— Возможность связаться с Институтом в Ханое и талоны на реквизицию, — продолжал Перкен. — Ясно. Не Бог весть что, но всё-таки…
Он снова взглянул на карту.
— Транспорт — повозки.
— Послушайте, что следует думать о предписанных шестидесяти килограммах?
— Ничего. Это не имеет никакого значения. От пятидесяти до трёхсот килограммов, в зависимости… в зависимости от того, что вам попадётся. Итак, повозки. Если в течение месяца ничего не обнаружим…
— Быть того не может. Вы прекрасно знаете, что Дангрек, по сути, не исследован…
— Не до такой степени, как вам кажется.
— …и что туземцам известно, где находятся храмы. А почему не до такой степени, как мне кажется?
— Мы ещё вернёмся к этому…
Он помолчал немного.
— Французскую администрацию я знаю. Вы не их человек. Вам будут чинить препятствия, но эта опасность невелика… Зато есть другая, она будет пострашнее даже для двоих.
— Какая же это опасность?
— Остаться там навсегда.
— Мои?
— И они, и лес, и лесная лихорадка.
— Я так и предполагал.
— Стало быть, не будем говорить об этом: я человек привычный… Поговорим о деньгах.
— Всё очень просто: маленький барельеф, какая-нибудь статуэтка стоят около тридцати тысяч франков.
— Золотых?
— Вы слишком многого хотите.
— Тем хуже. Мне нужно по крайней мере десять камней. И для вас десять, стало быть, всего двадцать.
— Двадцать камней.
— Это, конечно, не страшно…
— Впрочем, один барельеф, если он действительно хорош, например какая-нибудь танцовщица, стоит по меньшей мере двести тысяч франков.
— Из скольких камней он состоит?
— Из трёх-четырёх…
— И вы уверены, что сможете продать их?
— Уверен. Я знаю самых крупных специалистов и в Лондоне, и в Париже. Так что организовать публичную продажу будет совсем нетрудно.
— Нетрудно, но потребуется время?
— Никто вам не мешает продать просто так, я имею в виду — без всякой публичной продажи. Эти предметы — большая редкость: спрос на азиатские вещи сильно повысился в конце войны, а с тех пор ничего существенного не нашли.
— И ещё один вопрос: предположим, что мы отыщем храмы…
(«Мы», — прошептал Клод.)
— …Каким образом вы рассчитываете извлечь украшенные скульптурной резьбой камни?
— Это будет самое трудное. И я подумал…
— Огромные глыбы, если я не ошибаюсь?
— Да, но обратите внимание: кхмерские храмы сооружались без цемента и без фундамента. Складывались, как складываются замки из фишек домино.
— Давайте посчитаем: размер каждой такой фишки пятьдесят сантиметров поперёк и метр в длину… Получается что-то около семисот пятидесяти килограммов. Лёгкие вещицы!..
— Сначала я думал, что, может быть, лучше пилить вдоль на небольшую глубину, чтобы отделить только внешнюю резную часть, но потом отказался от этой идеи. По скорости больше всего подойдёт пила для металла, у меня такие пилы есть. А главное, придётся уповать на время, которое разрушило почти всё до основания, на смоковницы, прорастающие сквозь руины, и сиамских поджигателей, довольно хорошо справившихся с тою же работой.
— Я видел больше развалин, чем храмов… К тому же искатели кладов тоже там побывали… До сих пор мысли о храмах у меня всегда были связаны только с ними…
Перкен отошёл от карты; он смотрел, не отрывая глаз, на лампочку; Клод спрашивал себя, о чём он думает и что означает этот невидящий взгляд — взгляд мечтателя. «Что я знаю об этом человеке?» — снова задумался он, поражённый отсутствующим выражением его лица, отражавшегося в зеркале над умывальником. Тишину нарушал лишь размеренный стук в машинном отделении; каждый из них пытался по достоинству оценить противника, чтобы вырвать у него согласие.
— Ну что?
Отодвинув карту, Перкен сел на койку.
— Оставим возражения. По зрелом размышлении план этот можно осуществить — дело в том, что раньше я вообще не размышлял, я мечтал о том времени, когда у меня будут деньги… Я вовсе не претендую на бесспорный успех, который может прийти сам собой: со мной такого не бывает. Однако поймите меня правильно: если я всё-таки соглашаюсь, то в первую очередь потому, что так или иначе должен идти к мои.
— Куда именно?
— Это гораздо севернее, но одно другому не мешает. Точное направление, куда мне надо, я узнаю только в Бангкоке: я буду искать — вернее, разыскивать — одного человека, к которому относился с огромной симпатией и большим недоверием… В Бангкоке я получу результаты расследования, проводившегося туземными властями относительно его исчезновения, как они это называют. Мне думается…
— Значит, вы согласны?
— Да… что он отправился в район, которым я в своё время занимался. Если он мёртв, я знаю, как быть. Если же нет…
— Что тогда?
— Я против его присутствия… Он всё испортит…
Разговор перескакивал с одного предмета на другой слишком быстро: Клод едва поспевал следить за его нитью. Изъявив своё согласие, Перкен сразу же отключился. Клод проследил за его взглядом: оказалось, Перкен внимательно изучал его отражение в зеркале. На какое-то мгновение Клод увидел свой лоб, выдающийся вперёд подбородок глазами другого. И этот другой думал в эту минуту именно о нём.
— Отвечайте только в том случае, если вам захочется ответить…
Взгляд Перкена стал более сосредоточенным.
— …Почему вы хотите взяться за это?
— Я мог бы ответить вам: потому что у меня почти не осталось денег, и это, в общем-то, сущая правда.
— Есть другие способы заработать их. Кстати, зачем они вам нужны? Не для того же, чтобы получать удовольствие.
«А вам?» — подумал Клод.
— Бедность не позволяет выбирать своих врагов, — сказал он вслух. — Я с недоверием отношусь к мелочному бунту мелкой сошки…
Перкен продолжал смотреть на него, взгляд его казался настойчивым и в то же время рассеянным, затуманенным воспоминаниями, Клоду он напомнил умудрённый взор священников; но вот выражение его стало более жёстким.
— Из своей жизни ничего нельзя сделать.
— Зато она кое-что делает из нас.
— Не всегда… Чего вы ждёте от своей?
Клод сначала не ответил. Прошлое этого человека преобразилось в опыт, воплотилось в мысль, которую он высказывал намеком, отражалось во взгляде, поэтому его биография утратила всякое значение. Их сближению могло способствовать лишь то, что у людей есть самого сокровенного.
— Мне кажется, я главным образом знаю, чего не жду от неё…
— Каждый раз, как вам приходится выбирать, вы…
— Выбираю не я, выбор делает сила сопротивления.
— Но чему?
Он нередко и сам задавался этим вопросом, поэтому ответил сразу же:
— Сознанию смерти.
— Истинная смерть — это крушение надежд.
Теперь Перкен глядел в зеркало на собственное лицо.
— Приближение старости — вот что поистине важно! Ибо это означает примирение со своей судьбой, со своими обязанностями, с собачьей конурой, возведённой на своей единственной и неповторимой жизни… Когда ты молод, ты понятия не имеешь о том, что такое смерть…
И тут вдруг Клод понял, что влекло его к этому человеку, который принял его неизвестно почему: одержимость смертью.
Перкен взял карту.
— Я принесу вам её завтра.
Он пожал Клоду руку и вышел.
Замкнутая атмосфера каюты навалилась на Клода, ощущение было такое, словно захлопнулась дверь тюрьмы. Вопрос Перкена не шёл у него из головы, став в свою очередь пленником его мыслей. Впрочем, и его ответ тоже. И всё-таки нет, существует не так много способов вырваться на свободу! Когда-то он, размышляя о жизни и цивилизации, не поддался искушению и не оторопел наивно от удивления, поняв, какое место отводится в ней разуму: те, кто им кормится, пресытившись, видно, постепенно доходят до того, что начинают питаться по сниженным ценам. Как же быть? Ни малейшего желания торговать автомобилями, разными ценностями или речами, подобно тем из его товарищей, прилизанные волосы которых свидетельствовали об изыске, он не испытывал; возводить мосты, как те представители рода людского, чьи плохо подстриженные волосы свидетельствовали о научном поиске, тоже не хотелось. Ради чего они трудились? Ради того, чтобы получить признание. Он ненавидел признание, к которому они стремились. Подчинение установленному человеком порядку, в котором нет места детям и Богу, является наивернейшим подчинением смерти; стало быть, следует искать оружие там, где другие его не ищут; тот, кто сознаёт свою обособленность, отлученность, должен прежде всего требовать от себя мужества. Что делать с мертвыми идеями, определявшими поведение людей, которые верили в то, что их существование полезно для некоего общего блага, что делать со словами тех, кто хочет подчинить свою жизнь какой-то модели, они ведь тоже мертвецы? Любая деятельность, в общем-то, обусловлена отсутствием конечной жизненной цели. Так пускай другие путают стремление положиться на волю случая с этим мучительным ожиданием неизвестности. Вырвать свои представления о жизни у присвоившего их себе замшелого мира… «То, что они именуют приключением, — думал он, — не просто бегство, а охота: установленный миропорядок разрушается не по какой-то случайности, а по воле того, кто способен подчинить его себе». Таких, для кого приключение является способом давать пищу несбыточным снам, он хорошо знал (иди на риск, и ты получишь возможность помечтать); движущая пружина всех способов заручиться надеждой тоже была ему известна. Сплошное убожество. Суровое владычество, о котором он только что говорил Перкену, владычество смерти, неотступно преследовало его, подобно вожделению, властно проникало в кровь, стучавшую в висках. Быть убитым, исчезнуть — его это мало трогало, он не дорожил собой и готов был занять своё место в бою, если даже победить не удастся. Но заживо смириться с бесплодностью своего существования, как другие смиряются с раком, жить, чувствуя дыхание смерти на своей ладони… (Разве не она вселяет это стремление к чему-то вечному и непреходящему, насквозь пропитанному вместе с тем тяжким плотским духом?) И разве не самозащита от неё эта жажда неведомого, это, пускай временное, разрушение всей установленной иерархии отношений — от человека подневольного до хозяина, именуемое теми, кто о нём ничего не знает, приключением. Самозащита слепца, который стремился покорить её, дабы сделать своею ставкой…
Овладеть не только самим собой, но окончательно вырваться из тисков ничтожной жизни людей, которую он наблюдал повседневно…
В Сингапуре Перкен покинул корабль, собираясь отправиться в Бангкок. Они обо всём договорились. Клод присоединится к нему в Пномпене после того, как завизирует в Сайгоне свою командировку и посетит Французский институт. Первые его шаги будут зависеть от результатов встречи с директором этого института, который с неприязнью относился к такого рода начинаниям.
Однажды утром — погода снова испортилась — сквозь иллюминатор своей каюты он увидел, как пассажиры показывают на что-то друг другу пальцами. Он поспешно поднялся на палубу. Разорвав толщу туч, солнце посылало тусклый свет, освещавший у самой кромки воды отражавшийся в ней берег Суматры. Он разглядывал в бинокль чудовищную растительность, покрывавшую сплошь всё побережье — от горных вершин до песчаной полоски внизу; лишь местами эта чернеющая, без всяких оттенков масса щетинилась пальмами. Кое-где на хребтах поблескивали бледные огни, а над ними нависал густой дым; чуть ниже древовидные папоротники выделялись на тёмном фоне более светлыми пятнами. Он не мог оторвать глаз от зарослей, в которых терялись растения. Проложить себе путь сквозь такую чащобу? Но другие сделали это — значит, и он сможет сделать. Этому тревожному утверждению низко нависшее небо и плотное переплетение усеянной мошкарой листвы противопоставляли своё молчаливое утверждение… Он вернулся к себе в каюту. Стоило ему остаться наедине со своим планом, как он тут же чувствовал себя отрезанным от окружающих, погружаясь в особый, замкнутый мир, вроде мира слепого или безумца, в тот мир, где лес и памятники, пользуясь моментом, когда внимание его ослабевало, начинали постепенно оживать, враждебно ощерившись, словно огромные звери… Присутствие Перкена всё привело в норму, очеловечило; но теперь он снова, как одержимый, припадал к своей отраве, ухитряясь при этом сохранять ясность ума. Он вновь открывал книги на помеченных страницах:
«Орнаменты сильно повреждены вследствие постоянной влажности в густых зарослях и воздействия ливневых дождей… Своды полностью разрушены… Безусловно, можно отыскать памятники в этом районе, теперь почти не заселённом, покрытом лесами с прогалинами, в которых бродят стада диких слонов и буйволов… Глыбы песчаника, из которых были сложены своды, забили внутреннюю часть галерей, там царит невообразимый хаос; такое состояние полной разрухи и бедственного положения объясняется, видимо, использованием в строительстве дерева… Выросшие на развалинах огромные деревья оказались теперь выше самих стен, узловатые корни оплели их плотной сеткой… Край почти безлюден…» На какую помощь ему рассчитывать в своей борьбе? Вслушиваясь в гул машин, он пытался найти избавление от двух слов: «Французский институт, Французский институт, Французский институт», словно от надоедливого мотива. «Я знаю этих людей, — сказал Перкен, — вы не их человек». Это очевидно. Надо быть начеку. Хотя он, в общем-то, знал, что люди обычно распознают тех, кто не согласен с ними, что атеист вызывает гораздо больше нареканий с тех пор, как не стало веры. Его дед жил только затем, чтобы втолковать ему эту истину. Люди эти держали в своих руках две трети его оружия…
Выбраться из пут жизни, отданной надежде и мечтаниям, ускользнуть с этого инертного корабля!
Стоя у окна, световой квадрат которого отражался на пальмах и стене, позеленевшей до синевы от тропических ливней, директор Французского института Альбер Рамеж поглаживал ладонью тёмно-русую бороду, наблюдая за входившим месье Ваннеком.
— Министерство колоний, месье, поставило нас в известность о вашем отъезде; вчера из телефонного разговора с вами я с радостью узнал, что вы приехали. Само собой разумеется, в меру наших возможностей мы готовы оказывать вам посильную помощь: если вам понадобятся… советы, можете рассчитывать на самую сердечную доброжелательность всех наших сотрудников. Сейчас мы всё это уточним.
Выйдя из-за письменного стола, он сел рядом с Клодом. «Доброжелательность в действии», — подумал тот; тон директора стал более дружеским.
— Рад видеть вас здесь, месье. Я с огромным вниманием прочитал интересные сообщения относительно азиатского искусства, опубликованные вами в прошлом году. А также познакомился — признаюсь, после того, как узнал о вашем приезде, — с вашей теорией. Должен сказать, что ваши соображения показались мне скорее привлекательными, чем убедительными; но, говоря откровенно, я был заинтересован. Образ мыслей вашего поколения весьма любопытен…
— Я излагал эти мысли, чтобы… («расчистить почву», — подумал Клод, но вслух сказать не решился)… чтобы получить возможность подступиться к другой идее, которая представляет для меня ещё больший интерес…
Рамеж вопросительно смотрел на него; Клод живо ощущал его стремление выйти за рамки своих служебных обязанностей, быть выше их, принимать его как гостя — причиной тому, конечно, была скука, но вполне возможно, что им руководил и чисто корпоративный дух. Более того, Клод был осведомлён о той комичной вражде, которую питали ко всем остальным археологам те из них, кто получил филологическое образование. Рамеж бредил институтом. Заговорить сразу же о своей миссии не было никакой возможности: его собеседника это наверняка задело бы, он счёл бы себя оскорблённым.
— Я пришёл к выводу, что отношение к творчеству художника в целом заслоняет от нас один из важнейших моментов жизни произведения искусства, то есть, иными словами, состояние цивилизации, которая его оценивает. Время в искусстве как бы не существует. А меня-то интересует прежде всего распад, преображение этих творений, их глубинная, внутренняя жизнь, которая обусловлена смертью людей. Словом, любое произведение искусства имеет тенденцию становиться мифом.
Он испытывал смущение, чувствуя, что слишком обобщает свою мысль, из-за краткости изложения казавшуюся неясной; к тому же ему не терпелось добраться поскорее до цели своего визита, но в то же время хотелось склонить на свою сторону заинтригованного собеседника. Рамеж задумался. В комнате слышно было, как снаружи одна за другой падают тяжелые капли.
— Как бы там ни было, это любопытно…
— Музеи для меня — это место, где творения прошлого, став мифами, спят глубоким сном, то есть живут исторической жизнью в ожидании того момента, когда художники вернут их к реальному существованию. И если они всё-таки трогают меня, то прежде всего потому, что художник обладает даром воскрешения… По сути, любая цивилизация недоступна для другой. Предметы остаются, но мы слепы перед ними до тех пор, пока наши мифы не найдут в них отзвука…
Рамеж внимал ему с улыбкой, не скрывая своего любопытства. «Он принимает меня за любителя теорий, — подумал Клод. — Лицо у него бледное, наверняка с печенью не в порядке; он бы сразу меня понял, если бы почувствовал, что меня более всего на свете интересует то остервенение, с каким люди заслоняются от смерти этой шаткой вечностью, если бы я связал то, о чём говорю, с его печенью! Ладно…» Он в свою очередь тоже улыбнулся, и эта улыбка, которую Рамеж приписал желанию быть ему приятным, установила между ними некоторую сердечность.
— В сущности, — сказал наконец директор, — у вас нет веры, и в этом всё дело, вы не верите… О, сохранять веру не так-то просто, я это отлично знаю… Взгляните на это глиняное изделие, вон там, под этой книгой. Нам его прислали из Тяньцзина. Роспись греческая, безусловно, древняя: по меньшей мере VI век до нашей эры. И на щите изображён китайский дракон! Сколько теперь всего придётся пересмотреть, в том числе и наши представления о взаимоотношениях Европы и Азии до христианской эры!.. Что поделаешь? Если наука свидетельствует о том, что мы ошибались, приходится начинать всё заново…
Теперь Рамеж стал ближе Клоду, причиной тому была печаль, звучавшая в его словах. Быть может, эти открытия заставили его отказаться от какой-нибудь давно задуманной работы? Для приличия Клод просмотрел и другие фотографии, одни — с изображением кхмерских изваяний, другие — чамских, разложенные по отдельности. Чтобы нарушить воцарившееся молчание, он спросил, указывая на два пакета:
— Вы какие предпочитаете?
— А что я могу предпочитать? Ведь я занимаюсь археологией…