— Ой ли? — грустно переспросила княжна. — Ведь вы же сами сказали давеча, что мои речи вас шокируют. Зная вас, смею предположить, что сказали вы далеко не все, что хотели.
Полковник крякнул, смущенно отвел глаза.
— Э, да что я буду перед тобой дипломатию разводить! — с военной прямотой бухнул он. — Ну и шокируют! Мало ли что меня, старого дурня, шокирует! Говорят, старого кобеля новым штукам не научишь, так ведь я, душа моя, не кобель цепной. А для людей иная пословица придумана: век живи — век учись. Люди-то про нее частенько забывают, потому как учиться — это, голуба, труд тяжкий и смирение для оного дела требуется большое. А что речи твои для слуха непривычны — ну, так ты, по крайней мере, дело говоришь, оттого и непривычно. Ежели людей год без перерыва слушать, а потом всю чепуху из разговоров повыбросить, так дела, глядишь, и на три фразы не останется. А у тебя, душа моя, что ни слово, то в яблочко. Мудрено ли, что у меня с непривычки мороз по коже?
Княжна грустно улыбнулась и подвигала пальцем лежавшую на скатерти пулю.
— Удивительно, — сказала она. — Сколько ума, сколько сил душевных люди тратят на то, чтобы убивать друг друга и делать ближних своих несчастными! Какой долгий путь надо было пройти от кривой стрелы с каменным наконечником до этого вот кусочка свинца! И все для того лишь, чтобы пробить голову хорошему, добрейшему человеку...
Полковник Шелепов, который на своем веку истребил великое множество народу и никогда не задумывался о подобных вещах, в ответ на ее слова лишь смущенно кашлянул в кулак и снова окутался дымом своей трубки.
— Да, — будто проснувшись, спохватилась княжна, — так что же вы сделали с этой пулей?
— То же, что сделал бы любой решительный человек на моем месте, — отрубил полковник. — Поставил всех в ряд, не считаясь с чинами и происхождением, и заставил предъявить огневые припасы.
— И ничего не нашли.
— Ну, кабы нашел, так у нас с тобой и разговора бы такого не было, и на войну бы я сейчас ехал не полковником, а простым рядовым солдатом. Пехотным... Да-с. Так вот, похожих пуль я ни у кого не нашел и только тогда, старый дурень, понял свою ошибку. Надо было сперва лес прочесать, пустить по следу собак, а после уж, если бы никто не попался, сумки с припасами проверять. А так, покуда я пули сличал, тот мерзавец уж далеко ушел. Да только мне поначалу и в голову-то не пришло, что, пока мы зверя выслеживали, по нашему следу тоже кто-то крался. Эх! Век себе не прощу! Ей-богу, будто бес какой в меня вселился! Я эту охоту затеял, я Федора Дементьевича туда силой затащил, и убийцу упустил тоже я! И ведь был же мне верный знак — отступись, старый упрямец, не неволь человека!
— Какой знак? — насторожилась княжна.
— Да когда он с лошади-то упал... Он себе подпругу подрезал или кто другой постарался — какая разница? Ясно ведь было, что не хочет он с нами ехать. Ну и отправил бы его домой с миром, а вечером бы водочки выпили, медвежатинкой закусили и вместе бы посмеялись, как он с седла-то кувыркнулся... А я его еще симулянтом обозвал, паяцем! Эх!...
— Разница есть, — медленно проговорила княжна и накрыла пулю ладонью. — Что-то мне, Петр Львович, не верится, будто граф сам себе это падение устроил. Немолод он был, и в седле я его, сколько себя помню, ни разу не видела. Вряд ли он стал бы так рисковать только лишь глупой шутки ради. Шутка-то, согласитесь, была преглупейшая, а результат мог выйти совсем не смешной. Напрасно вы о Федоре Дементьевиче так дурно думаете. Уж он бы, верно, придумал что-нибудь позабавнее.
— Да я уж об этом думал, — признался полковник. — Увы, безрезультатно. Кто же, если не он сам? Этак пошутить над пожилым уважаемым человеком вряд ли кто осмелится, а рассчитывать на то, что он, свалившись с лошади, шею сломает, согласись, глупо.
— На это рассчитывать, конечно, нельзя, — не стала спорить княжна. — Для этого нужно уж очень большое невезение. Однако с точки зрения убийцы в этом его падении был несомненный резон. Мало кому известно, что Федор Дементьевич был смолоду лихим наездником. Тому, что люди сами про себя рассказывают, другие редко верят. Значит, кто-то мог рассчитывать на то, что, упав с седла, граф наверняка что-нибудь серьезно повредит — пускай не шею, так хотя бы ногу или руку.
— Резонно, — согласился Шелепов. — Только много ли убийце проку от его ушибов?
— Знак, — напомнила княжна. — Вы сами сказали, это был знак вам. Если бы он расшибся или сломал себе что-нибудь, вы бы наверняка без промедления отправили его обратно в город. И, думается, вам вряд ли пришло бы в голову выделить вооруженный эскорт для его сопровождения.
— А зачем? — изумился полковник. — То есть сейчас-то я бы, наверное, задумался, но тогда...
— Вот, — сказала княжна таким тоном, будто только что закончила доказывать теорему из геометрии. — А по дороге... Ведь, если память мне не изменяет, между городом и Денисовкой есть несколько густых перелесков.
— Ах, дьявол! — вскричал полковник. — И правда! Я и то думал: что же это он, душегуб проклятый, совсем без страха живет? Неужто места лучшего не нашел?
— Верно, — сказала княжна. — Он искал, да вы ему не дали. Убийца, видно, не знал, что Федор Дементьевич когда-то был недурным наездником и даже служил в кавалерии, вот и понадеялся на подрезанную подпругу. Он намеревался подстеречь бричку на обратном пути и сделать дело тихо, без свидетелей. Думается, кучер с кнутом вряд ли стал бы серьезной помехой для того, кто отважился подойти к вооруженному человеку на расстояние пяти шагов и хладнокровно выстрелить ему в голову, рискуя в любой момент быть замеченным другими охотниками.
Полковник Шелепов торопливо налил себе водки, выпил и снова схватился было за графин, но тут обнаружилось, что внутри него ничего не осталось.
— Что за оказия? — удивился Шелепов. — Испарилась она, что ли?
— Да, — согласилась княжна, — наверное. Тут довольно жарко.
Шелепов смутился и поспешно отдернул руку от графина, испытывая сильнейшую неловкость.
— Прости, княжна, — сказал он. — Совсем я от твоих речей голову потерял, забыл, сивый мерин, где нахожусь и с кем разговариваю. Гляди-ка, графин водки усидел и не заметил! А что накурил-то!...
Княжна позвонила и велела принести еще водки. Петр Львович стал горячо отнекиваться, ссылаясь на приличия, жару, необходимость спешно догонять полк и множество иных причин. Княжна слушала его, немного грустно улыбаясь и качая головой.
Пришла Дуняша, поставила на стол полный графин и забрала пустой, покосившись при этом на полковника с явным неодобрением. Петр Львович, считавший ниже своего достоинства обижаться на прислугу, все же не отказал себе в удовольствии чувствительно шлепнуть дерзкую горничную пониже спины, на что та ответила пронзительным взвизгом и пулей выскочила из курительной. Полковник заметил затаенную усмешку княжны, смутился, потом увидел, что принесенный Дуняшей графин по объему заметно превосходит предыдущий, и смутился еще больше.
— Не извиняйтесь, Петр Львович, — сказала княжна, предвосхищая очередной взрыв полковничьего многословия. — Мне приятно, что вы не брезгуете моим угощением, и, что трубку курите, тоже приятно. Можно тешить себя иллюзией, будто теперь так будет все время, что рядом снова появится живая душа, человек, с которым я могу свободно говорить не только о погоде и хозяйстве, но и о вещах, более интересных и возвышенных, чем потравы посевов или чей-нибудь адюльтер. Простите, я что-то не то говорю... Словом, и речи быть не может о том, чтобы вам ехать сегодня. Ваш полк как-нибудь без вас не пропадет, догоните вы его без труда. Посему единственной извинительной причиной вашего спешного отъезда может быть только одна, а именно та, что мое общество вдруг сделалось вам неприятно. Если это так, я не обижусь, поверьте.
Полковник мысленно заскрипел зубами и с такой силой ударил себя кулаком в грудь, что едва не проломил ее насквозь.
— Матушка! — вскричал он. — Да за что ж ты меня, старика, обижаешь? Я ж тебя на коленях малюткой держал! И, помнится мне, как-то раз ты мне эти колени... гм... Вот видишь, опять я чепуху какую-то говорю, за которую из приличных домов прогоняют взашей. Совсем я одичал среди своих драгун, прости меня, старика. Пойми, однако же, что я — человек военный и временем своим располагать по собственному усмотрению могу не всегда. Сейчас вот не могу — хоть режь ты меня, не могу и не могу!
Полковник слегка кривил душой. Время у него в запасе было — немного, но на то, чтобы переночевать у княжны, его бы точно хватило. Но вот желание оставаться в этом знакомом и милом, почти родном доме вдруг улетучилось. Общество княжны теперь вызывало какую-то неловкость, почти суеверный испуг, как будто на глазах у Петра Львовича произошло чудо, и притом чудо не приятного, а какого-то мрачного и пугающего свойства.
— Что ж, я понимаю, — сказала княжна самым обыкновенным, теплым и сердечным тоном. — Прошу простить мне необдуманные слова, которые, может быть, были сказаны мною в забывчивости. Неволить вас я не стану, однако без обеда не отпущу. Перед дорогой надобно поесть; и потом, что скажут люди о хозяйке, которая выпроводила гостя за порог голодным? Не хватало еще, чтобы меня по вашей милости осуждала дворня! Нет-нет, Петр Львович, и не отказывайтесь. Ежели вы не задержитесь, чтобы отобедать у меня, ваш желудок непременно вынудит вас остановиться в каком-нибудь грязном трактире, где вы потеряете вдвое больше времени и поедите, вероятнее всего, довольно скверно.
— Умеешь ты, княжна, уговаривать, — с усмешкой начал Шелепов и осекся, увидев дрожавшие в глазах Марии Андреевны слезы. Ему снова, уже не в первый раз за сегодняшнее утро, захотелось хорошенько надавать самому себе по физиономии. — Прости, дочка. Просто разговору нашему конца-краю не видать, а для тебя он, поди-ка, еще более тягостен, чем для меня. Я-то уж пообвык, притерпелся, да и душой давно загрубел, не впервой мне друзей-то терять. А коли тут останусь, верно, до утра проговорим, и все об одном. А в разговорах, душа моя, проку мало. Даже если все именно так было, как ты мне тут расписала, что толку-то? Душегуба того и след давно простыл, его теперь днем с огнем не сыщешь.
Мария Андреевна отвернулась к окну и сделала движение рукой у лица — видно, смахнула слезы. Когда она снова поворотилась к Петру Львовичу, полковник увидел, что глаза ее сухи и спокойны. Позвонив горничной, княжна велела подавать обед. Полковник тем временем успел снова набить трубку и теперь пыхтел ею с самым мрачным видом. Изменения, произошедшие с княжною, были нехороши, но еще хуже полковнику казалось то, что он вынужден ехать, бросив ее в столь плачевном состоянии. Друг его юности был подло застрелен в спину, и злодеяние сие, судя по всему, обещало остаться неотмщенным. Подопечная убитого и внучка человека, коего Петр Львович почитал как своего второго отца, была одна, всеми брошенная и несправедливо порицаемая, на грани нервного истощения, а может быть, и болезни. И именно сейчас, когда он более всего необходим здесь, ему непременно нужно ехать на войну!
Так что же — подать в отставку? Сие было бы умнее всего, однако такой способ разрешения проблемы казался Петру Львовичу весьма сомнительным. Что люди-то скажут? Известно, что: мол, пока в тылу сидел — ничего, служил и не жаловался, а как на войну ехать — он в кусты. Стыда ведь не оберешься, глаз от земли не поднимешь...
Ну, положим, стыд — не дым, глаза не выест. Ежели у кого хватит нахальства обвинить полковника Шелепова в трусости, то проживет сей нахал весьма не долго. Всех, конечно, не перестреляешь, но речь не о том. Будет ли от его, Петра Львовича Шелепова, присутствия здесь хоть какая-то польза? Глядя на княжну, он в этом сомневался. Ей бы успокоиться, забыть обо всем, замуж, в самом деле, выйти. Но, видя каждый божий день перед собой фигуру полковника, она всякий раз будет вспоминать о графе Бухвостове и вконец, бедняжка, изведется...
Обед был хорош. Княжна за едой болтала о пустяках, будто совсем позабыв о тягостном разговоре в курительной, и выглядела именно так, как, по мнению полковника, и должна была выглядеть девица ее лет, то есть восхитительно. Лишь за кофе, который в этом доме по заморскому обычаю подавали в конце обеда, она как бы между делом спросила, кто из N-ских дворян присутствовал при споре Петра Львовича и Федора Дементьевича — том самом споре, в ходе которого и было решено отправиться на злополучную охоту. Полковник пожал могучими плечами, напряг память и перечислил всех, кого смог припомнить. Княжна рассеянно кивала, слушая его.
За обедом полковник, уступив уговорам княжны, выпил еще парочку стопок водки — уж очень она, проклятая, была хороша. Посему, отправившись в дальнейшее странствие, Петр Львович впал в приятную дрему, едва лишь его карета выкатилась за ворота вязмитиновской усадьбы. Проснулся он перед самым закатом, и, как и следовало ожидать, тягостное впечатление, оставшееся от разговора с княжной Вязмитиновой, за время его сна улетучилось вместе с хмелем. Теперь разговор этот виделся протрезвевшему полковнику Шелепову как бы сквозь легкий туман.
Когда экипаж полковника выехал из "ворот усадьбы и скрылся за поворотом дороги, княжна велела седлать коней и пошла наверх переодеться в костюм для верховой езды. Костюм сей стоил ее портнихе огромных трудов, сомнений и слез, поскольку той ни разу не доводилось шить платье, совмещавшее в себе кокетливый женский жакет и совершенно бесстыдные, скроенные по образцу мужских панталоны. Соседи находили это одеяние весьма предосудительным, а дворня при виде него украдкой крестилась, но в нем зато удобно было ездить верхом.
Одним махом взлетев в мужское жесткое седло, княжна пришпорила лошадь и, взяв с места в карьер, поскакала вон из усадьбы. Лошадь стремглав пронеслась по длинной липовой аллее, огласив ее глухим топотом копыт.
Княжна без задержек пересекла открытое пространство, отделявшее холм, на котором стояла усадьба, от ближайшего леса, проскакала две версты по лесной дороге и свернула на неприметную тропу, которая, извиваясь, уходила в глубину соснового бора. Здесь ей пришлось придержать лошадь, чтобы ненароком не расшибиться о какой-нибудь низко нависающий над тропой сук. Вскоре тропа вышла на берег ручья, а ручей привел Марию Андреевну к озеру.
Озеро это с некоторых пор служило излюбленным местом уединения княжны Вязмитиновой. Помещалось оно почти в самой середине обширного хвойного бора, который клином вдавался в возделанные поля. Со стороны усадьбы к озеру вела тропа, по которой и попала сюда княжна; с противоположной стороны к озеру можно было подъехать по дороге. По этой дороге сюда приезжали вязмитиновские рыбаки, расставлявшие сети с разрешения княжны и под надзором княжеского лесничего. Озеро было довольно обширное, сильно вытянутое в длину, весьма глубокое и очень живописное. Рыбы в нем водилось предостаточно, но княжну привлекало сюда не это: здесь действительно было очень красиво и тихо. Место сие было открыто княжною по чистой случайности, и вот уже на протяжении нескольких месяцев именно ему Мария Андреевна поверяла все свои печали. Здесь никто не мог увидеть ее слез, и скупые слова жалобы и мольбы, произнесенные княжной в этом глухом месте, не были слышны никому, кроме Бога.
Спешившись и набросив поводья на куст, княжна наконец дала волю своему горю. Из груди ее вырвались глухие рыдания, и слезы, которые оно так долго сдерживала ценой неимоверных усилий, беспрепятственно потекли по ее побледневшим щекам. Если бы полковник Шелепов мог видеть княжну сейчас, он не раздумывал бы, прилично или неприлично ему подавать в отставку. Поведение княжны, показавшееся убеленному сединами герою многих войн столь неестественным, на самом деле именно таковым и являлось. Мария Андреевна не хотела никого просить о помощи, и она не попросила.
Упав на колени и закрыв ладонями мокрое от слез лицо, княжна рыдала, оплакивая дорогого ей человека; страшные подробности его гибели, столь живо и обстоятельно описанные полковником Шелеповым, стояли перед ее взором так ясно, как если бы она видела их наяву. От этих подробностей кровь стыла у нее в жилах и рыдания, прекратившиеся было, с новой силой сотрясали ее хрупкое тело.
Княжна плакала, ничего не видя вокруг себя. Она не видела, как над самой ее головой, присев на ветку, оправляла пестрые перышки лесная птица; не видела, как вдали по ровной, как зеркало, водной глади бесшумно скользила рыбачья долбленка; не видела белки, которая стремительным языком рыжего пламени скользнула вверх по стволу вековой сосны. Не видела она и человека, который, низко надвинув на глаза широкие поля шляпы, наблюдал за нею из гущи молодого сосняка. Рука этого человека, затянутая в тонкую кожаную перчатку, задумчиво поглаживала рукоять торчавшего у него за поясом пистолета, то решительно сжимая ее, то вновь выпуская. Потом в поле его зрения попала рыбачья лодка; человек в шляпе беззвучно, одними губами отпустил крепкое словцо, и его ладонь, убравшись с пистолета, потянулась к ножу, который был спрятан за голенищем сапога. Затем, будто что-то сообразив, человек этот поправил на голове шляпу, отпустил ветку, которая мешала ему смотреть, и осторожно, крадучись, отступил назад. Под его ногой громко, на весь лес, хрустнула сухая ветка. Человек испуганно замер, но княжна ничего не услышала, целиком поглощенная своим горем.
Тогда незнакомец еще немного попятился, а потом повернулся к озеру спиной и решительной походкой направился к тому месту, где оставил лошадь. Человек этот был высок, статен и широкоплеч, а его мужественное, красивое особой, хищной красотой лицо украшали густые черные как смоль усы.
Поднявшись к себе в номер, пан Кшиштоф Огинский швырнул на постель пыльную шляпу и, высунувшись за дверь, кликнул коридорного. Когда коридорный прибежал, Огинский велел подать горячей воды, закрыл дверь и подошел к окну. Он закурил толстую трескучую сигару, заложил руки за спину и стал разглядывать открывавшийся из окна вид.
За грязным, засиженным мухами стеклом расстилалась пыльная ухабистая улица с травянистыми обочинами, по которым бродили тощие куры. Мимо трактира проехала груженная туго набитыми рогожными мешками подвода. Лошадь вел под уздцы кривоногий мужичонка с торчавшей вперед растрепанной пегой бородой. Прямо под окном пана Кшиштофа костлявая деревенская кляча непринужденно задрала хвост и сделала неприличность. Огинский дернул щекой, сбил пепел с сигары в стоявший на подоконнике горшок с пыльной геранью и повернулся к окну спиной. Расстилавшийся за грязным стеклом так называемый пейзаж не вызывал в нем никаких эмоций, кроме тягостной скуки и желания как можно скорее оказаться на максимальном удалении отсюда.
Коридорный принес большой кувшин горячей воды. Пану Кшиштофу такое количество не требовалось, но он не стал указывать коридорному на его ошибку. Сунув пятак на чай, он выставил прислугу из номера и запер дверь на засов.
В углу на колченогом табурете стоял таз для умывания, над которым к стене было приколочено забрызганное зеркало в рассохшейся и облезлой деревянной раме. Рядом с зеркалом имелась полочка, а на полочке лежала бритва со сточенным, кое-где тронутым ржавчиной лезвием. Пан Кшиштоф взял бритву, несколькими точными движениями направил ее на кожаном ремне, с сомнением оглядел результат своих усилий и принялся взбивать мыльную пену в медном стаканчике, какими пользуются обыкновенно цирюльники.
Операцию, которую намеревался произвести над собою пан Кшиштоф, много проще было бы доверить профессиональному парикмахеру. Но цирюльники — народ болтливый; в небольших городах цирюльник, вечно пребывающий в самом средоточии городских новостей и сплетен, служит недурной заменой ежедневной газете. Наметанный глаз опытного цирюльника, привыкнув изучать лица клиентов в большом, повернутом к свету зеркале, не пропускает в этих лицах ни малейшей подробности и фиксирует каждую из них надежнее, чем это сделала бы кисть знаменитого художника-портретиста. Все перечисленные условия были совершенно неприемлемы для пана Кшиштофа, не по своей воле явившегося в эти проклятые места, где его хорошо знали, помнили и могли легко опознать.
Отправляясь сюда, пан Кшиштоф не рассчитывал встретить знакомых. Ему казалось, что разоренная усадьба будет последним местом, на которое чудом уцелевшая после многочисленных злоключений княжна Вязмитинова обратит свой взор. Данное ему Мюратом поручение было сложным и крайне опасным, но Огинский был уверен, что справится. И как же он был удивлен и шокирован, когда, добравшись до места, увидел на берегу заветного озера столь ненавистную ему княжну!
Девица сия, с виду хрупкая и нежная, была, как не раз убеждался пан Кшиштоф, тверже стали, опаснее рассерженной гадюки и хитрее самого дьявола. Дважды Огинский вступал с нею в единоборство, о котором княжна даже не подозревала, и дважды терпел сокрушительное поражение. Его хитроумные, тщательно продуманные, полные изощренного коварства планы рушились и рассыпались как карточный домик за полшага до их успешного осуществления; предпринимаемые паном Кшиштофом решительные меры неизменно оборачивались против него же; и неоднократно он лишь чудом уносил от проклятой княжны ноги, спасая не честь или доброе имя и даже не деньги, которых ему вечно не хватало, но свое последнее достояние — жизнь.
Знай пан Кшиштоф, что княжна перебралась в свое смоленское имение, он бы трижды подумал, прежде чем принять предложение Мюрата. То есть прямо отказаться от поручения маршала он бы, конечно, не смог, ибо такой отказ означал неминуемую гибель. Но, зная, что его ожидает в этих краях, пан Кшиштоф нашел бы способ скрыться от зорких глаз короля Неаполя. К бедности ему было не привыкать, а богатство могло достаться чересчур дорогой ценой. Что за радость умереть богатым?! Мертвому безразлично, в каком одеянии его похоронят и сколько золотых монет будет лежать в карманах этого одеяния.
Покрывая мыльной пеной свое загорелое лицо, пан Кшиштоф невольно откликнулся на собственные мысли кислой кривоватой улыбкой. Это были мысли насмерть перепуганного существа. Нужно было непременно взять себя в руки и заставить утонувший в панике мозг подумать о деле. Что, в конце концов, произошло? Девчонка оказалась дома? О, дьявол, ну и что с того?! Подумаешь, помеха! Если бы то, за чем его послал Мюрат, лежало в спальне княжны, под ее кроватью, тогда пан Кшиштоф и впрямь оказался бы в почти безвыходном положении. Но целью его было глухое лесное озеро, отстоявшее от дома княжны на добрых четыре версты, так что столкнуться там с молодой хозяйкой Вязмитинова можно было только благодаря случайности.
Обреченно вздохнув, пан Кшиштоф поднял бритву и, подперев верхнюю губу изнутри языком, принялся, кривясь и тихонько шипя сквозь зубы, соскабливать с лица свои роскошные усы. Несмотря на усилия, бритва осталась недостаточно острой, вследствие чего бритье доставляло ему не только моральные, но и физические мучения.
Но ничто не длится бесконечно, и спустя какое-то время из зеркала на пана Кшиштофа глянуло заметно помолодевшее загорелое лицо с предательской белой полоской на месте сбритых усов. Огинский скорчил недовольную гримасу и немного подвигал лицевыми мускулами, заново привыкая к своей изменившейся физиономии. Физиономия эта активно ему не нравилась: в верхней губе, более не прикрытой щетинистой полоской кавалерийских усов, чудилось что-то лисье, увертливое.
Пан Кшиштоф снова тяжело вздохнул: увы, это было еще не все. Взяв со стола большие потемневшие ножницы, он начал, бормоча проклятия, один за другим состригать свои густые иссиня-черные локоны. Волосы завитками падали на грязный пол, на носки сапог пана Кшиштофа, цеплялись за его одежду. Эта процедура отняла намного больше времени, чем бритье, а результаты ее показались Огинскому просто чудовищными: теперь из зеркала на него смотрела более чем подозрительная рожа, которая могла бы принадлежать беглому каторжнику. Из-под выстриженных клочьями волос проглядывала синеватая кожа скальпа, глаза бегали, как парочка испуганных мышат, уши нелепо торчали в разные стороны, как ручки вазы. Проклятье! До сих пор пан Кшиштоф даже не подозревал, что у него оттопыренные уши!
Сдержав готовое вырваться крепкое ругательство, Огинский наклонился над тазом и, поливая себе из кувшина, вымыл голову и шею остывшей водой, чтобы остриженные волосы не кололись за воротником. Вытершись большим сероватым полотенцем, в середине которого бесстыдно зияла прогрызенная какой-то нахальной мышью дыра, он присел над своим дорожным саквояжем, открыл его и принялся доставать оттуда разнообразные странные предметы, набор коих смотрелся бы гораздо уместнее в гримерной провинциального актера, чем в номере захудалого придорожного трактира.
Когда через полчаса пан Кшиштоф снова посмотрелся в зеркало, его было не узнать. Из глубины темного стекла на него смотрело совершенно незнакомое ему лицо в обрамлении светлых, завитых по последней моде кудрей. Под прямым носом вновь топорщились подстриженные по последней кавалерийской моде усы, теперь уже не черные, а золотистые, как спелая пшеница; аккуратные бакенбарды спускались до середины скул, выгодно оттеняя загар. На Огинском был надет блестящий красный доломан гвардейского гусара, на потемневших золотых шнурах которого, побрякивая при каждом его движении, висели ордена. Для полноты картины пан Кшиштоф закрыл свой левый глаз черною кожаной повязкой, которая не только придала ему вид раненного в сражении героя, но и крепко прихватила елозивший по бритой макушке белокурый парик.
Прицепив к поясу тяжелую саблю в потертых и поцарапанных, имевших очень бывалый и воинственный вид ножнах, пан Кшиштоф в последний раз критически оглядел результат своих усилий и удовлетворенно кивнул. В таком виде его не узнала бы не только родная мать, которой он не видел уже двадцать лет, но даже и маршал Мюрат, с которым пан Кшиштоф распрощался чуть более недели назад.
Покончив с преображением, Огинский закурил еще одну сигару, подошел, звякая шпорами, к стоявшему у стола креслу с засаленной полосатой обивкой и упал в него, бренча амуницией. Торчавшая в зубах у лихого лейб-гусара толстая сигара дурно гармонировала с его роскошной формой; к шитому золотом красному доломану и исчерченным вензелями синим рейтузам подошла бы трубка. Пан Кшиштоф об этом знал, и сигара, которую он теперь курил, была последней перед его возвращением в ставку Мюрата. До тех пор Огинский решил довольствоваться трубкой: столь невинная вещь, как приверженность к хорошей сигаре, могла при несчастливом стечении обстоятельств выдать его с головой.
Откинувшись всем корпусом на спинку кресла, поджав одну ногу и вытянув другую, картинно опершись локтем на эфес сабли, пан Кшиштоф неторопливо курил. Глаза его были закрыты как бы от усталости или скуки, но, приглядевшись к нему в эти минуты, можно было заметить под опущенными веками непрерывное суетливое движение: глазные яблоки пана Кшиштофа сами собой бегали из стороны в сторону, и он даже не пытался заставить их остановиться. Ему сейчас было не до того, как ведут себя его глаза: опустившись в кресло и прекратив совершать осмысленные, целенаправленные действия, Огинский очутился целиком во власти дурных предчувствий и страха.
Да-с, пан Кшиштоф боялся. Неотступный, выматывающий душу, изнурительный страх в течение всей последней недели служил постоянным фоном для всего, что Огинский думал, делал и говорил. Все остальные эмоции и переживания казались лишь легкой рябью на свинцовой поверхности страха; все они были окрашены страхом, пропитаны им насквозь, от него происходили и им же заканчивались. Страх поселился в душе пана Кшиштофа в тот самый миг, когда Мюрат уведомил его о цели предстоящей поездки, с присущей ему великолепной небрежностью назвав имя княжны Вязмитиновой. На берегу озера страх многократно усилился, почти превратившись в панику, но причиной этого страха была не столько княжна, сколько сама страна, в коей княжна обитала, — огромная, равнодушная, лениво сглотнувшая великую армию французов, как удав глотает беспомощного кролика. Пан Кшиштоф вдоволь помотался по просторам этой страны; повсюду здесь были люди, которые его знали и помнили, и встреча с любым из них могла закончиться для Огинского самым плачевным образом. Княжна Вязмитинова была страшным противником, но страна... О, страна была страшнее целого батальона таких княжон, и с того момента, как пан Кшиштоф переступил границу, он не переставал бояться даже во сне.
Впрочем, все сказанное вовсе не означает, что пан Кшиштоф Огинский был ни на что не способен. С малолетства страх и ненависть были движущими силами его натуры, как у иных людей любовь и доблесть. Огинский умел жить со своим страхом; сплошь и рядом он даже умел им управлять, а при надлежащем обращении из страха можно извлечь даже больше пользы, чем из самой беззаветной доблести.
Посасывая сигару, пан Кшиштоф ждал наступления темноты и, чтобы скоротать время, лениво размышлял о многих вещах сразу. С презрительной усмешкой вспоминал он о своей жене — не первой и, наверное, не последней из глупых баб, которые пытались заарканить этого прожженного авантюриста. Да, княжна Ольга Аполлоновна Зеленская, с которой пана Кшиштофа обвенчали едва ли не под дулом пистолета, была не первой его женой, но зато, без сомнения, самой глупой и безобразной из всех женщин, с коими Огинскому доводилось когда-либо иметь дело. Вспоминая свое краткое, продлившееся не более двух месяцев супружество, пан Кшиштоф не мог сдержать дрожи омерзения. Как-то раз, ночуя в постоялом дворе, еще более захудалом и грязном, чем этот, Огинский краем уха подслушал сказку, в которой говорилось о заколдованной принцессе, превращенной при помощи злых чар в лягушку. По ночам сие земноводное сбрасывало лягушечью кожу и снова превращалось в прекрасную принцессу; увы, с Ольгой Аполлоновной, законной супругой пана Кшиштофа, ничего подобного не происходило, и Огинский бежал от нее, как только оправился после ранения. Нелепое это создание вполне могло обретаться где-то неподалеку: огромное состояние княжны Вязмитиновой притягивало семейство Зеленских с той же неодолимою силой, с какой земная твердь притягивает подброшенный к небу камень. Княгиня Аграфена Антоновна до сих пор, наверное, не рассталась со своей бредовой идеей заполучить права опекунства над не достигшей совершеннолетия княжной, и, подумав об этом, пан Кшиштоф усмехнулся: нужно было совсем лишиться рассудка, чтобы мечтать об этом. Дела князя Аполлона Игнатьевича Зеленского, так называемого тестя пана Кшиштофа, были таковы, что ему не доверили бы опеку и над деревенскою козою. Чего греха таить, пан Кшиштоф тоже приложил к этому руку, но обвинять в разорении семейства Зеленских одного его было бы несправедливо: Аполлон Игнатьевич шел к нищете и позору не один десяток лет, и пан Кшиштоф лишь слегка помог ему свалиться в яму, которую он сам же для себя и вырыл.
Вспомнив о Зеленских и опекунстве, пан Кшиштоф неожиданно для себя заинтересовался причинами, вызвавшими столь бурные рыдания княжны Вязмитиновой там, на берегу озера. Разумеется, слезы семнадцатилетней девицы, получившей столь утонченное воспитание, могли быть результатом тысячи событий, большинство коих наверняка не стоило выеденного яйца. «Чепуха какая-нибудь, — неуверенно подумал Огинский. — Какая-нибудь очередная детская влюбленность, или повар, дурак, ухитрился срубить голову петуху на глазах у своей впечатлительной хозяйки...»
Впрочем, он тут же опомнился. Какой там повар, какой петух! Ведь речь шла о княжне Вязмитиновой, а сия девица неоднократно видела смерть, и притом в обличьях гораздо более грозных, нежели пьяница повар с окровавленным тесаком в руке. Ей и самой случалось обагрить кровью свои нежные ручки, так что вряд ли княжна стала бы плакать по пустякам.
Он поморщился, сбивая пепел с сигары прямо на пол. Да-с, дело, как и следовало ожидать, предстояло еще более сложное, чем казалось вначале. Браться за него с бухты-барахты было смерти подобно; оно, это растреклятое дело, было не из тех, которые можно кончить в полчаса. Прежде чем заняться им вплотную, пану Кшиштофу предстояло произвести самую тщательную разведку, и именно для этой цели он предпринял столь утомительный и рискованный маскарад.
Глава 5
Княгиня Аграфена Антоновна Зеленская была дамой властной, целеустремленной и притом весьма неглупой с житейской точки зрения. Ежели в ее жизни и была совершена настоящая большая и непоправимая глупость, так это только та, что она вышла замуж за князя Аполлона Игнатьевича, польстившись на его титул. Князь Зеленской был когда-то богат; семейство, из которого происходила Аграфена Антоновна, тоже не числилось среди захудалых и бедных, так что поначалу все шло недурно. Князь Аполлон Игнатьевич был существом невеликого ума и обладал характером мягким, как извлеченная из панциря улитка, то есть представлял собою наилучший материал для витья веревок. Аграфене Антоновне ничего иного и не требовалось: вить веревки из живых людей она любила, полагая такое занятие единственно достойным своей персоны. В первые же годы супружества она столь основательно подмяла князя под себя, что могла снисходительно взирать сверху вниз на его слабости, среди которых на первом месте стояла невинная с виду склонность к карточной игре.
Увы, с годами склонность эта, вытесняя и заменяя собою все иные предпочтения, превратилась у тишайшего князя Аполлона Игнатьевича в настоящую страсть. Жены своей он боялся до икоты и ни в чем не смел ей перечить. Однако когда доходило до карт, сей примерный муж забывал обо всем на свете, завороженный многообещающими подмигиваниями червонных дам и поощрительными улыбками трефовых королей. При этом в картах ему фатально не везло, и невезение сие имело вполне обыкновенную, очевидную для всех, кроме самого князя, причину: игроком Аполлон Игнатьевич был весьма посредственным, чтобы не сказать скверным, и приобретенный с годами богатый опыт разорительных проигрышей ничему его не научил. С достойным лучшего применения упорством князь снова и снова садился за накрытый зеленым сукном стол, вставая из-за него с пустыми карманами; разномастные короли с бородатыми лицами проходимцев и похожие на распутных девок дамы высасывали его, как свора голодных упырей, пока наконец не высосали досуха. Только чудом удалось Аполлону Игнатьевичу избежать долговой ямы; что же до его семейства, то пан Кшиштоф Огинский не слишком ошибся, предрекая Аграфене Антоновне незавидную участь прачки и неудачливой торговки сомнительными прелестями собственных дочерей. До такого ужаса дело, конечно, не дошло, однако в первую после нашествия французов зиму семейству Зеленских пришлось туго.
Неисчислимые лишения и беды, свалившиеся на ее голову, сильно подсушили дородную княгиню, сделав ее менее громогласной и категоричной в суждениях, но зато гораздо более решительной, твердой и скрытной. Изменения, произошедшие с нею, были сродни тем, что так напугали полковника Шелепова в княжне Вязмитиновой; разница, однако же, заключалась в том, что Аграфена Антоновна сумела снискать в обществе горячее сочувствие и даже уважение, коим прежде не пользовалась, а княжна Мария Андреевна в своем деревенском уединении и пренебрежении светскими обязанностями сделалась лишь мишенью для городских сплетниц.
Князь Аполлон Игнатьевич был окончательно прижат женою к ноге и не смел не только взять в руки карты, но и лишний раз подать голос. Бедно, но опрятно одетый, молчаливый и перед всеми заискивающий, каждый вечер приходил он в дворянское собрание и, присев в самом темном углу, тихо наблюдал за карточной игрой. Кто-нибудь угощал его сигарой, еще кто-то подносил рюмочку, скрывая за любезной улыбкой брезгливость, которую невольно вызывало это опустившееся, ничтожное существо. Князь не принимал ни малейшего участия в той жестокой борьбе за существование, которую вело в начале 1813 года обездоленное им семейство. Впрочем, его об этом никто не просил, поскольку княгиня отлично понимала, что муж ее способен принести гораздо более вреда, чем пользы.
К концу весны положение Зеленских начало мало-помалу поправляться. Причиною подобной перемены послужило, разумеется, достойное всяческих похвал упорство Аграфены Антоновны, с коим эта почтенная дама сражалась за честь и благополучие своего семейства. Упорство сие вкупе с бедственным положением снискали сочувствие некоторых высокопоставленных особ, и компенсация, выплаченная Аграфене Антоновне за убытки, понесенные ею от войны с Наполеоном, многократно превзошла размер упомянутых убытков. Само собой, пришлось похлопотать; кое-кто получил мзду, кому-то мзда была обещана. Княгиня даже продала свои последние драгоценности, сберегаемые ею на самый черный день, и в результате денег едва хватило на покупку небольшого, сильно пострадавшего от войны имения в Смоленской губернии, совсем неподалеку от владений княжны Вязмитиновой.
Тут надобно заметить, что фортуна, хоть и слывет весьма ветреной особой, дарит свои подарки лишь тем, кто способен по достоинству их оценить и ими воспользоваться. Княгиня Аграфена Антоновна относилась именно к этой категории людей и, едва речь зашла о поместье графа Курносова — соседа княжны Вязмитиновой, мигом смекнула, какие выгоды можно извлечь из его местоположения. Мысль об опекунстве над княжной Марией, с некоторых пор отнесенная к разряду несбыточных мечтаний и потому отложенная в сторону, вновь гвоздем засела в самой середине сознания княгини. Слухи об эксцентричном поведении княжны Вязмитиновой, граничившем с безумием, широко распространились в свете, достигнув уездного N-ска, где Зеленские коротали ту страшную зиму. Слухи эти были на руку княгине; умело подхватив их, Аграфена Антоновна принялась осторожно, с должным тактом и горячим показным участием распространять в высшем обществе хорошо продуманные сплетни, суть которых сводилась к одному и тому же: неисчислимые бедствия, которые претерпела бедная сирота, оказались губительны для ее неокрепшего рассудка.
Само собой, у княжны нашлись заступники. Слухи о ее безумии яростно опровергались друзьями покойного князя Вязмитинова — полковником Шелеповым и этим старым шутом, опекуном княжны, графом Бухвостовым, который вырвал опекунство буквально из-под носа у Аграфены Антоновны. Оба эти старика имели немалый вес и пользовались в обществе большим уважением — по мнению княгини, совершенно незаслуженно. Но фортуна порой поворачивает свое крылатое колесо с большой неторопливостью; замечено также, что, чем медленнее осуществляется поворот, тем вернее и надежнее бывает успех. Граф Курносов, остро нуждаясь в деньгах, уступил свое поместье буквально за бесценок, полковник Шелепов получил наконец приказ выступить со своим полком к театру военных действий, а тут и с графом Бухвостовым, как нарочно, случилось это несчастье на охоте... Даже светлейший князь Голенищев-Кутузов, по непонятной причине сильно благоволивший княжне Вязмитиновой, удалился от дел и окончательно осел у себя в Вильно, предаваясь чревоугодию, пьянству и бесцельному стариковскому флирту с тамошними распутницами. Княжна Вязмитинова осталась совсем одна; сочувственные реплики, высказываемые в ее адрес дамами из высшего общества, стоили ровно столько, сколько обыкновенно и стоят подобные реплики, то есть ровным счетом ничего. Заручившись определенной поддержкой, — а она заблаговременно позаботилась о том, чтобы ею заручиться, — княгиня Аграфена Антоновна имела верные шансы получить опекунство, а вместе с ним и контроль над огромным состоянием молодой княжны.
Аграфена Антоновна хорошо понимала, что такая подопечная, как княжна, может доставить гораздо больше хлопот и неприятностей, чем выгоды. Но и тут, казалось, все складывалось в ее пользу: княжне оставался всего лишь шаг до официального признания ее невменяемой, и Аграфена Антоновна намеревалась помочь ей сделать этот последний шаг. Осуществление этого плана было чревато огромными трудностями, но к трудностям княгине Зеленской было не привыкать.
Ранним погожим утром княгиня Аграфена Антоновна стояла на крыльце постоялого двора, расположенного примерно на полпути между Москвой и Смоленском, и наблюдала за погрузкой своего багажа. Процедура сия не отняла много времени, так как, во-первых, багажа было совсем немного, а во-вторых, даже то, что было, на ночь не снимали с подвод, за исключением самого необходимого. Вот это-то необходимое, в числе коего были также три дочери Аграфены Антоновны, княжны Елизавета, Людмила и Ольга, грузилось сейчас в экипажи под неусыпным наблюдением княгини. Князь Аполлон Игнатьевич, не столько необходимый, сколько привычный, неприкаянно мыкался поблизости, путаясь под ногами у прислуги и робко подавая советы, которых никто не слушал.
Наконец погрузка была завершена. Княжны — все, как одна, крупные, дородные, нескладные и некрасивые — втиснулись в душное нутро крытого экипажа, отчего тот заметно просел на рессорах. Было слышно, как они возятся внутри, устраивая себя и свои многочисленные юбки, и бранятся злыми голосами. Князь Аполлон Игнатьевич сунулся было к открытой пролетке, загроможденной узлами и баулами, в которой путешествовал в одиночестве и всеобщем небрежении от самого N-ска, но у княгини на сегодняшнее утро были особенные планы, и ее зычный оклик остановил князя, заставив его вздрогнуть и слегка присесть на кривоватых, обтянутых несвежими белыми чулками ногах.
— Ты, батюшка, нынче с княжнами садись, — непререкаемым тоном велела Аграфена Антоновна, — а я снаружи воздухом подышу. Душно мне нынче что-то, томно...
— Да здорова ли ты, матушка? — всполошился Аполлон Игнатьевич, мигом сделавшись похожим на испуганного попугая.
— Здорова, здорова, — ответила княгиня унтер-офицерским басом. — А коли и нездорова, так чем ты, князюшка, мне поможешь?
— Лекаря можно бы позвать, — неуверенно пискнул князь.
— Ле-е-екаря, — с невыразимым презрением протянула Аграфена Антоновна. — А платить ему чем? Разве что тебя, батюшка, на базаре продать. Так за тебя, небось, и полушки не выручишь.
Сдержанная скорбь, сквозившая в каждом слове, в каждом движении княгини, когда та бывала в обществе, в кругу домочадцев исчезала без следа. Здесь Аграфена Антоновна могла дать себе волю, не опасаясь разрушить столь тщательно создаваемый ею образ страдалицы, терпеливо сносящей все невзгоды и лишения, которые выпали на ее долю.
— Что ты, право, матушка? — забубнил князь. — Что ты, княгинюшка? Нешто можно так-то, да еще при людях?
Не дождавшись ответа, он суетливо полез в карету. Оттуда немедленно донеслись раздраженные голоса княжон, пенявших князю за то, что он мнет им туалеты. «Что вы, папенька, совсем сдурели? — услышала Аграфена Антоновна. — Башмаками своими навозными прямо по подолу!»
— Тихо вы, курицы! — грозно прикрикнула княгиня. — Укоротите свои языки, коли Бог ума не дал!
Галдеж немедля прекратился, и карета, еще два раза качнувшись на просевших рессорах, замерла, как будто все внутри нее разом обратились в камень, безмолвный и неподвижный. Княгиня подобрала юбки и, помянув вполголоса чертовых дур, стала величественно спускаться с крыльца.
Лакей помог ей взобраться в пролетку. Разместив на сиденье свое крупное тело, Аграфена Антоновна молча ткнула кучера в спину. Рука у нее была тяжелая, и бедняга скатился с козел, потеряв шапку.
— На подводу ступай, — сказала ему Аграфена Антоновна. — Савелий, возьми вожжи.
Лакей, только что помогавший ей сесть в экипаж, занял место получившего отставку кучера и разобрал вожжи. Обоз тронулся, оставляя позади грязный постоялый двор. Выбравшись на большак, Аграфена Антоновна велела сидевшему на козлах Савелию придержать лошадь и пропустить карету и ехавшие за нею подводы с домашним скарбом вперед. Подвод было всего две, и нагружены они были отнюдь не сверх меры. Княгиня сокрушенно покачала головой при виде этого грустного зрелища. Бывали моменты, когда ей хотелось задушить князя своими руками, и сейчас как раз наступил один из таких моментов.
— Не торопись, — сказала она лакею, когда последняя телега, нещадно скрипя, прокатилась мимо. — Пусть пыль уляжется.
— Слушаю-с, — не оборачиваясь, ответил лакей, и в его голосе Аграфене Антоновне послышалась затаенная насмешка.
Княгиня прожгла обтянутую синим кафтаном спину Савелия свирепым взглядом, но говорить ничего не стала: прозвучавшая в его голосе насмешка ей, скорее всего, просто почудилась. Ей теперь все время чудились сдавленные смешки и перешептывания дворни; что же до лакея Савелия, то по его лицу и голосу никогда нельзя было понять, говорит он всерьез или прямо в глаза насмехается над глупыми барами, растерявшими свое огромное состояние. Что и говорить, нужно было и впрямь думать пятками, чтобы докатиться до нищеты, в коей прозябало семейство Зеленских. Впрочем, Аграфена Антоновна справедливо полагала, что это — не холопьего ума дело.
Однако Савелий был не совсем обычным холопом. Начать с того, при каких обстоятельствах он возник в доме Аграфены Антоновны. Случилось это за два дня до того, как полковник Шелепов получил приказ вести своих драгун в Польшу. К тому времени все необходимые для покупки смоленского поместья бумаги уже были готовы, оставалось лишь составить купчую и передать из рук в руки собранные ценой таких трудов и лишений деньги. Вся сумма до копейки была собрана, перевязана лентой и хранилась в бельевом шкафу Аграфены Антоновны, который стоял в углу ее спальни. Наученная горьким опытом нужды и лишений, Аграфена Антоновна в ту ночь спала чутко — можно сказать, не спала, а дремала вполглаза, беспокоясь о судьбе лежавшего среди кружев и батиста сокровища. Промаявшись до полуночи, она таки не удержалась, встала и переложила деньги к себе под подушку.
Хорошо понимая, сколь смехотворно ее поведение, но привыкнув тем не менее готовиться к худшему, Аграфена Антоновна встала с постели, затеплила свечу и, накинув капот, двинулась в столовую, где на потертом коврике, сомнительно украшавшем собою обшарпанную стену, висел старый дуэльный пистолет — жалкое напоминание о прежней роскоши. Деньги княгиня взяла с собою, опасаясь оставить их без присмотра хотя бы на минуту.