здесь еще сохранялись следы былого процветания.

Дождь теперь лил как из ведра. Упругие частые струи хлестали по ненадежной крыше, стенам и окнам, и вода просачивалась сквозь тысячи щелей и трещин, стекая тонкими струйками на пол в самых неожиданных местах. Крепчающий ветер с грохотом сотрясал изгнившие и расхлябанные наружные ставни. Однако я не обращал на все это ни малейшего внимания и даже не думал о своем автомобиле, оставленном под деревьями у ворот, ибо предвкушал услышать интересную историю. Увлеченный воспоминаниями, мой хозяин отказался от своего принятого было намерения проводить меня в спальню и продолжил рассказ о прежних, лучших днях. Я понял, что вот-вот прояснится вопрос, почему он живет один-одинешенек в древнем ветхом особняке, в котором местные жители видят обиталище некой злотворной силы. История, излагаемая чрезвычайно благозвучным голосом, вскоре приняла столь захватывающий оборот, что я напрочь забыл про сон.

— Да… Риверсайд построили в тысяча восемьсот шестнадцатом году, а в двадцать восьмом здесь родился мой отец. Доживи он до наших дней, ему сейчас было бы за сто лет, но он умер молодым — таким молодым, что я едва его помню. Он погиб на войне, в шестьдесят четвертом году…[62] служил в седьмом Луизианском пехотном полку, ибо посчитал своим долгом записаться в армию в родном штате. Мой дед был слишком стар для сражений, однако он дожил до девяноста пяти лет и помогал моей матери растить меня. Надо отдать им должное — воспитание я получил хорошее. В нашем роду всегда сохранялись крепкие традиции и высокие понятия о чести, и дед позаботился о том, чтобы я воспитывался так, как воспитывались все де Рюсси, поколение за поколением, со времен Крестовых походов. Мы понесли серьезные финансовые потери, но не разорились — и после войны смогли жить вполне обеспеченно. Я учился в хорошей школе в Луизиане, а потом окончил Принстонский университет. Позже мне удалось превратить плантацию в весьма прибыльное хозяйство, хотя вы сами видите, в каком упадке она находится сейчас.

Моя мать умерла, когда мне было двадцать, а двумя годами позже скончался и дед. Без них мне стало очень одиноко, и в восемьдесят пятом году я женился на одной дальней родственнице из Нью-Орлеана. Наверное, моя жизнь сложилась бы иначе, доживи супруга до преклонных лет, но она умерла при родах нашего сына Дэниса. После того у меня остался один только Дэнис. Я не пытался жениться вторично, а посвятил все свое время мальчику. Он был похож на меня и на всех де Рюсси: высокий, худой, темноволосый и чертовски горячего нрава. Я дал сыну такое же воспитание, какое сам получил от деда, хотя в вопросах чести он не особо нуждался в наставлениях и поучениях. Полагаю, это было у него в крови. Никогда не встречал более благородной и пылкой души — я едва сумел удержать Дэниса, когда он собрался сбежать на Испанскую войну[63] в одиннадцатилетнем возрасте! Романтически настроенный чертенок, с самыми высокими понятиями о чести и долге, какие сейчас вы назвали бы викторианскими, — никаких проблем с приставаниями к черномазым девчонкам и тому подобное. Я отдал сына в ту же школу, где учился сам, а потом отправил в Принстонский университет. Он был выпускником тысяча девятьсот девятого года.

В конечном счете Дэнис решил стать врачом и год проучился на медицинском факультете Гарварда. Потом он вдруг загорелся идеей соблюсти старинную французскую традицию нашего семейства и убедил меня послать его в Сорбонну. Я так и сделал — с немалой гордостью, хотя и знал, сколь одиноко мне будет без любимого сына. Боже, как я жалею об этом своем шаге! Я думал, мальчик вроде него застрахован от всех парижских соблазнов. Дэнис снимал комнату на рю Сен-Жак — неподалеку от университета, в Латинском квартале, но, судя по его письмам и письмам его друзей, совсем не знался с беспутными прожигателями жизни, а водил знакомство главным образом с молодыми соотечественниками — серьезными студентами и художниками, которые думали больше о работе, нежели об эпатажных выходках да кутежах.

Но, разумеется, многие из знакомых Дэниса делили время между усердной учебой и пороком. Все эти эстеты, декаденты, знаете ли. Любители экспериментов в сфере чувственного восприятия — малые типа Бодлера. Само собой, мой мальчик нередко сталкивался с ними и невольно наблюдал за их жизнью. Они состояли в разных безумных сектах и отправляли всевозможные нечестивые культы — имитировали ритуал поклонения дьяволу, церемонию черной мессы и тому подобное. Думаю, в конечном счете им это не особо вредило — скорее всего, большинство из них через год-другой забывали о своих дурачествах. Сильнее всех прочих подобной бредятиной увлекался один парень, которого Дэнис знал еще со школы — и с отцом которого я сам водил знакомство, коли на то пошло. Некто Фрэнк Марш из Нью-Орлеана. Ученик Лафкадио Хирна,[64] Гогена и Ван Гога — истинное олицетворение бульварных девяностых. Бедняга — а ведь у него были задатки великого художника.

Марш был самым давним приятелем Дэниса в Париже, и потому они часто виделись — вспоминали прежние дни в академии Сен-Клэр и все такое прочее. Сын много писал мне о нем, но меня в ту пору не насторожили рассказы о группе мистиков, в которую входил Марш. Похоже, тогда представители левобережной богемы[65] повально увлекались каким-то доисторическим магическим культом Египта и Карфагена — несусветной чушью, якобы берущей начало в забытых источниках сокровенной истины, сохранившихся среди останков древнейших африканских цивилизаций — в Великом Зимбабве[66] и мертвых городах-колониях Атлантиды на нагорье Хоггар[67] в Сахаре. В означенном культе было много разного вздора, связанного со змеями и человеческими волосами. По всяком случае, тогда я называл это вздором. Дэнис часто приводил в письмах странные высказывания Марша насчет фактов, кроющихся за легендой о змеелоконах горгоны Медузы и позднейшим египетско-эллинистическим мифом о Беренике,[68] которая во спасение своего мужа-брата принесла в жертву свои волосы, впоследствии помещенные богами на небо и превращенные в созвездие Волосы Береники.

Думаю, все эти дурацкие дела не производили особого впечатления на Дэниса до того рокового вечера, когда во время проведения очередного странного ритуала на квартире Марша он встретился с верховной жрицей. Большую часть приверженцев культа составляли юноши, но возглавляла оный молодая женщина, которая называла себя Танит-Исидой,[69] хотя и не скрывала, что ее настоящее имя — данное ей в последнем воплощении, как она выражалась. — Марселина Бедар. Она утверждала, что является внебрачной дочерью маркиза де Шамо. Кажется, до своего увлечения весьма прибыльной игрой в магию она была средней руки художницей и заодно натурщицей. По слухам, Марселина какое-то время жила в Вест-Индии — вроде бы на Мартинике, — но сама она ничего не рассказывала о своем прошлом. В роли верховной жрицы она усиленно демонстрировала аскетизм и благочестие, но полагаю, студенты поискушеннее не воспринимали это всерьез.

Однако Дэнис был весьма и весьма неискушенным юношей, и он написал мне целых десять страниц разного сентиментального вздора о богине, которую повстречал на своем жизненном пути. Если бы я тогда сознавал, насколько он наивен и простодушен, я бы принял какие-нибудь меры, но мне просто не пришло в голову, что подобная мальчишеская влюбленность может иметь серьезные последствия. Я был до смешного уверен, что щепетильность в вопросах личной чести и фамильная гордость непременно уберегут Дэниса от любых крупных неприятностей.

С течением времени, однако, письма сына стали меня тревожить. Он все чаще и чаще упоминал о Марселине и все реже — о своих друзьях, а потом вдруг начал сокрушаться по поводу «глупой и оскорбительной неучтивости», с какой все они отказываются знакомить сию особу со своими матерями и сестрами. Похоже, Дэнис не задавал Марселине никаких вопросов о ее прошлом, и я нисколько не сомневаюсь, что она наплела ему с три короба романтических небылиц насчет своего происхождения, божественных откровений и многих унижений, претерпленных ею от окружающих. В конце концов мне стало ясно, что Дэнис совсем перестал знаться со старой компанией и почти все время проводит в обществе обольстительной жрицы. По ее настойчивой просьбе он никогда не говорил товарищам, что они с ней продолжают встречаться, а потому никто из них и не попытался расстроить эту любовную связь.

По-видимому, Марселина думала, что он баснословно богат, — ведь Дэнис выглядел настоящим аристократом, а люди определенного разряда считают всех американских аристократов богачами. Во всяком случае, она наверняка увидела в сложившейся ситуации редкий шанс сочетаться законным браком с молодым человеком, представляющим поистине выгодную партию. Ко времени, когда наконец моя тревога вылилась в прямые предостережения и советы, было уже слишком поздно. Мой мальчик вступил в законный брак и уведомил меня, что бросает учебу и приезжает в Риверсайд с молодой женой. Он писал, что Марселина принесла великую жертву, отказавшись от места главы магического культа, и что отныне она станет обычным частным лицом — хозяйкой Риверсайда и матерью будущих де Рюсси.

Я постарался отнестись к случившемуся спокойно. Я знал, что принятые у изощренных европейцев жизненные нормы и принципы сильно отличаются от наших, американских, — и в любом случае я не знал об этой женщине ничего по-настоящему плохого. Да, положим, она обманщица — но зачем же обязательно подозревать в ней некие худшие качества? Полагаю, ради моего мальчика я старался смотреть на все сквозь розовые очки. Представлялось очевидным, что в данной ситуации разумнее всего оставить Дэниса в покое, покуда его молодая жена следует правилам поведения, принятым в роду де Рюсси. Надо дать ей шанс проявить себя — возможно, она не нанесет особого ущерба фамильной чести, вопреки моим опасениям. Посему я не стал возражать или требовать от сына раскаяния. Сделанного не воротишь — и я приготовился встретить Дэниса с распростертыми объятиями, кого бы он ни привез с собой.

Они прибыли через три недели после того, как я получил телеграмму с сообщением о свадьбе. Спору нет, Марселина оказалась настоящей красавицей, и я хорошо понял, почему мой мальчик потерял голову из-за нее. В ней чувствовалась порода, и я до сих пор считаю, что в ее жилах имелась примесь благородной крови. На вид ей было немногим больше двадцати лет — среднего роста, тонкая и стройная, с царственной осанкой и грациозной пластикой тигрицы. Лицо темно-оливкового цвета, похожего на цвет старой слоновой кости, и огромные черные глаза. Мелкие, классически правильные черты (хотя, на мой вкус, недостаточно четкие) — и самая роскошная грива смоляных волос из всех, какие мне доводилось видеть в жизни.

Неудивительно, что Марселина привнесла в свой магический культ тему волос: обладательнице столь густой и пышной шевелюры такая мысль должна была естественным образом прийти на ум. Крупные крутые локоны придавали ей вид восточной принцессы с рисунков Обри Бердслея.[70] Ниспадая волнами по спине, волосы спускались ниже колен и сияли, переливались на свету, точно некая живая субстанция, обладающая собственным нечестивым существованием. При виде них я бы и сам невольно вспомнил Медузу или Беренику, даже если бы Дэнис не упоминал сии имена в своих письмах.

Иногда мне чудилось, будто они слегка шевелятся, словно пытаясь разделиться на пряди или скрутиться в локоны, но, скорее всего, то была просто игра воображения. Марселина постоянно расчесывала волосы и, похоже, умащала каким-то бальзамическим средством. Однажды они представились мне (странная, нелепая фантазия!) неким самостоятельным живым существом, требующим ухода и регулярного кормления. Дурацкая мысль, конечно, — но она усугубила смутное беспокойство, которое вызывала у меня эта женщина со своими роскошными волосами.

Ибо должен признать: несмотря на все свои старания, я так и не сумел проникнуться симпатией к своей снохе. Я сам не понимал толком, в чем тут дело, но что-то в ней вызывало у меня легкое безотчетное отвращение и порождало жутковатые болезненные ассоциации. Цвет ее кожи наводил на мысли о Вавилоне, Атлантиде, Лемурии[71] и ныне забытых ужасных царствах доисторического мира, а ее бездонные темные очи порой казались мне глазами какого-то богопротивного лесного существа или звероподобной богини, слишком древней, чтобы в полной мере походить на человека. Волосы же Марселины — небывалой густоты и длины ухоженная смоляная грива с сочным маслянистым блеском — приводили меня в содрогание, точно огромный черный питон. Она, безусловно, замечала мое невольное отвращение (хотя я старался скрывать свои чувства), но не показывала виду.

Однако страстная влюбленность Дэниса не шла на убыль. Он положительно пресмыкался перед женой, оказывая ей повседневные мелкие услуги с прямо-таки тошнотворной угодливостью. Она, казалось, отвечала взаимностью, но я видел, что ей стоит немалых трудов изображать ответные восторг и умиление. Думаю, Марселина здорово раздосадовалась, узнав, что мы не так богаты, как она предполагала.



Поделиться книгой:

На главную
Назад