Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

О, как он устал! Но ему удалось совершить невозможное. Он сумел показать даже ангела, одетого в облака, с огненными столбами вместо ног. И Иоанна, пожирающего книгу. И дракона с семью головами. Но не это было главным, а то, что он все-таки именно рассказал, а не показал! Найденный им способ передачи движения, контрасты света и тени помогли создать гравюры, которые производили на современников, обладающих сравнительно с последующими поколениями гораздо большей непосредственностью, впечатление, куда более сильное, чем прочитанная книга. Впоследствии многие, в том числе и великий Эразм из Роттердама, будут превозносить его за то, что нашел он способ передачи разнообразия цветов всего лишь двумя красками. Да разве только одно это! Казался им Дюрер магом-чародеем, способным изображать даже звуки.

Но все это будет потом. Видимо, художник вздохнул с облегчением, когда наконец добрался до последней гравюры: Новый Иерусалим, град, отведенный богом для спасенных праведников» Усталость сказалась на ней, последнем гравюре из «Апокалипсиса». Здесь нет никаких открытий и новшеств: ангел, простерший руку в направлении города, и подавшийся вперед Иоанн. То же, само собой, движение передано, но здесь не более, чем повторение ранее найденных приемов. Гораздо важнее другое: несогласие художника с тем, кто утверждал: в результате светопреставления погибнет оскверненная грехами человеческими земля, будет находиться где-то рядом с небом Новый Иерусалим. Но Дюрер поставил свой город все на той же родной и близкой ему земле, над которой снова, как после всеочищающей грозы, засияло солнце. День победил ночь. Добро восторжествовало над злом.

Тем временем приблизилась масленица. Как всегда, город заблаговременно готовился к карнавальным дням. Вилибальд носился с мыслью показать для членов совета не какой-то там «фастнахтшпиль», а настоящий балет «на итальянский манер». Дюреру пришлось уважить просьбу друга, набросать для него эскизы нужных костюмов. Правда, Вилибальдова затея привлечь для постановки балета знатных патрицианских дам не удалась. Но не беда — тот прибег к услугам более покладистых девиц с берегов Пегница. В Пиркгеймеровом доме у Главного рынка вызвало это «безобразие» новые ссоры между отцом, ставшим еще более благочестивым, и сыном, окончательно запутавшимся в грехах.

Визиты Вшшбальда в дюреровскую мастерскую, к великому недовольству Агнес, участились. Пиркгеймер отрывал художника от работы — теперь Альбрехт собственноручно резал доски, ибо боялся доверить свой труд даже опытным нюрнбергским граверам. Вилибальд говорил, как в обществе вершителей судеб города недостает друга. Он что, в отшельники записался? Напрасно — в городе его так любят. Прав был Вилибальд. В отличие от своего отца Альбрехт не избегал людей. Когда бывал в ударе, мог заговорить любого, мог вести серьезные разговоры, а мог и тешить собравшихся шванками. Где-то в потаенном уголке его души все еще жил беззаботный юноша-подмастерье. Время от времени этот второй Дюрер вырывался на свободу, приводя в ужас и негодование и Агнес, и родителей: пел со всеми, пил, был обыкновенным человеком от мира сего. Но теперь этот бездельник был накрепко упрятан в темницу. И не освободился даже тогда, когда его двойник-творец снял в типографии Кобергера с досок первые оттиски своих гравюр, а все собравшиеся вокруг ахнули от восхищения.

К удивлению крестного, Альбрехт попросил переплести гравюры в книги и так продавать их. Да он что — с ума сошел? Кобергер не мог найти объяснения такой глупости: продажа отдельными листами принесет гораздо больше прибыли! Но, оказывается, крестнику не нужна была прибыль, ему была нужна книга, его книга. Все-таки тайком Кобергер пустил гравюры на рынок. Листы охотно покупали.

Но все же вырвался на волю бесшабашный подмастерье. Душа требовала отвлечься от того поистине страшного труда, которым художник изнурял себя несколько месяцев. Альбрехт всецело отдался подготовке Пиркгеймерова балета, не обращая внимания на брань Агнес, на предостережения матери, которая теперь ежедневно молилась о прощении за совершенные им грехи.

Но нравы строгого Нюрнберга еще не пали столь низко, чтобы в открытую наслаждаться итальянскими «скабрезностями». Члены городского совета наотрез отказались присутствовать на «бесовских игрищах». Жаль, они, по мнению Вилибальда, лишили себя великолепного зрелища. Балет в Пиркгеймеровом доме удался на славу. Девицы с берегов Пегница старались вовсю. На их ужимки и рискованные на невозможно было смотреть без смеха. Но не успели еще доморощенные лицедейки как следует войти в роль греческих богинь и нимф, явился трясущийся от гнева старый Иоганн Пиркгеймер и выставил всю компанию на улицу.

Впрочем, веселью это не помешало. Бродили без цели, задирая встречавшихся на пути, а услышав от них нелестные отзывы о своем поведении, не оставались в долгу. Девиц с Пегница где-то растеряли. У дома патрицианок Фюрлингер по предложению Альбрехта запели на венецианский манер хвалебную песнь в их честь. Одним словом, Себастьян Брант будто с них списывал сцену для «Корабля дураков». Все-таки знающий был человек, пока окончательно не подался в богословие. Знающий до того, что даже конец веселого похода предсказал с абсолютной точностью:

…всполошила весь квартал Орда ночных праздношатал: Покой домашний им не лаком — Милей на улице гулякам Торчать под окнами красотки, Бренчать на лютне и драть глотки, Чтобы, с постели встав, она Им улыбнулась из окна. Продет один, другой стишок, А из окна ночной горшок На них выплескивает прямо И камнем потчует их дама…

Э, плевать!.. Плевать и на то, что завтра разнесут по городу злые языки очередную сплетню о бездельнике Альбрехте Дюрере. Пусть болтают что хотят. Грех? Тоже не беда — можно купить индульгенцию.

Тем временем во дворе Кобергеровой типографии грузят на фуры кули с отпечатанными книгами. Среди них и Альбрехтов «Апокалипсис». Утром уйдет из Нюрнберга купеческий караван. Через несколько месяцев имя Дюрера станет известным всей Европе.

«Апокалипсис», перевалив через Альпы, поверг в изумление итальянских коллег. Мессер Альберто — так на свой манер произносили они имя Дюрера — совершил невозможное: не отказавшись от старой манеры рисунка, он вдохнул в нее жизнь, форма перестала подавлять содержание, ее условности на этот раз воспринимались как необходимость. Художник заставил поверить в происходящее. Факторы Кобергера привозили все новые заказы. Гравюры Дюрера перестали стоить дешевле перчаток.

Фортуна повернулась к нему лицом. Кобергер советовал не упускать удачи. И подарил крестнику печатный пресс: работай, не ленись! От подарка Альбрехт не отходил несколько дней. Еще немного, и разобрал бы пресс на части, чтобы внести усовершенствования, казавшиеся необходимыми. Но отец и Агнес удержали его от этого намерения. У Агнес появились свои планы. Она теперь настаивала, чтобы Альбрехт печатал гравюры сам: так будет дешевле и прибыльнее.

Печатать пока было нечего. Начались раздоры с женой, которую вдруг обуяла жажда деятельности. Кобергеровых факторов она выставила за дверь и приобрела нечто вроде лавочки на нюрнбергском рынке. Со временем она намеревалась пробиться на франкфуртскую, а пойдет удачно — так и на другие ярмарки.

Но Дюрер вдруг потерял интерес к гравюрам.

Работа над «Страстями Христовыми» застопорилась, а ведь совсем недавно ему казалось, что с этими гравюрами он справится быстро. Деяния сына божьего ему были извести, события понятны — не то что мистические откровения святого Иоанна. Но он переоценил свои силы. Мозг и воображение требовали отдыха. На пятой гравюре Альбрехт прекратил работу над серией и переключился на писание портретов. Это был более надежный источник получения денег. А они дозарезу были нужны семье. Отец стал немощен, все реже спускался в мастерскую. Гравюры давали доход, правда, их еще нужно было продать. А здесь заказчики сразу выкладывали наличные. Но Дюрер перестал бы быть Дюрером, если бы работал только ради денег. Пропорции человеческого лица — вот что интересовало его теперь. И ради этого он писал портрет за портретом. Одухотворенности в них немного. Впрочем, лица супругов Елизаветы и Никласа Тухеров и наяву не носили отпечатка сильных страстей и чувств. Женатые вот уже семь лет, успевшие приобрести достаток и уважение, они были и желали оставаться заурядными гражданами. И перед живописцем не ставили сверхъестественной задачи — главное, чтобы были похожи. Дань новым веяниям Дюрер отдал тем, что изобразил Тухеров на фоне природы. Вернее, попытался это сделать — и получилась «картина в картине». Пейзаж ничего не подчеркивал и ничего не пояснял.

В портрете Освольта Креля, торгового представителя Равенсбурга в Нюрнберге, появился характер — купеческая хватка и сила воли. Выглядел из-за этого Крель жестоким и хищным. Ничего, сошло. Для перевозки портрета равенсбуржец заказал еще защитные боковые створы, наподобие алтарных. На них изобразил живописец не святых, не цветочки и ягоды, как обычно, а «диких людей» — полудьяволов, полусатиров. Может быть, был в этом какой-то намек? Кто знает?

Недостатка в заказах не было. Дюрер входил в моду, возбуждая зависть у других нюрнбергских художников. Однако они немало бы удивились, если бы узнали, что сам мастер Альбрехт недоволен собою. На портретах он в точности передавал все — каждый волосок, каждую морщину, каждую складку на платье. Его работы нравились заказчикам — большего им и не требовалось. Но, написав уже с дюжину портретов, Дюрер яснее других видел: недалеко он ушел от лишенного — теперь это стало ясно — жизни и души изображения Фридриха Саксонского. Душа… Может быть, состояла его ошибка в том, что, стремясь к точной передаче деталей, как учил его в свое время Вольгемут, забывал он о главном — о характере и сущности сидящей перед ним модели. Мастеру «Апокалипсиса» никак не удавалось достигнуть в живописи того же совершенства, что и в гравюре. Те, кто побывал, в Италии, говорили: видимо, не овладел он искусством наложения красок и их правильного сочетания. Чепуха какая-то — в немецких землях художники, даже самые малозначительные, уж в этом-то итальянцам не уступят, а он, во всяком случае, не стоит ниже их. Искать ошибку надо в другом. Но в чем же? Может быть, в незнании человеческих пропорций? Вот здесь с итальянцами действительно не поспоришь! А душа? Что с ней делать? За Альпами ее он тоже на портретах не встречал. Все это раздражает, подстегивает, заставляет искать. А окружающие говорят: изменился мастер Альбрехт, зазнался.

Портретной живописью занимается он уже несколько лет, начал еще до «Апокалипсиса». Не скрывает: деньги, нужны, а этот род живописи — верный путь к достатку. В ожидании светопреставления многие будто с ума сошли, спешат запечатлеть свой облик на намять. Только вот на. чью память? Даже Дюрер-старший пошел навстречу сыну. Он теперь почти перестал работать, появилось у него много свободного времени, чтобы позировать Альбрехту. Раньше большей частью отмахивался — некогда! Память потомства его мало трогала — как и Иоганн Пиркгеймер, растерял он под старость свое тщеславие. Ему просто были важны эти часы, которые он проводил наедине с сыном. Они давали ему возможность не спеша поговорить с ним, поделиться воспоминаниями о молодости, предостеречь от ошибок в жизни. Видел отец, что мучается Альбрехт над решением какой-то задачи, но не мог понять, какой именно. Что за существо человек — не может удовлетвориться достигнутым. После возвращения из Италии, как полагал старик, добился сын такого совершенства, что стал на голову выше других нюрнбергских художников. Так чего же еще ему нужно? Теперешнее положение, Дюрера-младшего обеспечивало твердый, притом немалый заработок. О таком каждый ремесленник мечтает. Невдомек было старому ювелиру, что не считает Альбрехт живопись ремеслом, поднимает ее на ступень искусства.

Если бы разбирался Дюрер-старший в живописи побольте, то, может быть, и понял, к чему стремится сын, сравнив свой портрет с автопортретом Альбрехта, написанным почти одновременно. Бывший золотых дел мастер изображен в том же рабочем халате, в каком написал его сын семь лет тому назад, когда уходил странствовать, как бы подчеркнув этим: время вот для таких тружеников, до сих пор готовых молиться на стародавние традиции, не отступая от них ни на йоту, застыло. Ах, если бы это было так! Очень постарел за эти семь лет Дюрер-старший. Лицо удлинилось, резче выступил вперед некогда волевой подбородок, морщины глубже избороздили щеки и лоб. А взгляд, вроде бы еще устремленный вперед, вместе с тем обращен вглубь, в прошлое, в несбывшиеся мечты.

Рядом — автопортрет сына. В венецианском роскошном наряде, который мать бережно сохраняет в сундуке, ибо сын согласно нюрнбергским законам и традициям, будучи ремесленником, не имеет права носить его здесь. Белые перчатки, тоже привезенные из Италии, скрывают честные руки работника, покрытые ссадинами, порезами, пятнами въевшейся краски. Волосы завиты и уложены локонами. Жиденькая бородка, жалкого вида которой Альбрехт тоже стыдится — это всем известно, так и кажется, источает запах дорогих венецианских духов. В окне открывается пейзаж с радугой, символом надежды, но это не немецкий ландшафт. Отец догадывается, однако молчит: видел эти горы его сын на своем пути в Италию и до сих пор помнит о них. Проклятая Венеция украла у него сына, его душа осталась там, за Альпами. И хотя Альбрехт в последнее время избегает делиться воспоминаниями о своем путешествии, этого все равно не скроешь. Его глаза на автопортрете достаточно красноречивы: застыло в них и беспокойство и грусть. Человек на картине так и не обрел уверенности в своих силах, он все еще на пути поиска. А ведь пора бы уже и найти. Недаром стоит на полотне надпись:

Я создал сей автопортрет В свои двадцать шесть лет.

Теперь и того больше — двадцать семь. В таком возрасте перестают люди метаться, крепко становятся на свой путь. Тем более Альбрехт: у него позади уже «Апокалипсис», прославивший своего создателя, поставивший его в ряды первых немецких художников! Сам курфюрст Фридрих не стесняется называть себя его покровителем. А мастер по-прежнему не уверен в своих силах. Это вызывает недоумение не только у отца. Не понимают Альбрехта Дюрера в Нюрнберге. Те, кто видел автопортрет и надпись на нем, пожимают плечами: не слишком ли высоко метит художник, не отсюда ли его недовольство собою, окружающим — вот, мол, я каков, а вы мне подобающего места под солнцем не даете! И надписи на картинах, и эти монограммы, которыми он украшает свои гравюры… В Нюрнберге, как, впрочем, и в других немецких землях, такое самовосхваление особой любви не вызывает — раньше ремесленники вели себя тихонько, ибо знали, что заказанное им и у них купленное их собственностью более не является. И если так дело дальше пойдет, то, глядишь, каждый портной на сшитой им одежде будет свое клеймо ставить!

А еще раздражала заказчиков Дюрера и необходимость по нескольку дней торчать в его мастерской. Это уж слишком, вроде им больше нечем заняться! И пусть бы это ускоряло его работу — так нет: неделями, а то и месяцами приходится ждать исполнения заказа. Конечно, Дюрер мог бы работать и быстрее. Он уже достаточно набил себе руку, чтобы, не тратя лишних усилий, писать всех этих патрициев, купцов и их дородных супруг. Но никто из обижавшихся не знал, что не привлекает его так сильно, как раньше, писание портретов. Вновь все больше овладевало его помыслами услышанное и увиденное в Италии. Даже Вилибальд Пиркгеймер не мог взять в толк, с чего это его друг стал интересоваться сюжетами, какие предпочитал изображать Апеллес, и не может ли, мол, Вилибальд найти в своих книгах что-нибудь о манере письма достославного живописца. Совсем измучил вопросами, никак понять не может: ни сам Вилибальд и никто другой не мог видеть картин художника, жившего без малого семнадцать столетий назад, так как весь его труд поглотило беспощадное время. А то, что можно прочитать об Апеллесе, не могло удовлетворить Дюрера: все это скорее было поэзией, но отнюдь не точным описанием, которое хотел бы заполучить Альбрехт. Известно, однако, что современников Апеллеса поражала его способность владеть линией, точно передавать контуры и фактуру предметов и тем создавать полную иллюзию реальности изображаемого. Знал Пиркгеймер также, что знаменитый грек предпочитал прочим красный, желтый и белый цвета, а черную краску для своих картин изготовлял из жженой слоновой кости. Что же касается сюжетов, то вроде бы написал Апеллес Александра Македонского, Афродиту Анадиомену и аллегорию клеветы. Но этим ведь Альбрехта не удовлетворишь! Ну хорошо, будет время, Вилибальд повнимательнее полистает манускрипты в своей библиотеке. Но, к сожалению, как всегда, для друга времени-то как раз и не хватало.

Несдержанный на язык во всем, что не касалось его личных дел и секретов города, сболтнул Пиркгеймер в «пивной для господ» о замысле Дюрера сравняться с Апеллесом, и слух об этом пополз по всему Нюрнбергу. У неизлечимо пораженных «итальянской заразой» вольнодумцев такое намерение соотечественника, как ни странно, вызывало одобрение. Но таких, к сожалению, было меньшинство. Большая же часть горожан не знала никакого Апеллеса, да и знать не желала. Заказчиков Дюрера слухи о его поисках привели в беспокойство — теперь, похоже, оплаченных уже портретов не скоро дождешься! Все-таки у этого Дюрера голова не в порядке, бездельник он и лодырь, а не ремесленник! Агнес плакала, в сердцах пересказывала, что болтают о нем в городе. Отец, помня свой давнишний разговор с Вольгемутом о пресловутом Апеллесе, терзался сомнениями — с одной стороны, он очень хотел, чтобы его сын посрамил этого грека — мол, знай наших! — но, с другой, старый мастер с беспокойством замечал, что заказчиков становится все меньше и что все чаще Альбрехт ссорится с ними. И это ему совершенно не нравилось.

Но в свои двадцать семь лет Альбрехт хорошо усвоил народную мудрость — всякому мил не будешь. Как только за заказчиком, с которым он крепко поругался по поводу своей медлительности, закрывалась дверь, он не бросался заканчивать злополучный портрет, а спешил к столу, к своим бумагам и, случалось, просиживал над ними ночь напролет. Теперь он стремился найти разгадку пропорций человека. И твердо был уверен, что, найдя ее, наконец исправит то, что раздражало его в уже написанных портретах. И вновь делился сомнениями с Пиркгеймером. Вилибальд выходил из себя: что он, в конце концов, от него хочет? Потом смирялся: хорошо, где-то приходилось про такое читать. Возможно, у Внтрувия? Сейчас точно не помнит. Запомнилось лишь, что если в пупок лежащего на земле человека воткнуть циркуль и описать окружность, то каким-то образом можно вычислить соотношения всех частей его тела. Если выдастся свободная минута — посмотрит. Времени, конечно, опять не находилось.

Тот, кто теперь полистал бы бумаги на столе Дюрера, был бы немало поражен занятиями художника, а молва о нем как о спятившем с ума, наверное, получила бы новую пищу. Альбрехт портил великолепные гравюры, вписывая в них окружности, квадраты и треугольники. Не щадил ни Аполлонов, ни Венер. Объяснялось же все просто: он поставил перед собою задачу разложить человеческую фигуру на простые геометрические фигуры, вычислить их размеры и найти соотношения. Почти, как ему казалось, добился этого. Потом решал задачу в обратном порядке: громоздил друг на друга различные геометрические тела, обводил их карандашом — и получал Аполлона. Правда, один лишь контур. Объемности по-прежнему не было. Но тем не менее вроде бы получалась возможность с помощью линейки и циркуля вычислить идеальные пропорции человеческого тела. Значит, Барбари все-таки был нрав. То, что стоит Дюрер на верном пути, подтверждали и монахи-августинцы, с которыми он после этого разговаривал. Оказывается, почитаемый ими Николай Кузанский стремился соединить науку о числах с теологией и был уверен, что только так можно создать самую совершенную и неопровержимую философскую систему. Это говорило само о себе.

Приставания к Вилибальду оказались не безрезультатными. Сказал Пиркгеймер при встрече: недавно вычитал у Плиния, что Апеллес часто изображал Геракла, ставил его выше других героев. Вот еще один сюжет. Так что дерзай, Дюрер! Может быть, Плиний сообщает, каким изображал греческий художник этого Геракла? Ладно, надо посмотреть. Но скоро стало Вилибальду не до древних авторов.

Как раз в это время швейцарцы отказались подчиниться решениям имперских судов и платить налоги. Максимилиан собрался их проучить как следует. А у него, как известно, на все один ответ — война! Для нее же нужны люди и деньги. Потребовал император и то и другое от Нюрнберга. Город был поставлен в сложное положение — и со швейцарцами, у которых в руках пути в Италию, не хочется ссориться, и с императором тоже. Тянули с решением сколько могли. Может, кончится Максимилианов запал — такое уже не раз бывало. Но нет, на этот раз не удалось отвертеться. Порешили выделить триста пеших воинов, тридцать два конных, снарядить для похода четыре пушки, стреляющие каменными ядрами, и шесть фургонов. Во главе этого славного воинства стал Пиркгеймер в пышном звании «генерал-капитана и полковника». Любит Вилибальд на словах стратегию разводить — пусть повоюет на деле!

Новоиспеченный генерал-капитан от оказанного доверия, казалось, даже ростом выше стал. Рьяно начал подготовку к походу. Прежде всего занялся снаряжением. Таскал Альбрехта с собою в арсенал, где проверял шлемы, мечи, аркебузы, пушки. Обсуждал с оружейниками, где и что надо подправить, починить, почистить. Копились тем временем у Дюрера зарисовки различного оружия. А еще — ландскнехтов со знаменами, пиками и мечами. Неожиданно для всех проявил художник интерес к военному делу. Думали даже, что вместе с другом отправится в Швейцарию. Но остался Дюрер в Нюрнберге. Когда 1 мая 1499 года в два часа пополудни ушел Вилибальдов полк в поход, расстался он с Пиркгеймером у городских ворот.

Пока Вилибальд воевал в Альпийских горах, занят был Альбрехт гравюрами, на которых христианских святых сменили Геркулесы, Орфеи и иные греческие персонажи; Вот здесь уже работал в итальянской манере. Но очень скоро поостыл. Забыл и об Апеллесе, и о своем намерении. Создал собственного «Еркулеса» и еще «Морское чудо». Получилось не хуже, чем у итальянских мастеров.

И ведь какое совпадение! В день окончания «Еркулеса» получил новый заказ от курфюрста Фридриха — написать для «Летнего зала» его виттенбергского дворца именно этого героя, избивающего стимфалийских птиц. В легендарный сюжет вкладывал Фридрих символическое содержание — торжество добродетели над жадностью. Ну вот и появилась у Дюрера возможность вступить с Апеллесом в состязание. Если верить Вилибальдовым рассказам, древний грек написал подобную картину.

Военные действия не вызывали в Нюрнберге особого интереса. Но не таков Пиркгеймер, чтобы дать забыть о себе. Слал частые рапорты городским властям. Судя по ним и нюрнбергский полк, и он сам проявляли чудеса героизма. Совершили поход через альпийские перевалы во владения миланского герцога Лодовико Моро, чтобы раздобыть провиант для войск Максимилиана. Рейд завершился успешно. Он, Пиркгеймер, всегда на виду у императора, который благоволит к нему и внемлет его советам. Что же касается других военачальников, то это просто «трусливые бабы», «пожиратели железа», «подлые завистники». Дальше больше: начал Пиркгеймер диктовать совету, как тому надлежит действовать. Патриции стерпели, когда Вилибальд приказал им от имени императора прислать подкрепление. Но когда он в следующем донесении сообщил, что начал переговоры с Моро об оказании ему помощи для возвращения утраченных владений, патриции решили поставить точку. Приказали Пиркгеймеру переговоры немедленно прекратить, солдат распустить, выплатив им жалованье, а самому возвратиться в Нюрнберг.

В октябре въехал генерал-капитан с небольшим конным отрядом в город. Привез письмо императора, где восхвалялись его заслуги и храбрость нюрнбергского полка. Посовещавшись, совет решил вознаградить Пиркгеймера за ратные труды золотой чашей.

Через день нагрянул Вилибальд к Дюреру, осмотрел, что было создано живописцем за это время. «Еркулес» ему понравился: краски сочны, композиция удачна. Несколько, правда, смущает, что больно уж Геркулес походит на Альбрехта. Все облазил Вилибальд, все осмотрел, надавал массу советов. Упорно добивался, чтобы Дюрер показал ему картину, завешенную полотняной тряпкой. Но Альбрехт отказал: смотреть нечего, простые упражнения в пропорциях.

ГЛАВА V,

в которой рассказывается, как в Нюрнберге ждали конца света, как Дюрер создал еще один автопортрет, как умер отец художника и как Альбрехт с Вилибальдом собирались отправиться в Италию.

Когда наступил 1500 год, замер мир в ожидании неминуемого конца — так сулили все пророчества. 24 декабря 1499 года папа распорядился открыть настежь замурованные досоле «Святые ворота» в базилике святого Петра, дабы душам праведников ничто не мешало свободно войти в рай. Верующие полчищами потянулись в вечный город в расчете на отпущение их грехов. Шли босыми по каменным дорогам, ползли на коленях. В саванах, с зажженными свечами. Падали без чувств перед изображениями Страшного суда, не в силах перенести зрелища ожидавших их мук. Еще больше увеличился спрос на дюреровский «Апокалипсис».

Но прошло рождество, прошли январь и февраль — светопреставления не наступило. Тем не менее проповедники по-прежнему вещали: оно все-таки неизбежно. Но когда же, когда? Может быть, завтра. Может быть, через несколько месяцев. В день святого Петра, 29 июня 1500 года, произошло событие невероятное и достойное того, чтобы над ним задуматься: молния ударила в папский дворец и полностью разрушила апартаменты, в которых проживал отпрыск святого отца, дьявол в человеческом образе, Цезарь Борджиа, обрушила обломки на тронный зал, где папа только что уселся на престол, чтобы открыть аудиенцию, и погребла и его самого и его трон. Однако остался папа невредим. В этом тоже увидели предзнаменование, божественное откровение: создатель не собирался разрушать до основания сотворенный им мир, он лишь требовал уничтожения той скверны, которая захлестнула его. Иной смысл приобрели тогда некоторые листы дюреровского «Апокалипсиса», те, где бросил он под ноги четырех всадников попов и королей, где епископов ввергнул в ад. Хотя здесь он отдал всего-навсего дань традиции — все, мол, равны перед богом и смертью, — люди увидели большее.

Нечего и говорить: после «Апокалипсиса» стал Дюрер среди своих коллег художников непререкаемым авторитетом. Эти же гравюры у людей простых, не причастных к тайнам искусства, вызывали чувство уважения к тому, кто дал им наконец возможность прочесть «божье слово» и хоть что-то в нем разъяснил. Ведь даже через десять лет сам Лютер, подобно тысячам других, решил совершить паломничество в Рим в надежде на спасение и стоял перед «Святыми воротами» все с тем же вопросом — что же делать дальше? И верил, что от предстоящего светопреставления спасения нет.

Верил ли Дюрер в свое какое-то особое предназначение? Считал ли он себя не только художником? Скорее всего это было именно так. Иначе не появился бы его новый автопортрет, к которому он не подпустил своего друга, сказав, что это только упражнение в пропорциях. Вероятно, задумывая его, он преследовал только эту цель. Но уже на первоначальной стадии работы над портретом Альбрехт совершил, с точки зрения средневековых канонов искусства, подлинное кощунство: начал писать себя анфас — в ракурсе, немыслимом для изображения простых смертных, пусть даже великого живописца. Так допускалось писать только бога. Но Дюрер пошел дальше: он придал своему облику черты Иисуса Христа. Случайность? Вряд ли, ибо известно, что и в последующем художник неоднократно использовал себя в качестве модели для изображения Христа.

Старый Дюрер, зайдя как-то в мастерскую сына, увидел картину, только что законченную им. Христа — так показалось золотых дел мастеру, зрение которого окончательно испортилось. Но, всмотревшись пристальнее, увидел он перед собою не Иисуса, а своего Альбрехта. На портрете был одет его сын в богатую меховую шубу. Зябко стягивала ее борта рука с бледными, беспомощными в своей худобе пальцами. Из мрачного фона, словно из небытия, выступало не просто лицо — лик святого. В глазах застыло неземное горе. Мелкими буковками сделана надпись: «Таким нарисовал себя я, Альбрехт Дюрер из Нюрнберга, в возрасте 28 лет вечными красками».

Этот автопортрет производил на видевших его незабываемое впечатление, даже на рационалиста Пиркгеймера. Слух о новом создании художника, хотя оно никогда не выставлялось публично и всегда оставалось в собственности мастера, разнесся по городу и вскоре вышел за его пределы. Были все основания порицать Дюрера за непомерную гордыню, особенно в это страшное время. Но ему простили даже гордыню. Картина открывала не только новый этап в немецкой портретной живописи. Она как бы говорила, что человек создал бога по своему подобию.

Для немецкой живописи этот портрет имел еще и другое немаловажное значение. И первым об этом догадался Якопо Барбари, тот самый Барбари, с которым Дюрер познакомился в Венеции. Закончив наконец чертеж города лагун, мессер Якопо 8 апреля 1500 года объявился в Аугсбурге и получил аудиенцию у императора Максимилиана. Тот обещал ему в дальнейшем всяческую поддержку, а пока что отправил в Нюрнберг, где тот мог изучить состояние немецкой живописи и, не опасаясь агентов Венеции, спокойно трудиться.

Увидев дюреровский автопортрет, Барбари остолбенел. Но его поразило не сходство с Христом. Схватив со стола циркуль и линейку, он так темпераментно набросился на картину, что у Альбрехта дрогнуло сердце: чего доброго Якопо изувечит его работу. Итальянец же, не обращая внимания на его предостережения, углубился в измерения и вычисления. Чертеж автопортрета Барбари набросал в считанные минуты. На нем ниспадающие волосы приобрели форму равнобедренного треугольника. Лицо будто само собой разделилось на четыре равновеликие части. Взяв за центр кончик носа, мессер Якопо без труда вписал лицо вместе с шеей в квадрат и окружность. Бормоча что-то, Барбари продолжал колдовать над картиной: вычерченный им треугольник одним своим углом уперся в верхний край портрета, а его основание разделило все изображение линией золотого сечения. Отложив в сторону циркуль, Барбари долго смотрел на изготовленный чертеж. Дюрер не мешал гостю и только тогда, когда тот закончил свои вычисления, положил рядом с его чертежом листок со своими расчетами. Изучив его, Якопо молча пожал Альбрехту руку. Слова были липшими: его немецкий коллега высчитал идеальные пропорции человеческого лица. Сам, без чьей-либо помощи.

Приезду Барбари Дюрер был несказанно рад. Полоса удач продолжалась. Вместе с итальянцем они откроют и другие тайны. И мессер Якопо вроде бы был не прочь сотрудничать с ним. Даже делился секретами из своих знаменитых тетрадей. В пределах допустимого, конечно: ведь ему предстояло выдержать конкуренцию с местными мастерами. Узнал Барбари, что Дюрер до сих нор не удосужился прочитать первую главу из третьей книги Витрувия, где говорится о пропорциях человека. Какой позор! Вместе проштудировали ее. Барбари объяснял на рисунках приведенные в книге соотношения. На бумаге все было гладко, в жизни, однако, обстояло иначе. Суть была в том, что люди сильно отличались друг от друга: чересчур короткие ноги разрушали гармонию Витрувиевых пропорций, курносый нос перечеркивал все его хитроумные расчеты. Может быть, потому, что древние римляне ближе стояли к Адаму, Витрувию удалось найти идеальные пропорции? Но в современном Нюрнберге их уже нужно было искать днем с огнем.

Дальнейшую работу пришлось прекратить, ибо срочно потребовались деньги, и Дюреру пришлось искать заказы. Опять выручил Кобергер, предложил на выбор не-сколько книг для иллюминирования. Альбрехт остановился на «Откровении Бригитты Шведской». Эту рукопись прислал император Максимилиан для издания в нюрнбергской типографии. К ней требовалось изготовить всего лишь одну гравюру. Этого, разумеется, было мало, чтобы поправить дело. И тогда Кобергер поручил крестнику также титульный лист к «Философии» Конрада Цельтеса. Хотя работа была мудреной — поэт-лауреат потребовал многих аллегорических изображений — Альбрехт взял и этот заказ, и не только ради денег: хотелось отблагодарить Конрада за полученные недавно четыре стихотворных послания, где поэт превозносил художника до небес.

Потрудиться, однако, пришлось изрядно: аллегория на аллегории — Истина, Четыре ветра, призванные выразить не только времена года, но еще и четыре темперамента и четыре элемента, греческий алфавит от пи до тэты (путь от философии к теологии), портреты ученых мужей Птолемея, Платона, Цицерона и Альбертуса Магнуса. На Магнусе фантазия иссякла — портрет Альбертуса получился похожим на живописца, создавшего его.

Да, трудный выдался год. Заказов было мало. Однако хлеб насущный требовался каждый день — пришлось снова обращаться к посредникам. С трудом нашли Якоба Арнольта, но и того чуть было не потеряли, когда по совету Агнес Дюрер потребовал у коммерсанта поручительства. Арнольт возмутился подобным недоверием. Помирились с большим трудом, и Арнольт повез в Италию «Апокалипсис» и еще несколько гравюр, которые, по его мнению, могли найти сбыт по ту сторону Альп. Вернулся Якоб без гравюр — распродал все, но вырученная сумма была невеликой. Фактор оправдывался: там, в Италии, за гравюры немецких художников платят гораздо меньше, чем за произведения собственных. Может, «Апокалипсис» и пользуется успехом, он спорить не будет, а платят все-таки меньше.

Как бы то пи было, Якоб поправил их положение, и теперь можно было месяц по крайней мере спокойно заниматься пропорциями. Была у Дюрера мысль затащить Барбари в библиотеку Региомонтана и вместе проштудировать рукопись Альберти. Но, увлекшись своими делами, опоздал Альбрехт — мессер Якопо решил распрощаться с Нюрнбергом. Жаловался: не дают ему здесь ходу, ставят палки в колеса. Члены совета обещали поддержку, да только дальше слов дело не пошло. Но не это было главной причиной. До смерти боялся Барбари длинных рук Совета десяти, собирался перебраться дальше на север — в Нидерланды.

Дюреру оставлял Барбари завет бороться и дальше за начатое совместное дело. А заключалось оно в том, что решили художники-единомышленники добиться возвышения искусства. Еще тогда, когда они прорабатывали Витрувия, предложил мессер Якопо написать прошение на имя штатгальтера Фридриха о том, чтобы тот своей доброй волей возвел живопись в ранг восьмого свободного искусства. Проект этот обсуждал Барбари с нюрнбергскими живописцами и скульпторами. Те против его идеи ничего не имели, в успехе же сильно сомневались. Возражали Якопо, что в Италии-де пользуется живопись большим почетом, чем в Германии, но даже и там она до сих пор не возвышена до грамматики, риторики, диалектики, арифметики, геометрии, музыки и астрономии. И там остается ремеслом. И ведь никто еще не смог получить за нее громкий титул доктора искусств. Барбари все же от своей затеи не отказался. Немало дней они провели с Дюрером за сочинением прошения. Нужно было убедительно доказать, что давно уж выросла живопись из детских пеленок. Ремесло стало искусством. Стремились внушить Фридриху мысль, что, подкрепив своим указом их замысел, он не только осчастливит современников, но и прославит свое имя в веках. С оказией отправили прошение в Саксонию. Стали ждать ответа. Ждали долго. Видимо, затерялась их бумага в курфюрстовой канцелярии. Уезжая в Нидерланды, наказывал Барбари Дюреру время от времени напоминать курфюрсту об их просьбе, высказанной от имени всех живописцев. Напоминания ни к чему не привели. Так и осталась живопись в Германии всего-навсего ремеслом.

Хотя страшный 1500 год ушел в небытие, не принеся конца света, умиротворения так и не наступило. В Нюрнберге упорно распространялась молва о прибывших в город тайных посланцах, видимо, неистребимого союза «Башмака». Все были уверены, что, когда в страстную неделю 1493 года в Шлетштадте многие члены этой секретной организации крестьян и городских плебеев нашли смерть на плахе и виселице, опасность была устранена. Но нет! В юбилейный 1500 год вновь зазвучали требования бунтовщиков: долой ростовщичество, отменить все налоги, к черту церковный и императорский суд, урезать доходы попов и устранить тайную исповедь! Этот «Башмак» воистину был бессмертен. Члены союза окружали себя непроницаемой тайной. Говорили, что, когда в Шлетштедте был раскрыт заговор, в сети властей попалась лишь мелкая рыбешка, главные же руководители союза ушли и теперь готовят мятеж. Симпатии у плебса к «Башмаку» росли.

Было бы возможно, так Совет сорока просеял, наверное, всех находящихся в городе сквозь сито, чтобы выловить таинственных злоумышленников. Старались попы, пытаясь на исповеди выявить имена и намерения пришельцев-невидимок. Кипела работа в застенках: ломали пальцы, рвали волосы, жгли каленым железом. Члены совета расточали мед в своих речах и намекали на возможные перемены. Напрасно. Знали — есть в городе заговорщики, но были они неуловимы. А может быть, во множестве мерещились они просто от страха. Власти бросали косые взгляды даже на монастырь августинцев, вдруг заговоривших о необходимости обновления церкви и о восстановлении христианской морали во всей ее чистоте. Вилибальд сразу же перестал посещать просвещенных отцов-августинцев и рекомендовал Дюреру сделать то же самое: якобы во сне ему было видение, которое предвещало городу беды от этих монахов-еретиков. Дюрер совету не внял.

Не только он, но и другие замечали: овладело Пиркгеймером какое-то беспокойство. Нет, не страх — что могло испугать Вилибальда? Скорее уж ожидание чего-то неизбежного. Молодой Пиркгеймер понимал, что многое срочно нужно исправлять, если патриции хотят выжить. Понимал, но был бессилен что-либо предпринять. Не давали ему развернуться. Он даже Дюреру завидовал, что тот, опубликовав «Апокалипсис», сказал свое слово. А его, Вилибальда, предостережения в совете оставались гласом вопиющего в пустыне. И требования — очистить ратушу от людей непорядочных, подрывающих непомерным стяжательством, жадностью и явным презрением к черни авторитет совета. Был до поры у него в этом деле союзник, его шурин Ганс Риттер, но, к сожалению, неожиданно скончался. На место Ганса пришел Пауль Фолькмер, редкостный хапуга. Этот не стал, подобно другим отцам города, сквозь пальцы смотреть на эскапады молодого коллеги — начал сколачивать против него оппозицию. Разгорелась между ними борьба не на жизнь, а на смерть. Кончилась она тем, что выжили Вилибальда: увидел, что склоняется совет на сторону противника, и попросил освободить его от возложенных на него обязанностей. Ему «пошли навстречу» — в марте 1502 года он не был избран в члены совета.

Проклиная всех тех, кто «дальше своего носа не видит», заточил себя Пиркгеймер в доме у Главного рынка. Стал переводить Лукиана. Рылся в рукописях, наводил порядок в библиотеке. Приглашал к себе Альбрехта, чтобы тот рисунками украшал поля и титулы наиболее любимых им книг и манускриптов. Дюрер его просьбы выполнял.

Крепился Вилибальд, делал вид, что отстранение от городских дел отвечает его же интересам: дескать, давно собирался посвятить себя служению литературе. Только Дюрера, который знал его получше других, обмануть было трудно: тяжело переживал друг происшедшее с ним. Пил, в разгуле пытался забыть обиду. Приглашал друзей из Италии и немецких земель, спорил с ними на философские темы. Кричал: нужно сделать так, чтобы в Германии не было никаких других властителей — слишком много их развелось, отсюда и все беды, — кроме одного императора. Те, кто стоял близко к совету, рекомендовали ему придерживать язык: ведь таково нее одно из требований союза «Башмака»!

Трудное время наступило для Пиркгеймера. В довершение ко всем бедам тяжело заболела Кресщенция. Дитрих Ульсен, главный городской лекарь, стал в доме частым гостем. Но исцелить Вилибальдову супругу, видимо, не было возможности.

Дюрер пытался утешить друга. Исполнял его желания, будь бы это в его силах — всю бы Пиркгеймерову библиотеку украсил рисунками. Видимо, в благодарность за то оставлял его Вилибальд за своим столом, когда собирались у него именитые гости. Их было интересно слушать. Сколько нового узнал Альбрехт от Конрада Цельтеса, прибывшего в Нюрнберг, чтобы напечатать здесь рукопись монахини Розвиты. У Пиркгеймера теперь только о ней и вели речь. Цельтес пребывал в состоянии восторга. Вот доказательство того, что и в стародавние времена по своим талантам германцы не уступали римлянам. Не мог понять его Дюрер: к чему это, чем другие народы хуже? Да и Розвита ему не нравилась: видимо, ее лишь одно беспокоило — как охранить праведниц и наставить на путь истинный блудниц. Бог, конечно, держал ее сторону: ведь не иначе как по его воле превращались платья христианок при покушения на их честь легионеров из полотняных в железные.

Еще рассуждал Цельтес о том, что пора прекратить междоусобицы между немцами — мол, только так можно восстановить их былое величие. Мрачнел Конрад, когда слушал рассказы Вилибальда о его военных подвигах. Будто отвечая ему, читал нараспев недавно написанные стихи:

Нам пойти б войной на свирепых турок, С гордым Римом нам потягаться б в сече Иль чужих князей потеснить бы к вящей Славе германцев. Нет, пуская кровь соплеменным братьям, Руки мы свои оскверняем только, Только лишь урон, дураки, себе же Сами наносим.

Лицо сына франконского виноградаря печально хмурилось. Срывался его голос на крик:

Дева, ты внемли неустанным зовам, Ты конец войне положи нелепой, Мир нам дай, сплоти племена родные Дружбой, любовью!

Где он, новый Карл Великий? Возродится ли его дух когда-нибудь в его потомках? Эх, если бы только было можно подвигнуть Максимилиана на настоящее дело. Советом ли, словом. Поэт и в Нюрнберге продолжал работать над панегириком Максимилиану. Воспевал его доблести и добродетели, хоть и знал, что лжет и себе и другим, ибо не раз за Пиркгеймеровым столом говорил он о безволии, несобранности, душевной лености Максимилиана. Будучи в свите императора, Конрад прекрасно знал его.

И все-таки он и его собеседники, подобно тысячам людей в немецких землях, жаждавших обновления, заставляли себя верить в созданного ими самими мессию. И каждый готов был служить номинальному повелителю империи верой и правдой, восхвалять, курить фимиам, прославлять его своими картинами. А уж если говорить правду, то не столько Максимилиана, сколько веру, которой сами жили.

Цельтес быстро нашел работу для Дюрера. Том его философских творений, для которого Альбрехт создал титульный лист, оказывается, должен был открыть собрание сочинений. Деньги на издание давал Пиркгеймер — поэт так и не сколотил состояния. В «Четыре книги любовных историй», которые Цельтес теперь готовил к печати, он включил панегирик городу «Норимбергу». Воспевал великий Конрад тамошние здания и церкви, богадельни и окрестные леса. Чрез меру хвалил мудрость городского совета и суда, законы и обычаи. Титульный лист, исполненный Дюрером для «Философии», Цельтесу пришелся по душе. Просил он живописца сделать еще одиннадцать гравюр для остальных томов.

Не торопился Альбрехт давать согласие: оскомина, не прошла от церковной символики, а уже навязывают аллегории в новом духе. Казалось, чего проще — изобразить преследование Аполлоном Дафны! Похожиз сцены не раз приходилось видеть в улочках на берегу Пегница. С мифом, однако, дело обстояло сложнее. В превращении Дафны в вечнозеленый лавр видел Цельтес глубокий смысл — стремление к идеалу красоты. Что-то созвучное мыслям Дюрера было в таком толковании. Но вот выразить этого он не мог. Сухим и вялым получался рисунок. Бросил. Другие иллюстрации были выполнены его учениками.

Распространилась в ту пору молва, что получил совет верные сведения: собирается ансбахский маркграф Фридрих IV со дня на день отправить своего сына Казимира в поход на Нюрнберг. Закипел город как развороченный муравейник: родные леса, на которые с давних пор зарятся ансбахцы, не отдадим! Пусть герой швейцарской войны Пиркгеймер возглавит ополчение! Совет склонился перед народной волей. Его посланцы, посетив Вилибальда, взывали к долгу гражданина — когда городу грозит опасность, разве поставит нюрнбержец личные обиды выше общего бедствия? Пиркгеймер для приличия поломался и, конечно же, согласился. Книги и рукописи — снова на полку. Дни напролет проводит в ратуше, доказывает: пора положить конец дедовской тактике — ворота на запор, и с городских стен свысока поглядывать на неприятеля. Нужно вывести войско в открытое поле, использовать силу огнестрельного оружия. Уж он задаст Казимиру! Дюрер тоже рвался защищать родной город. Но Пиркгеймер этому воспротивился — ему-то незачем лезть в драку, без него обойдутся.

Вскоре лазутчики донесли: не сегодня, так завтра Казимир появится у стен Нюрнберга. В спешке обсудили план действий. Разбили ополчение на два полка. Во главе основного — член совета Ульман Штромер. Ему надлежало выступить первым. Пиркгеймеру предписывалось идти другой дорогой и соединиться с основными силами в нюрнбергском лесу.

Все было рассчитано до мелочей. Но когда Вилибальдовы отряды вошли в лес, то увидели штромеровых вояк, бегущих не разбирая дороги. Не захотел Штромер делить лавры победы с Пиркгеймером, полез в драку, не дождавшись его подхода. Ну и получил свое.

19 июня 1502 года у Аффальтербаха навсегда померкла полководческая звезда Пиркгеймера. Штромер вышел сухим из воды, все свалил на Вилибальда: нарочно, мол, тянул с подходом, а придя, не оказал помощи. Пополз после этого по Нюрнбергу слух, что будто бы, затаив обиду на город, нарочно поставил Вилибальд ополчение под удар.

Вот она — любовь народная! Вчера поднимали на щит, сегодня готовы побить камнями. И ведь действительно собирались ото сделать. После того, как отхватил Ансбах нюрнбергские угодья, побаивался Вилибальд выходить из дому — до того накалились страсти. Отсиживался «великий полководец» за крепкими запорами и строчил письма друзьям, оправдываясь и доказывая вину Штромера. Дулся на весь свет. И на Дюрера в тем числе. Ведь знает, как ему тяжело, а неделями не показывается! Неужели художник заодно с его врагами? Напрасно убеждал друга Альбрехт: беда в доме стряслась. Но разве себялюбцу докажешь? У Вилибальда на первом плане собственная персона, когда рассержен, все в одинаковом свете видит.

А беда действительно пришла в дом Дюреров. Отец доживал последние дни. Давно уже начал он говорить о надвигающейся смерти, отдавал последние распоряжения: приказал похоронить себя в церкви святого Зебальда, определил, кто должен служить заупокойную мессу, во что его обрядить. Больше всего доставляла ему волнений судьба мастерской. Альбрехту она ни к чему. Приходится передавать ее второму сыну Эндресу, на которого отец не возлагал особых надежд. Беспокоился мастер и о своем племяннике Николасе, сыне покойного брата Ласло. Двадцать лет тому назад, когда привезли в Нюрнберг тщедушного мальчишку, похожего на лодчонка, принял Альбрехт-старший его в семью как родного сына. Когда же ушел младший Альбрехт к Вольгемуту, стал приучать племянника к своему ремеслу. Оказался Николас малым смышленым, ненамного уступал в сноровке двоюродному братцу. Дал ему мастер свое имя, и стал Николас Дюрером. Но из обычных странствий после окончания учения племянник не вернулся, осел в Кёльне. Перед своей болезнью неожиданно узнал мастер, что сменил Николас прозвище Дюрер на Унгер, что значит Венгерец, после чего вычеркнул его старик из своей памяти. Видимо, не суждено Дюрерам прославить ювелирное дело.

Угасал отец. Пока доставало ему сил, добирался, опираясь на руку сына, до церкви святого Зебальда. Опускался там старый Дюрер на колени и, беззвучно шевеля губами, молил святых заступиться за Барбару, не оставлять ее без защиты после его смерти.

Выходили иногда два Альбрехта за городские стены. Мерил глазами отец убегающую вдаль дорогу — туда, в его родные края, к бескрайним мадьярским степям. Шептал что-то на неизвестном Альбрехту языке. Все больше говорил о днях своей юности. Только сейчас узнал Альбрехт, что пришел отец в Нюрнберг с крестоносцами, возвратившимися из бесславного похода против турок. Не жаловали тогда венгров в Нюрнберге, ибо рыцари креста все свои неудачи объясняли тем, что мадьяры обкормили их хлебом с примесью извести: мол, не хотели допустить, чтобы немцы отняли у них славу победы над турками. Потому и пришлось ему позабыть родной язык, назваться на немецкий лад Дюрером.

Не раз призывал Альбрехт к ложу больного знаменитого Ульсена. Но лекарь не мог сотворить чуда. После каждого очередного визита советовал готовиться к неизбежному. В канун дня святого Матфея, 20 сентября 1502 года, показалось домашним, что наступил перелом в болезни. Старик поднялся с постели, обошел дом и службы, навестил мастерскую и даже немного поработал. Все облегченно вздохнули. Но вскоре больной почувствовал слабость и снова лег. Тихо заснул. Родные успокоились. Возле кровати осталась сиделка. Она рассказывала потом, что примерно в полночь хозяин открыл глаза и попросил пить. Сиделка дала ему истринского вина, но старый мастер лишь пригубил его, откинулся на подушку и задышал прерывисто и тяжело. Старуха, перевидавшая на своем веку не одну смерть, поняла, что пришел конец. Стала читать молитву святому Бернарду, чтобы облегчить болящему переход в мир иной. Когда начала читать ее в третий раз, старый Дюрер трудно вздохнул и широко раскрыл глаза. Сиделка бросилась за сыном. Спустившись вниз, он застал отца уже мертвым…

После смерти отца многое изменилось в жизни Альбрехта. Теперь на его плечи легла полная ответственность за благополучие семьи. А это значило, что наступила для пего пора не только выбросить из головы юношескую беззаботность, но и думать о том, как прокормить, обуть и одеть домочадцев. Нужно было заботиться о своей мастерской, подмастерьях и учениках. Следить за благочестием семьи, так как на этот счет городские власти теперь стали строги. Причту церкви святого Лоренца, например, вменили в обязанность служить ежедневно три мессы и читать не менее девяти проповедей. После шока 1500 года снова мало-помалу оживали нюрнбергские горожане. Знамения и предсказания, правда, продолжались, по ведь человек ко всему привыкает. Одно изменилось теперь — стали нюрнбергские бюргеры больше заботиться о спасении душ, а церквам больше жертвовать: кто деньгами, кто землями, а кто и алтарями. Для живописцев наступила золотая пора — работы сделалось больше.

За алтари, однако, Дюрер брался с большой неохотой: к завершению его поисков они не вели — ведь здесь от мастера требуется точно следовать традициям. Да и писал Дюрер медленно, не по-ремесленнически. И может быть, сыновья Мартина Паумгартнера — Лукас и Штефан — не обратились бы к Альбрехту с просьбой написать алтарь в память их умершего отца, но именно такова была четко выраженная последняя воля покойного. Переговоры длились долго — несколько месяцев. Заботы, свалившиеся на Дюрера после смерти отца, пережитое потрясение — он никогда не простил себе, что проспал отцовское благословение, — и усиливавшееся от переутомления недомогание делали его раздражительным и несговорчивым. Цену он заломил непомерную. Братья Паумгартнеры предлагали намного меньше. Дюрер порекомендовал им за эти жалкие деньги купить алтарь на рынке. Когда же наконец сговорились, начались споры относительно сюжета. Сыновья Мартина требовали, чтобы было изображено рождество Христово. И хотя Альбрехту, в сущности, было все равно, что писать, он заупрямился и стал настаивать на другой теме. В конце концов, правда, уступил — рождество так рождество. У него был даже эскиз: он собирался делать гравюру на эту тему. Казалось, все было улажено, но спор разгорелся снова. В соответствии с обычаями Паумгартнеры требовали поместить на алтаре портреты всех жертвователей-родственников, а их было около десятка. И все они желали в обмен на потраченные деньги обеспечить себе постоянное присутствие в храме. Жило в Нюрнберге, как, впрочем, и в других немецких землях, поверье, что, поместив в церкви изображение покойного, а с ним вместе тех, кто еще жив, можно тем самым сократить срок пребывания душ в чистилище, иными словами, что портрет как бы замещает самого человека. Паумгартнеры же были купцами, следовательно, людьми весьма занятыми, не могущими тратить слишком много времени на посещение молебствий. Желание их, бесспорно, было законным, но вот разместить на алтаре всю эту паумгартнеровскую родню значило разрушить к черту всю композицию эскиза. Ее теперь пришлось бы заново уравновешивать. Только разве вобьешь это в тупые головы купеческих сыновей.

Эскизом рождества Дюрер гордился недаром. Создавая его, ставил перед собою задачу — объединить в нерасторжимую композицию события, происходящие в помещении и вне его стен. Стародавний способ — убрать одну из стен — успел уже отойти в прошлое. Нужно было найти другое решение. И Альбрехт нашел: перенес действие в полуразрушенное здание. И отсутствие стены стало оправданным. Конечно, и такое решение условно, но все же алтарь выглядит реальнее, чем у других, хотя и получается, что родился Христос под открытым небом. Но ведь говорят, что в тех краях удивительно тепло.

Согласившись наконец удовлетворить просьбу Паумгартнеров относительно их портретов, Дюрер несколько дней провел за переделкой эскиза. Словно по живому резал. Как и положено, разместил всех домочадцев купца Мартина в нижнем углу, каждого со своим гербом, чтобы, не дай бог, на том свете их не спутали. Что же касается сыновей покойного, то их предложил изобразить во весь рост в виде святых на боковых створах — так, мол, принято сейчас у итальянцев. Думал, что заартачатся. Однако то ли устали от споров Лукас и Штефан, то ли не захотели отстать от моды — согласились сразу.

Теперь можно было вплотную приступать к работе. Хотелось закончить алтарь как можно скорее, чтобы отвязаться от не в меру назойливых заказчиков. Решил поэтому подключить к его исполнению подмастерьев и учеников, «трех Гансов»: Шейфелейна, Лея и Бальдунга.

Вот каким мастером стал Альбрехт — собственные ученики появились! Натаскивал он их в живописном деле, нередко выходил из себя: никак не могут понять того, чего мастер от них добивается. Впервые закралось сомнение: а оставит ли после себя продолжателей своего дела? Ведь нельзя научить бессоннице, не научишь спазмам сердца, не приохотишь к неустанной работе разума. И вообще нельзя принудить человека идти своим путем, только усваивая опыт учителя! Для этого нужна «искра божья», как назовет он позже основное качество художника. Может быть, уже тогда понял Дюрер, что будет одинок в немецком искусстве, ибо всегда жизнь, давая одно, лишает другого.

О Бальдунге рассказ особый. В дюреровской мастерской он был на положении любимца. Появился в доме вскоре после смерти Альбрехта-старшего, как бы в утешение. Паренек постучал в двери под вечер, промокший до нитки под осенним дождем и замерзший так, что зуб на зуб не попадал. С достоинством поклонился, передал вместо рекомендаций папку с рисунками.

Когда парень обсох и поел, беседовал Дюрер с ним в мастерской. Рассказывал Бальдунг о своей короткой жизни, а мастер вспоминал собственную юность. Родился Ганс в семье ученого, и отец готовил ему карьеру доктора права. Но мальчишка решил иначе: в пятнадцать лет ушел в учение к одному страсбургскому художнику. В мастерской был моложе всех, поэтому и получил прозвище Грин, что значит «зеленый». Потом как-то встретил Себастьяна Бранта, давнего знакомого своего отца, и тот ему посоветовал не тратить времени даром, а идти в Нюрнберг и разыскать там Альбрехта Дюрера. Разыскал…

Брант, Себастьян Брант! Словно сжалось сердце. Неужели он в Страсбурге? Да, и давно уже — года с два, наверное. Снискал в городе большое уважение. Был синдиком — старшиной гильдии нотариусов и адвокатов. Недавно принял секретарство в совете. Говорят, сам император его высоко ценит. Спросил Дюрер, как поживает Георг Шонгауэр. Но Бальдунг ничего не слышал о нем. Эх, Георг, Георг, слишком легко хотел ты заработать славу!..

Опустил Дюрер глаза к папке с рисунками. Стал перебирать. Сомнений не было, учили Бальдунга по тем же гравюрам Шонгауэра. Можно было даже назвать, по каким именно. А, но вот это нечто другое, собственное гриновское: неплохо передана мускулатура обнаженной натуры! Пропорции, конечно, хромают, но все-таки есть, есть в парне искра божья. Ему никакие иные рекомендации не нужны. И остался Ганс Бальдунг, по прозвищу Грин, в мастерской Дюрера…

В лице Бальдунга обрел наконец мастер помощника, которого давно искал. Работалось ладно, понимали друг друга с полуслова. Бальдунг — единственный, кому доверял Дюрер писать некоторые части своих картин. И его-то послал к Наумгартнерам, когда наконец начали работу над злополучным алтарем, поручил сделать их портреты. Вернулся Грин в точном соответствии со своим прозвищем — позеленевшим от злости, Лукас воспринял присылку ученика как неуважение к своей особе. На удивление всем не вспылил Альбрехт, не послал братьев к черту. Сказал покорно: да, невелика птица художник, завтра сам пойду.

А вечером почувствовал, что та страсбургская болезнь возвращается: заныло все тело, голова раскалывается от боли. Ночь прометался в бреду, никого не узнавал. Беспрестанно меняли мокрые полотенца на голове. И так в течение нескольких дней. Думали уже, что отправится вслед за отцом. Спасибо Ульсену — вырвал из лап костлявой старухи с косой.

Поправлялся медленно. За время болезни, казалось, потерял интерес ко всему — об алтаре даже не вспомнил. Бальдунг принес к постели картины, изображающие святую Барбару и святую Катерину, выполнил их по наброскам мастера. Дюрер едва взглянул и отвернулся к стене. Ульсен утешал домочадцев тем, что, дескать, у людей, причастных к работе творческой, наблюдал од довольно часто приступы «черной меланхолии». Это, кстати, и древние греки подметили. Пусть спросят хотя бы у Пиркгеймера. Но, видимо, даже и лекарь растерялся, когда попросил его пациент зеркало и часами начал рассматривать свое отображение. На лице было такое напряжение, будто хотел там, за стеклом, увидеть свода судьбу. Зеркало поставил на груди, свое лицо видел в необычном ракурсе. Хмурился, что-то про себя; бормотал. Ульсен разволновался, ибо не мог найти объяснение такому поведению. Даже древние греки, пожалуй, не могли здесь помочь.

Потом уже, когда Дюрер начал подниматься на ноги, его странное поведение разъяснилось. Оказывается, хотел он себе представить, каким могли видеть лицо умершего Христа те, что стояли у подножия распятия. Вновь изобразил он себя в виде Спасителя и отложил рисунок до поры до времени, так как собирался продолжить работу; над «Страстями Христовыми». Даже приказал ученикам подготовить для гравюр подходящие доски.

К удивлению родных и соседей, после болезни Дюреру несмотря на настойчивые просьбы и требования Наумгартнеров, почти не прикасался к алтарю. Он, правда, выполнил свое обещание: обошел лично почти всех их родственников, написал их портреты и зарисовал гербы. Несколько раз садился за мольберт, на котором стоял полуготовый алтарь. Но работа шла еле-еле. Художник думал о другом, в его голове рождались новые замыслы. Эта было ясно для тех, кто хорошо знал его. И вдруг ни с того ни с сего заговорил о необходимости новой поездки в Венецию…

Однако весной 1504 года прибыл в Нюрнберг срочный гонец из Саксонии. И прямо к Дюреру. Печальную весть привез гонец: курфюрст Фридрих заболел чумой, на его владения надвигается «черная смерть». Просит нюрнбергский штатгальтер не мешкая изготовить алтарь для своей дворцовой церкви с изображением поклонения волхвов младенцу Христу. Пояснений не требовалось: согласно поверьям те дары, которые принесли Иисусу волхвы, имели силу смягчать причиняемые болезнями страдания и предотвращать несчастья. Дюрер ответил гонцу, что воля курфюрста для него закон и что завтра же он приступит к работе.

Незадолго до болезни поручил мастеру саксонский курфюрст сделать для виттенбергской церкви эскизы для двенадцати рельефов, темой которых должны были стать страсти Христовы, а также изображения распятия. Намучился немало. Пытался, работая на Фридриха, не уступить в мастерстве Мантенье, у которого рисунки создают впечатление мраморных фризов. Испробовал бумагу всех цветов. Писал и углем, и карандашом, и чернилами, подсвечивал белилами. Вот только на зеленой бумаге вроде бы получилось… Хотел уже отправлять, но неожиданно возникли непредвиденные сложности, к живописи, правда, отношения не имеющие. Когда обратился Альбрехт за помощью к монахам-августинцам, те сказали, что Фридрихов заказ не соответствует религиозным канонам. Нет, они далеки от того, чтобы обвинять курфюрста в ереси. Однако полагают, что в его канцелярии сидят люди, не просвещенные в вопросах веры. Не двенадцать «станций» или этапов мучений прошел Христос, а четырнадцать. Вот так незадача! Придется все переделывать заново! Курьер обещал доложить о нежданном затруднении самому курфюрсту, когда тот, дай бог, понравится. На этом и расстались.

Считается алтарь Дюрера, написанный для саксонского курфюрста, одним из высших достижений его кисти. Композиционное решение, колорит, перспектива и то впечатление, которое производил он на зрителей, не имели в ту пору равных в немецкой живописи. Мастер превзошел самого себя. Кажется, что создан алтарь на едином дыхании, на высоком взлете фантазии. Можно лишь представить, с каким изумлением смотрели «три Ганса», когда на их глазах возникало это чудо. Когда алтарь был закопчен и мастер отставил его сушиться, пришло сообщение из Саксонии, что Фридрих поправился, а чума отступила из его владений. Канцелярия штатгальтера прислала сердитое письмо по поводу рельефов, смысл которого состоял в том, что нечего зря мудрствовать: в виттенбергской церкви всего шесть ниш, поэтому и было заказано двенадцать эскизов. Что касается людей, несведущих в вопросах веры, то курфюрст таковых при себе не держит. Пусть там, в Нюрнберге, знают свое место!

Таким образом, с курфюрстовыми заказами было покончено. Завершена была и центральная часть триптиха паумгартнеровского алтаря, осталось исполнить лишь боковые створы. Дюрер вновь обрел возможность располагать своим временем. Работа над эскизами рельефов отбила у него охоту к продолжению серии гравюр «Страстей Христовых». Вернулся к изучению пропорций человеческого тела. Принялся создавать в итальянской манере гравюру «Адам и Ева». Бальдунг, стремившийся овладеть тайнами живописи красками, все подбивал мастера вместо гравюры написать картину на ту же тему. Но учитель был упрям: сам знает, что ему делать. Грину не вредно постигнуть и тайны гравюры, это ему не помешает. Но в упрямстве Грин не уступал учителю. Мысль о картине запала ему в голову. Спустя двадцать лет он свою идею осуществил. Дюрер же сделал это значительно раньше.

В основу гравюры положил мастер Альбрехт привезенные им из Италии рисунки, изображавшие Аполлона и Венеру. Языческие бог и богиня как нельзя лучше подходили для его замысла — создать пару идеальных людей. Казалось, все просто: поставить две фигуры рядом на одном листе, ну, добавить еще райское дерево. Но нет, выходило иначе: врозь Аполлон-Адам и Венера-Ева смотрелись отлично, целостной же картины не получалось. По замыслу должны они были стремиться друг к другу. Для этого несколько раз изменял Дюрер положение правой руки Евы, чтобы как-то приблизить ее к Адаму. Но все напрасно. Оставил Еву в покое — принялся за Адамову ногу. Шесть раз ее переделывал, невзирая на то, что может разрушить найденные пропорции, рискует испортить медную пластинку. До конца гравюру довел без всякого вдохновения.

План новой поездки в Италию все больше завладевал помыслами мастера Альбрехта. Об этом свидетельствовали его попытки достигнуть в эскизах рельефов мастерства Мантеньи. Гравюра «Адам и Ева», которая сознательно была начата в итальянской манере, тоже говорила о намерении приблизиться, а может быть, и превзойти заальпийских коллег. В творчестве Дюрера в этом периоде все чаще попадаются рисунки на мифологические темы. Художник серьезно готовился к состязанию с венецианскими живописцами, постигая уже в процессе работы то, что ему не хватает ни их опыта, ни их знаний. Такие настроения укреплялись и частыми посещениями дома Пиркгеймера, где больше говорилось о классической древности, чем об обновлении церкви, над чем теперь, с усилением крестьянских волнений, бились лучшие умы в немецких землях. Хозяин дома стремился не вмешиваться в дискуссии на теологические темы, подчеркнуто держался в стороне от них и совсем прекратил посещения монастыря августинцев, тем самым как бы говоря, что не желает втягиваться во все эти дрязги, не сулившие ему, опальному члену совета, ничего хорошего. Вилибальд работал как одержимый над переводом диалогов Лукиана и, казалось, всецело был захвачен своим занятием.

О просьбе Дюрера найти в рукописях описание картин древних греческих живописцев Пиркгеймер помнил до сих пор. И как-то раз с радостью сообщил: в одном из произведений Лукиана есть упоминание о картине Зевксиса «Семья кентавров». Это место он перевел специально для Альбрехта на немецкий язык, надеясь порадовать его. Но не угодил: были это всего лишь общие фразы — изумительное владение кистью, удачный подбор красок, мастерская передача теней, гармония и уравновешенность композиции. Впрочем, точно в таких же выражениях описывались и картины других художников древности. Но здесь, по крайней мере, сюжет был назван. И Дюрер начал создавать эскиз для точно такой же картины, ибо жило еще в нем желание восстановить искусство древних греков. Благо, видел изображения кентавров в Венеции да и кое-какие зарисовки в свое время оттуда привез. Но замысел не овладел живописцем полностью. Остановился на половине пути. От недолгого увлечения осталась лишь гравюра «Семья сатиров», которую Альбрехт намеревался повезти в Италию, чтобы показать итальянцам, на что способен немецкий мастер.



Поделиться книгой:

На главную
Назад