А язык! По нескольку раз перечитывал Дюрер отдельные стихи, которые запоминались сами собой. Через два-три дня он уже делал первые наброски. Работа спорилась. Спешил так, как никогда в жизни. Работая над одним сюжетом, обдумывал план другого, недоделав первый рисунок, хватался за второй, третий, четвертый…
Быстрота, с которой Дюрер создавал гравюры, пугала Бранта. По собственному опыту он знал, как опасно это постоянное напряжение всех сил, ибо очень часто дело кончалось тем, что ум и фантазия тупели задолго до завершения начатого. Он бормотал свои стихи о торопыгах. Не помогало. А через некоторое время Брант стал замечать — его иллюминатор начинает творить свою собственную поэму в рисунках, порою не имеющую ничего общего с авторским замыслом. Словно вознаграждая себя за то, что слишком долго ему приходилось выполнять желания других, Дюрер теперь полностью отдался фантазии. Искренне удивлялся: а разве этого нет в рукописи? Он же слышал собственными ушами, как Себастьян читал об этом. Да, читал, но потом выбросил. Брант сердито пыхтел, садился переделывать стихи, подгоняя их под рисунки Дюрера. Выходил из себя. Нет, так дело не пойдет. Кто здесь автор? В бешенстве забрасывал в дальний угол скомканные листы рукописи, начинал бегать по комнате, бранясь, как ландскнехт. Разъярившись, в свою очередь, художник стрелой вылетал в двери.
А назавтра как ни в чем не бывало Альбрехт снова приходил к Бранту и приносил новый рисунок. В конце концов поэт приспособился: прежний текст сохранял в неприкосновенности, но дописывал к нему вступление, в котором пояснял основную мысль гравюр Дюрера. Брант ныл, жаловался, что не может избавиться от бессонницы. Еще один такой месяц, и придуманный им корабль отвезет их самих в страну сумасшедших.
Бергман видел — к осенней ярмарке ему с «Кораблем» никак не поспеть, но все-таки подгонял обоих авторов. Пришлось Альбрехту вопреки своему желанию принести в типографию с дюжину сделанных рисунков. Сидел в это время у Бергмана Михаэль Фуртер, известный базельский гравер. Ему печатник и показал Альбрехтовы работы. Фуртер долго их изучал. Затем многозначительно посмотрел на Бергмана. Этот взгляд, в котором было и восхищение, и удивление, красноречивее всяких слов сказал: сделаны гравюры первоклассно. Теперь у Бергмана появилась еще одна забота — задержать Дюрера на возможно большее время в Базеле. Обращаться к Шонгауэру с просьбами отложить отъезд было бесполезно. Тот уже не раз на подобные обращения заявлял: молодой художник — человек свободный, когда захочет, тогда и уедет. Из-за одной вредности поступит как раз наоборот. Поэтому нарушил Бергман все обычаи и дал подмастерью ученика, будто мастеру. Выбрал Дюрер Гейнца, который, по его мнению, мог бы завершить задуманное им. Засиживались за полночь. Вместе доделывали начатое, вместе бились над новыми рисунками.
Помощь Гейнца тем более оказалась кстати, что получил Альбрехт еще одно письмо от отца. Дюрер-старший был в гневе: сын не только не прислал своего портрета, но и вообще не соизволил выразить никакого отношения к невесте. Пришлось отложить в сторону все, сесть перед зеркалом. Бергман расщедрился, подарил лист пергамента. Нет, не собирался Альбрехт изображать себя в робе ремесленника, не собирался он ставить себя ниже какой-то там Агнес Фрей с ее знатными родителями. Подумаешь — дочь купца и патрицианки! Разве он, художник, не отмечен печатью божьего дара — таланта?
Было потеряно несколько драгоценных дней, но автопортрет вышел именно таким, как хотелось. С поразительной точностью выписано лицо юноши. Оно еще не тронуто невзгодами. Рыжие локоны тщательно расчесаны, словно гребень бойцового петуха, задорно сидит на голове красная шапочка. Мускулистый торс обтянут шелковой рубахой, расшитой золотом. Не ремесленник взирал на зрителя, а гордый молодой патриций. В угоду Агнес нарисовал в своих руках веточку чертополоха — символ мужской верности. Георг был первым критиком. И первыми его словами были: не высоко ли он метит?
Разделавшись с автопортретом и отправив его с оказией в Нюрнберг, Дюрер снова набросился на гравюры к «Кораблю дураков». Вот этой работой он действительно мог гордиться. Ничего ни у кого не позаимствовал, все создал сам. Когда зашел в типографию к Бергману проститься — попросил еще раз показать ему доски. Выстроились они, словно ландскнехты на смотру. Сорок, пятьдесят, шестьдесят, семьдесят… Рассматривал их Дюрер, и грустно становилось на душе, будто навсегда прощался с чем-то дорогим и любимым. Теперь, когда гравюры были завершены, он ясно видел все их достоинства и недостатки. Но вместе с тем понимал и то, что в работе над ними создал собственную манеру. Невозможно было спутать их с гравюрами ни одного из известных ему мастеров. Они были только его и больше ничьи. Иллюстрируя труд Бранта, перешагнул он рубеж, отделяющий подражателя-подмастерья от самобытного художника.
А потом все вместе сидели в трактире — и Брант, и Амербах, и Бергман, и Шонгауэр. Пялили на них глаза из-за всех столов: Дюрер теперь стал знаменитостью. Молва о его гравюрах к поэме Себастьяна успела обежать базельские улочки. Брантовы студенты и Бергмановы подмастерья рассказывали всем, кто хотел слушать, как Дюрер, отказавшись от еды и питья, а заодно и от сна, за месяц — ну, может быть, чуточку больше — создал восемьдесят гравюр, равных которым в мире еще поискать — большую часть иллюстраций к поэме.
Похвал в тот вечер выслушал Альбрехт немало. Обычно молчаливые мастера сейчас на слова не скупились, жалели, что покидает он Базель, однако добавляли, что остается здесь его труд примером для подражания и что будут впредь на этом примере учиться многие. Так, по крайней мере, несколько раз сказал во всеуслышание Бергман, преподнесший в дар своему бывшему подмастерью новый набор инструментов для изготовления гравюр, самый лучший, какой только можно было разыскать в Базеле. И Бергман и Амербах — оба в один голос заявили: если будет ему плохо в других местах, пусть возвращается в Базель — двери их типографий всегда открыты для него.
Пасмурным осенним утром 1493 года по пустынным базельским улицам надрывно проскрипели повозки, увозившие так и не распроданный скарб золотых дел мастера Георга Шонгауэра. Итак, на север! Георг тянулся за своим счастьем. А вот Альбрехт Дюрер отправлялся на поиски неизвестно чего. Вглядывался, прощаясь, в еще спящие окна домов и не мог отделаться от чувства, что его-то счастье остается здесь.
Может быть, Страсбург и понравился бы Альбрехту, если бы…
Лил непрерывно противный ноябрьский дождь. А им пришлось битый час ругаться с владельцем постоялого двора, пока тот не согласился найти для них место и не разрешил милостиво перетащить под навес промокшее насквозь имущество.
Хотя помещение для мастерской они нашли легко, однако никто не поспешил к ним с заказами — привыкли доверять своим мастерам. Деньги таяли. Плюнул Альбрехт на все и отправился обивать пороги местных типографий, но везде один ответ: гравер не требуется, свои мастера есть. Страсбургский печатник Иоганн Грюнингер никак не мог понять: почему это он отправился искать счастья в Страсбург, когда здешние художники спят и во сне видят Базель? В конце концов получил Дюрер от Грюнингера заказ на две гравюры — распятие Христа и голова Спасителя в терновом венце. Все свое умение вложил в их исполнение. Хвалил мастер Иоганн его работу, но на этом сотрудничество и кончилось.
А хозяина нужно было искать срочно. Пал окончательно духом Георг, стал невыносимым. Брант советовал правильно: надо от Георга уходить. Не так просто разорвать связавшую их нить, но все-таки решился. Снова пошел к Грюнингеру — возьмите, ради бога. Не день и не два надоедал мастеру Иоганну. Дарил привезенные из Базеля рисунки и гравюры. Грюнингер подарки брал. Потом уже и дарить стало нечего. Тогда предложил Дюрер написать портреты хозяина типографии и его дородной супруги — разумеется, бесплатно. Во имя обстоятельств пришлось поступиться принципом — изображать все так, как в жизни. Приукрасил обоих. Угодил и, распрощавшись с Георгом, перебрался к Грюнингеру.
Получилось весьма нескладно: через несколько дней свалила его с ног болезнь — почти на всю зиму. На месте Грюнингера другой бы его на улицу выбросил, а Иоганн даже доктора приглашал раза два. Пытался Альбрехт не быть ему в тягость, Как только боль отпускала, обматывал голову мокрым полотенцем, хватался за работу. Правда, толку было мало: из рук все валилось. В один из таких дней изобразил самого себя. На голове — полотенце, в глазах — боль и ужас, щеки ввалились.
О Нюрнберге теперь вспоминал часто. Вернуться бы на берега тихого Пегница, в родительский дом! Даже предстоящая свадьба с девицей Агнес не представлялась трагедией. А что здесь страшного: осядет в Нюрнберге, начнет самостоятельную жизнь…
Приход весны, яркое веселое солнце враз прогнали всяческую погань, в том числе и мрачные мысли. И вот тогда-то он и встретил свою первую любовь. Вместе прогуливались у городских стен. Прислушивались к щебету птиц, журчанию проснувшихся ручьев. Снова взялся Альбрехт за карандаш. Нарисовал двоих — обнявшихся, что-то друг другу нашептывающих.
Однако весенняя пора коротка. Набежала — встряхнула — кончилась. Успели уже деловитые купеческие караваны протоптать дороги сквозь распутицу. Грозное отцовское письмо разыскало сына и в Страсбурге. Требовал Дюрер-старший, чтобы Альбрехт возвращался домой, непременно к троице, в противном случае пусть пеняет на себя. Что стряслось за зиму в Нюрнберге? Может, дочери достопочтенных Фреев подвернулась более выгодная партия? Что бы там ни было, но отцовский приказ не преступишь. Стал собираться.
Ушел Альбрехт Дюрер из Страсбурга, не оглянувшись даже на его стены. Если б мог — забыл бы навсегда этот кошмарный год!
ГЛАВА III,
в которой рассказывается, как променял Дюрер молодую супругу на Италию, как познакомился в Венеции с братьями Беллини и как понял, что к мастерству ведет долгий путь.
В день троицы — 18 мая 1494 года — стоял Альбрехт на холме, с которого открывался вид на нюрнбергские красные стены, на Пегниц, разделивший город на две почти равные части. Четыре года не видел он родины. Скрипели колеса проезжавшего мимо купеческого обоза. А через четверть часа вошел караван в ворота Нюрнберга…
За длинным столом в отчем доме собрались родные и знакомые. Сыпались на возвратившегося из странствий вопросы. Какие цены на товары в Базеле и Страсбурге? Как одеваются ремесленники и патриции в Швейцарии? С кем успел познакомиться? Каждого интересовало свое. Крестный требовал подробного отчета о том, как поставлено книгопечатное дело в Базеле. Расцвел, когда сообщил Альбрехт, что книги из его типографии считаются образцом как у базельских, так и страсбургских печатников. Лишь он один с вниманием рассматривал привезенные Альбрехтом книги и гравюры. Оценивал прочность бумаги и качество печати. Показывал Альбрехт Брантов «Корабль дураков». Приобрел его на страсбургской ярмарке, выложив почти все сбережения. Не удивил. Поэма Себастьяна была уже известна в Нюрнберге. Ее хвалили. Но только сейчас узнали, кто делал гравюры. Спустя год предлагали Дюреру большие деньги, чтобы повторил он свои рисунки. Собрались издать «Корабль» в Нюрнберге. Удивил Дюрер заказчиков, наотрез отказавшись это сделать.
Когда узнал Кобергер, что его крестник был иллюминатором «Корабля», сразу предложил: не хочет ли поработать у него? Платой обижен не будет. Альбрехт обещал подумать. Крестный не скрыл обиды: само собой, думать всегда полезно, но тем не менее не грех бы к думам еще и деньги иметь, они семье пригодятся.
Ах да — семья! Предстояла ведь свадьба…
Перешел разговор на семейство Фреев. Знали их хорошо. Да и как не знать, когда Ганна Фрей, урожденная Руммель, всему городу надоела своими сетованиями на обиды и несправедливости, которые терпит она, патрицианская дочь, из-за того, что ее отец разорился? Дело в том, что отец Ганны, фактор банка Медичи в немецких землях, вследствие этого обладал правом избираться в Совет сорока. Но в год рождения Альбрехта поразил его первый удар судьбы — банк Медичи лопнул. Собрались патриции, обсудили банкротство Руммеля и, вздохнув, лишили его права занимать место в совете: нищим там делать нечего. Вот и пришлось Ганне Руммель выйти замуж за купеческого сына Ганса Фрея. Правда, супруг ее был богат, вел обширную торговлю с Австрией, Штирией, Венгрией. Но преследовал Ганну рок: постепенно сужался круг клиентов Фрея, пришлось ему с убытком продать торговую контору. Осталась у него только литейная мастерская, выпускавшая настольные фонтанчики. На них была мода, так что мог Ганс рассчитывать на определенный доход.
Прислушивался Альбрехт к разговорам о Фреях. Не понимал, что побудило отца торопиться с этой свадьбой. Вся знатность рода его суженой осталась в прошлом. На деньги тоже, видимо, не приходится надеяться. А уж характер его будущей тещи Ганны не сулил ничего хорошего. И все же — увы! — отцовская воля — закон.
Назавтра состоялись смотрины невесты. Не могла скрыть девица Агнес своего разочарования, когда представили ей жениха. И Альбрехт не был в восторге от невесты. Красотой не блещет. Лицо ничего не выражающее, тяжелые, словно опухшие ото сна, веки. Фигура пышная, с летами превратится Агнес в толстуху. Впрочем, в Нюрнберге полнота не недостаток.
7 июля 1494 года состоялось бракосочетание Альбрехта Дюрера и Агнес Фрей. Это событие не было занесено в городские хроники — не патриций ведь женится. Были сделаны подарки, произнесены подобающие случаю поздравления. И жизнь вошла в свою колею.
Прошла неделя. Уже на третий день после свадьбы заговорил Альбрехт о том, что не мешало бы ему съездить в Венецию: там он еще немного подучится и тогда уж обязательно станет в Нюрнберге первым художником. А это ведь почет, деньги. Играл на струне, наиболее Фреям понятной. Агнес, однако, в слезы. Пришлось замолчать. Тоска…
Работа могла бы отвлечь, но даже к ней не лежит душа. С Агнес уже обо всем переговорили и успели друг другу смертельно наскучить. Она старательно делает вид, что ее очень интересуют гравюры, привезенные мужем из Базеля. Сидит у стола и вяло перелистывает их. А он от скуки взял карандаш, бумагу — стал рисовать. Будто гиря висит на руке, потеряла она прежнюю сноровку. Свинцовая палочка почти бесшумно скользит по бумаге. Несколько точных штрихов — и появляются на бумаге очертания платья, контуры белокурых волос со смешными хвостиками-косичками, рука, на которую оперся подбородок, длинный мясистый нос. Полуопущенные веки. Он почти готов — эскиз к портрету полудевчонки-полуженщины, задумавшейся над чем-то, может быть, очень важным. Готово! Остается написать всего два слова — «Моя Агнес». Альбрехт протягивает свой рисунок супруге. Она смотрит на него безучастным взглядом.
Будто огнем обожгла его мысль: а ведь он не любит сидящую перед ним женщину и никогда не полюбит. Ему уже сейчас противны эти мясистые веки, нависшие над водянисто-голубыми глазами, ненавистна ее манера разговаривать. Он никогда не примирится с тем, что ей безразличны его труд, его мечты и его стремления, а главное — что искусство может доставить ей радость лишь тогда, когда его ценность точно выражается в гульденах. Виновата ли она в этом? Видимо, нет, но от этого но легче.
Молодые кочевали от одних родителей к другим: неделя у Фреев, другая у Дюреров. Раза два Гансу удалось затащить зятя в свою мастерскую. Пытался заинтересовать его производством фонтанчиков. Дюрер отнесся к ним безразлично. Несколько раз после того случая с Агнес брался Альбрехт за карандаш, но так ничего путного и не создал. Завершил только рисунок, изображавший кладбище святого Иоанна — в угоду Фрею, который, как ему казалось, в этой полупатрицианской семье лучше других относился к нему. Для Ганса кладбище было дорого тем, что там покоилось не одно поколение его предков. Оно было излюбленным маршрутом его загородных прогулок. После того как Фрей приобрел под Нюрнбергом клочок земли, на котором поставил по примеру знатных горожан «виллу» — так пышно именовался в семье обыкновенный домик для летнего отдыха, эти прогулки совершались часто. Обычай покидать душный город летом в числе многих других был завезен в Нюрнберг из Италии и доставил совету города немало хлопот: некоторые горожане вообще перебрались в свои поместья и поставили его перед необходимостью решить вопрос, считать или не считать их нюрнбержцами, признавать или не признавать за ними прежние права?
Судя по всему, Фрей с радостью переселился бы на свою «виллу» — подальше от горластых домочадцев, но опасение потерять право горожанина удерживало его от этого шага. Однако летом он давал себе волю. Брал обычно с собою Альбрехта к неудовольствию Ганны и Агнес.
В августовские ночи полыхали зарницы и падали звезды. Было тревожно и душно. Фрей ворочался с боку на бок, молился. В одну из таких ночей поделился с ним Альбрехт планами поездки в Венецию. Тесть кряхтел, не решаясь высказать своего мнения.
Над «виллой» величаво плыли облака — на юг, в сторону Альп…
Дни блаженства, однако, кончились неожиданно. Агнес и Ганна с несколькими родственниками привезли ужасную новость: чума, гулявшая до этого по многим немецким землям, завернула в Нюрнберг. В городе начался мор. Ганна настаивала на том, чтобы на некоторое время перебраться в одно из отцовских поместий. Переждать, отсидеться! Агнес и Альбрехт, конечно, поедут с ними. Ганс решился воспользоваться оказией. Почему бы не отправить молодых в Венецию? Пусть посмотрят, как люди живут в других странах. Это все россказни, что там одна лишь распущенность. Нравы строгие. Нарушишь законы — пожалеешь, что на свет родился. Деревянную сваю без разрешения забьешь — тюрьма, огрызок яблока в капал бросишь — изгнание.
Замечание мужа насчет строгости венецианских нравов Ганна пропустила мимо ушей. Раскричалась. Как он может предлагать Агнес такую поездку? И этого еще с ума сбивает. Тоже досталось сокровище их дочери — дармоед!
Дармоед… Это слово на всю жизнь застряло в ушах Дюрера. Не забыл его и не простил. Не одна только теща так думала. Хоть и украшал себя всеми силами Нюрнберг, ко далеко было до исполнения предсказания Кобергера об уважении к художникам. Как считала прежде молва их бездельниками, так и продолжала считать. Делом, по мнению горожан, занимались купцы, нотариусы, ювелиры, на худой конец портные. Но рисовать картинки — разве это труд? Что ж, тем лучше. Если так, он волен поступать как считает нужным. И объявил о своем решении: ни в какие поместья он не поедет, а отправится в Венецию. И ничто его не остановит — ни слезы, ни брань, ни отцовские запреты. Он уезжает — и все тут.
В первый день осени 1494 года, в день святого Гильгена, в Нюрнберге умерло девяносто шесть человек. Чума брала власть над городом. Дошла почти до Дюрерова дома: скончался Вильгельм Пляйденвурф. Жители бросились вон из города, подальше от отравленного воздуха! Фреи уехали, взяв с собою Агнес. Альбрехт остался тверд в своем решении.
Медлить было нельзя. Весть о чуме в Нюрнберге распространялась по окрестным городам. А это значило, что не всякий купеческий караван рискнет принять к себе зачумленного. Правда, ученые лекари утверждали: опасен лишь зараженный воздух, а не люди. Только в народе было на этот счет другое мнение.
В начале сентября, наскоро простившись с родителями, Альбрехт покинул город. Торопился: скоро зима, станут неприступными альпийские перевалы.
Повезло. В ближайшем городе натолкнулся на караван, направлявшийся в Италию. Купцы спешили: предстоял им путь неблизкий — добрые две недели. Но если чума нагонит их, начнутся неминуемые задержки, а это потеря времени и денег. Поэтому привалов почти не делали.
Слухи о чуме в Нюрнберге опережали караван. Все чаще перед ними захлопывались ворота городов. Приходилось ночевать под открытым небом: нюрнбержцев боялись словно посланцев смерти.
Миновали Аугсбург, прошли Миттенвальд. В Инсбруке решили задержаться на день — и лошади, и люди нуждались в отдыхе. В ту же ночь умер один из купцов, самый молодой. Эта смерть не осталась без последствий. Утром появился на постоялом дворе посланец городских властей. Обвинил купцов в том, что завезли они в город чумного, и требовал их всех к ответу. Дело грозило крупным штрафом, и купцы, естественно, заупрямились: и так они много заплатили — пошлину, подорожную и тому подобное. Больше не получат с них ни пфеннига. Ах так! Ну, тогда двери на замок и к дверям стражу!
Просидели бы купцы из-за своего упрямства в Инсбруке всю зиму, если бы не Андрес Кунхофер, приставший к каравану в Аугсбурге. Кто он был таков, никто толком не знал — студент или путешествующий ради своего удовольствия. Правда, одно было ясно, что не купец и не разбойник. Припоминал Альбрехт, что была в Нюрнберге семья Кунхоферов, впрочем, ничем себя не прославившая. И что вроде бы как-то в библиотеке Региомонтана слышал он о младшей ветви и ее представителе Андресе, изучавшем в Италии математику и астрономию. Пытался по пути поговорить о пропорциях, но Андрес отвечал односложно и снова уходил в свои мысли, которые, видимо, были не такие уж веселые.
Не с руки было Кунхоферу торчать бог знает сколько времени на постоялом дворе. Попытался он было уговорить стражников, чтобы пропустили караван дальше — не вышло. Но безрезультатно эти переговоры все-таки не закончились. Когда смерклось, выбросили они с Альбрехтом свои пожитки из окна, выбрались сами — стража сделала вид, что не заметила, — и двинулись на другой конец города, где жил какой-то знакомый Андреса. Их у него, впрочем, было в каждом городе по дюжине, не менее.
Так получил Альбрехт возможность без помех побродить по городу, осмотреть его и даже кое-что зарисовать, например, инсбрукскую крепость — бург. Рисунок вышел удачный. Но вот беда — начались тут дожди, солнце почти не выглядывало из туч.
Кунхофер ли постарался или власти наконец вняли голосу разума: если караван зачумлен, то не резон его держать в городе. Отпустили их на все четыре стороны. Но в ту пору дожди размыли прямую дорогу на Триент. Пришлось идти в обход, сделав немалый крюк. Больше всех это известие взволновало Андреса. Видимо, спешное дело было у него в Венеции.
Однако что поделаешь? По размытым дорогам не поскачешь. Теперь волей-неволей привалы приходилось делать чаще. Это давало Дюреру возможность рисовать с натуры. Упражнял свою руку и глаз. Рисовал акварелью. На память, а может быть, и про запас — для будущих надобностей. Стали эти его рисунки первыми в немецкой живописи пейзажами. До сих пор пейзажа как самостоятельного жанра в Германии не было. И хотя был Дюрер еще не силен в передаче перспективы, тем не менее изображения путевых ландшафтов у него столь точны, что потом удалось проследить по ним весь его маршрут. Здесь нет традиции — не вгрызаются горы щербатыми зубьями в небо, не поражают фантастическими силуэтами. Краски великолепны: зелено-голубые и красновато-фиолетовые скалы, отражающиеся в темной воде пожелтевшие деревья, бесконечное голубое небо. Какое впечатление производили эти рисунки на его попутчиков? Вероятно, художник казался им чародеем. Впрочем, они были купцами, и у них были другие, куда более важные заботы.
Чем ближе подходили к Венеции, тем большее беспокойство овладевало караваном. И не без причины. Все подробнее выспрашивал Кунхофер встречных путников: что там, за Альпами? Ведь за Альпами было неспокойно. Неудачное время выбрал Дюрер, чтобы учиться у итальянцев. Завязывался в Италии тугой узел, который потом пришлось истории распутывать несколько веков. За два года до его поездки стал римским папой Родриго Борджиа, принявший имя Александра VI. Ни для кого не было тайной, что получил он тиару за деньги, купив голоса коллегии кардиналов. И до него процветала в римской церкви «симония» — взяточничество и продажа духовных санов, и его предшественники покровительствовали собственным отпрыскам, рожденным в грехе. Но Александр VI дошел до крайних пределов. Имена его детей — Цезаря и Лукреции — стали для истинно верующих символами того морального разложения, в который все больше погружался Ватикан.
Даже сама церковь осуждала своего главу. Истовый католик — французский король Карл VIII — воспользовался этим: не мог он якобы терпеть такого безобразия. Чаша гнева его переполнилась. В 1494 году высадился он по просьбе Людовика Мора — миланского герцога, опасавшегося за свой престол, — в Италии и двинулся на юг, к Риму, чтобы сокрушить первосвященника, поправшего христианскую мораль.
Вера верой, мораль моралью. Но другие государи тоже не лыком шиты. Разгадали они этот маневр: стремился Карл VIII вернуть Неаполитанское королевство, никогда не принадлежавшее анжуйскому дому, установить свое господство в Италии.
Встревожился король Испании, задумался и император Максимилиан о безопасности альпийских перевалов. Венецианский сенат дал понять, что готов объединиться и с тем, и с другим, чтобы выставить французов из Италии. И пошли с караванами из немецких земель «купцы», не умевшие торговать, «ученые», не собиравшиеся совершенствовать свои знания, «монахи», равнодушные к римским святыням. Некоторые из них оседали при итальянских княжеских дворах и даже при дворе самого папы. Большинство же словно исчезало бесследно. Крупицы добытых ими сведений текли в Аугсбург, в Нюрнберг, в императорскую канцелярию в Линце. Да, неудачное время выбрал Альбрехт Дюрер, чтобы совершенствовать мастерство художника!
Об этом без околичностей и сказал ему Андрес, с которым сдружились за долгую дорогу. Выразил сожаление: с живописцами ему до сих пор дела иметь не приходилось. Знает он, правда, братьев Беллини. Но это птицы высокого полета. Трудно ручаться, что примут они Альбрехта…
Венеция открылась перед ними как-то вдруг, и была она совсем не такой, какой представлялась Дюреру. Не блистали золотом городские кровли. Адриатическое море оказалось далеко не лазурным, а совершенно серым. Видно, был виноват в этом тоскливый холодный дождь. Привстав на стременах, пытался Альбрехт рассмотреть дворцы и соборы, о которых в пути рассказывал Андрес.
Остановились на постоялом дворе, принадлежавшем немцу. Таков неписаный закон: прежде всего ищи своих, держись друг за друга. На следующее утро Андрес отвел Альбрехта в Фондако деи Тедески — «Немецкое подворье». Фондако — в самом центре Венеции, у моста Риальто, не заблудишься. Здесь заключали сделки, назначали деловые свидания. Тут всегда толпился народ — купцы, ростовщики, факторы. Разыскивали земляков, получали письма, меняли деньги или просто убивали время. Здесь распрощались: Кунхофер вынужден покинуть его на некоторое время, ему предстоит идти на юг.
Оставшись без Андреса, боялся Дюрер отходить от подворья. А что, если окажется правдой все то, что слышал он о Венеции как городе мошенников и буянов? В Фондако увидел впервые Альбрехт мавров и наводящих на Европу ужас турок, но здесь они были мирными. Однажды забрел сюда на подворье и вовсе диковинный гость — индиец. Кавалеры-венецианцы в богатых, расшитых золотом кафтанах встречались на каждом шагу. Заглянули в Фондако и несколько местных дам в пышных платьях из дамаста и кружевных накидках. Подметил Альбрехт — итальянца от немца отличить нетрудно: у немцев платье узкое, обтягивает фигуру, а венецианские одеяния свободные, со множеством складок. Сделав такое наблюдение, начал искать среди земляков спутников для прогулок по Венеции. Желающих что-то не находилось. А те, к кому обращался, стали даже обходить его стороной. Уже потом ему объяснили: его бесцельное пребывание на подворье, где все заняты делом, наводило на подозрение — не агент ли он страшного Совета десяти? Были ведь они и среди немцев. Это только официально считается, что совет надзирает за венецианскими должностными лицами, на самом деле под его присмотром и каждый иностранец.
Так что пришлось Альбрехту знакомиться с Венецией самостоятельно. Начал с площади Святого Марка. Поразила его площадь своей красотой, взгляда не мог отвести от стоявших по обеим ее сторонам Прокураций. То, что здесь размещалось правительство Венеции и жили сановники-прокураторы, Дюрер знал от Кунхофера. А вот о знаменитых конях, сотворенных древними мастерами, Андрес ничего не сказал. Остановился как вкопанный, увидев их. С час не мог насмотреться на это чудо.
…Пьяцетта — «маленькая площадь», рядом видно море. Лениво покачивались на воде сбежавшиеся со всех концов света в Венецию корабли. Море было огромно и несравнимо ни с чем.
Через несколько дней Дюрер отважился плавать по каналам на гондоле. Каждое такое путешествие приносило новые открытия. Решил он посетить все венецианские соборы. Подолгу простаивал у алтарей. Это было рукотворное чудо, которому он не уставал удивляться. Имена их создателей звучали как музыка — Кривелли, Виварини, Карпаччо, Беллини, Чима да Конельяно…
Кунхофер все не возвращался. И без него не решался Дюрер посетить мастерскую Беллини. Что, если в суматохе собственных дел забыл Андрее о мимоходом брошенном обещании? Но эту мысль Альбрехт гнал прочь и каждый вечер упрямо отправлялся в Фондако. Упорство его было вознаграждено. Альбрехт заметил Андреса сразу, как только вошел в зал. Сидя в самом дальнем темном углу, Кунхофер беседовал с купцом, которого Дюрер видел на подворье впервые. Купец, несмотря на начавшуюся в Альпах зиму, видимо, собирался, вернуться на родину, и Кунхофер передавал ему какие-то поручения. Упомянули в разговоре Вилибальда Пиркгеймера, обучавшегося в Павии. Как понял Дюрер, получил тот приказ от отца прервать свои занятия в университете и немедленно отправляться домой. Вилибальду такое насилие было весьма не но душе.
Выглядел Андрее усталым, и неудивительно — весь сегодняшний день ему пришлось провести в седле. Приехал он с юга. Рассказал: во Флоренции горожане приняли Карла VIII как освободителя. Провожая его в дальнейший поход, они присвоили ему титул «восстановителя флорентийской свободы» и отсчитали двадцать тысяч гульденов. Французский король предложил Александру VI сдаться на милость победителя, но тот ответил, что уж его-то слугой он никогда не будет. Пока счастье сопутствует Карлу — ему удалось захватить любовницу папы Джулию Фариезе. Все гадают теперь, что будет дальше? Вилибальд Пиркгеймер в разговоре с ним говорил, что папские прегрешения пугают простой люд в Италии, который считает: сел на престол святого Петра антихрист и сатана. Колеблется вера. Если сомнение в папской непогрешимости перекинется за Альпы, кто знает, что произойдет в Германии, где крестьяне и ремесленники и без того волнуются: мол, все их страдания происходят из-за того, что правят ими безбожники.
Посидели еще немного с Кунхофером. Пытался Дюрер узнать что-либо о художниках других городов Италии. Но Андрес ничего толком объяснить не мог. Сказал лишь, что слышал, будто то ли скульптор, то ли литератор по имени Альберти утверждает, что с помощью линейки и отвеса можно любую скульптуру разложить на угловые величины и размеры, после чего не составит особого труда создать ее совершенно точную копию. Более того, одну часть копии можно изготовить, скажем, на знаменитом своим мрамором острове Парос, а другую — где-нибудь в Италии. И тем не менее, сложенные вместе, они составят единое целое. Но относится ли это к пропорциям, он, Андрес, честное слово, не знает.
Альберти! Опять всплыло это имя. Может быть, нестоило ехать искать истину в Венецию, если ее разгадка лежала в Региомонтаповой библиотеке в Нюрнберге?
Спросил Кунхофер: с кем из живописцев Альбрехту удалось познакомиться, был ли у Джованни Беллини? И, узнав о том, что пока еще не пришлось и что знакомыми он тоже не успел обзавестись, возмутился: такого недотепу первый раз в жизни видит. Чем же он вообще занимался? Ну ладно, завтра же можно пойти к Беллини.
Оставшись один, долго переживал Альбрехт причиненную ему обиду, перебирал в памяти дни, проведенные в Венеции. Чем занимался?! А эти десятки рисунков, эти копии с гравюр Мантеньи! «Смерть Орфея», «Вахкханалия»! Никогда не понять Кунхоферу, как много он узнал, трудясь над ними. Постиг, как передавать объем фигуры, догадался, что не обозначением нескольких складок на одежде нужно изображать движение, как учил его Вольгемут. Передать на бумаге движение, Андрее, возможно, лишь зная строение человеческого тела. И вот они — зарисовки обнаженной натуры! Может быть, скажешь, как и другие, что немецкое искусство такого разврата не примет? Но это не разврат, Кунхофер, а сама жизнь. Искусство же для того и существует, чтобы изображать ее. Да впрочем, стоит ли злиться на этого доброго малого? Ведь нашел же он время, чтобы разузнать о пропорциях. Не забыл. Может быть, и не ради него, Дюрера, может быть, его как математика тоже заинтересовала эта проблема. И к Беллини они все-таки пойдут вместе!..
На следующий день повез Андрее Альбрехта к Джованни Беллини, несравненному Джанбеллино, как ласково называли художника венецианцы. Было не исключено, что они могли застать там и старшего брата Беллини, Джентиле, не менее известного.
Баловни судьбы… Как еще назовешь мастеров Беллини! Жители Венеции боготворили своих живописцев. Сейчас мессер Джентиле трудился над картиной, изображающей торжественную процессию на площади Святого Марка. Весь город только и говорил о ней.
Дюрер уже видел картины обоих братьев и отдавал предпочтение младшему, Джентиле все же присуща некоторая сухость в письме. Джованни — другое дело! Завоевав славу к тридцати годам, Джанбеллино не успокоился, продолжал стремиться к еще большему совершенству. Ни одна из его картин не походила на предшествующую. Считался художник подлинным мастером в изображении природы, в передаче света, знал законы перспективы. Вот у него бы Альбрехт с удовольствием поучился. Но это исключалось: иностранцы не допускались в венецианские мастерские.
В доме Джованни Беллини привыкли к частым визитам. Появление немцев не вызвало удивления. Андрее разом охватил взглядом мастерскую и устремился к долговязому детине, только что протиснувшемуся через боковую дверь. Венецианец покосился на папку в руках Дюрера, пожал плечами и снова скрылся за дверью. Кунхофер ворча вернулся к Альбрехту: вечно у этого Большого Георга, по-итальянски Джорджоне, голова пустяками забита, никогда не помнит о деле. Ведь договорился же с ним вчера в Фондако. А тот забыл предупредить мастера.
Наконец Джорджоне вывалился из двери красный как рак. Наверное, попало ему от маэстро. Поманил их за собой. И вот они у самого Джанбеллино!
Мессер Джованни был явно не в духе. Не сказав и слова в ответ на учтивое приветствие, протянул руку к папке. Первый рисунок не привлек его внимания, второй тоже, более или менее заинтересовался лишь четвертым: бург в Инсбруке. Его мастер рассматривал дольше других. С оставшимися Джованни расправился быстро — мельком взглянул и отложил в сторону. Сказал что-то стоявшему за его спиной Джорджоне, но что именно, Дюрер не понял.
Джанбеллино захлопнул папку, обратился на сей раз непосредственно к Дюреру. Андресу пришлось взять на себя роль толмача. Но не о рисунках говорил Беллини, а о роли пейзажа. По его мнению, может он играть лишь второстепенную роль. С помощью пейзажа можно подчеркнуть перспективу, добиться изображения третьего измерения на плоскости. Об этом, кажется, говорил Мессина, живописец из Сицилии. Далее посетовал Джованни с некоторым кокетством: не приходится отрицать, брат и он сам преуспел в живописи немало, но, должен признать, муж их сестры, Андреа Мантенья, все-таки выше их. Тому удалось разгадать тайны греческой скульптуры. Это помогло ему придать своим картинам объемность фризов. Можно лишь сожалеть, что не поставил он свою кисть на службу Венеции. И что только влечет его ко двору Лудовико Гонзага? Это было, пожалуй, все, что сказал Джованни Беллини. А Джентиле Беллини так и не появился.
Потом долго стояли с Кунхофером на берегу Большого канала. Андрес был хмур. Сталкивал в воду камушки, наблюдая, как медленно расходятся от них круги. Понял ли Альбрехт, что сказал Беллини Джорджоне? Нет? Джованни изрек: для немецкого варвара этот Дюрер рисует довольно сносно…
Вскоре Кунхофер снова куда-то таинственно исчез. Альбрехт уже один несколько раз заходил в мастерскую Беллини, но в конце концов ему дали понять, что здесь ему искать нечего.
Поддержку Дюрер нашел там, где искал меньше всего, — в Фондако.
Земляки-купцы, узнав, кто такой Дюрер и зачем он прибыл в Венецию, старались теперь ему помочь кто чем мог. Они сносили на подворье все, что, по их мнению, могло представить интерес для Альбрехта — рисунки, гравюры, книги, даже картины. Сопоставляя работы различных мастеров, Дюрер пытался без посторонней помощи проникнуть в их тайны. Делал точные копии с гравюр Мантеньи и Антонио Поллайоло. Но это перестало удовлетворять его — особенно штриховка. Достигать подобия мраморных фризов он не собирался, ему нужна точная передача действительности. Он возвращается к тому штриху, который применял еще в Базеле. Это оживляет рисунки, тем не менее до поставленной цели все так же далеко. А пока что он приблизился к осуществлению девиза аугсбургских мастеров: делать так, чтобы было не хуже, чем у итальянцев. Все услышанное о манере письма итальянских мастеров и методах их обучения он пытался тотчас же воплотить в жизнь. Если, как полагал Беллини, Мантенья достиг совершенства, рисуя древние статуи, то почему бы и ему не попытаться сделать это? Правда, статуи для него недоступны — он не вхож в венецианские дворцы, но ведь можно приобрести их уменьшенные копии, продающиеся в лавках. Купцы подарили ему восковую фигурку Аполлона, копию той мраморной скульптуры, которую десять лет назад выкопали в Риме и которой до сих пор не уставали восхищаться. Дюрер рисовал ее до полного изнеможения — во всех мыслимых ракурсах. Копировал также изображения сатиров, кентавров, тритонов. Этих просто про запас, хотя и мало было вероятности, что они пригодятся ему в Нюрнберге. Там предпочитали существ пострашнее — таких, как на шонгауэровском «Искушении св. Антония». Попытался также срисовать с натуры фигуру льва, что стоит на площади Святого Марка как символ мощи и храбрости Венеции. Однако от этой попытки пришлось отказаться, ибо вокруг стали собираться любопытствующие бездельники, готовые к насмешкам над чем угодно.
И все же правильно говорят: нет худа без добра. Насмешки зевак привлекли к нему внимание знаменитого Джентиле Беллини, проходившего по площади. Поразило его, что рисует Альбрехт, несмотря на то, что холодно и карандаша в пальцах толком не удержишь. На такое способен только человек одержимый. Подошел, пригласил следовать за собой. Не мог взять в толк Дюрер, чем заинтересовал он официального живописца республики. Во всяком случае, не своей же жалкой мазней, долженствующей изображать перспективу площади Святого Марка. А Джентиле не только защитил его от насмешников, но любезно пригласил бывать у себя в мастерской. Конечно, слава старшего Беллини ставила его выше всех законов и традиций Венеции. Да и секретов он никаких не раскрывал. Мессер Джентиле просто показывал Альбрехту свои эскизы к «Шествию на площади Святого Марка», рассказывал, где и когда познакомился с людьми, изображенными на них, почему считает их достойными попасть на полотно. А что касается техники живописи, то Беллини о ней умалчивал…
Казалось, что становится все на свои места, что следует Дюреру подольше задержаться в Венеции, съездить и на юг. А он вдруг заторопился домой. Первое путешествие художника в Италию оставляет впечатление незавершенности, какой-то незаконченности, словно было оно прервано на полпути в связи с какими-то обстоятельствами. Отсутствие денег? Весьма возможно, но Дюрер их всегда мог бы занять. Не исключено, что приходили из-за Альп письма от отца, выражавшего возмущение тем, что сын бросил молодую жену, умчался в дальние края и думать забыл о ней. Только вряд ли это побудило бы Альбрехта бросить все и сломя голову нестись в Нюрнберг.
Видимо, дело в том, что живопись Венеции, хотя и достигшая к тому времени своего расцвета, все же оказалась не в состоянии дать ему того, что он искал. Он, безусловно, слышал о таких великих именах, как Леонардо да Винчи и Микеланджело, тем более что последний, бежав из Флоренции, зиму провел в Венеции и разговоры о нем не смолкали в тех кругах, которые посещал молодой Дюрер. Сохранившиеся рисунки говорят о том, что он должен был обязательно разыскать и хотя бы поговорить с Андреа Мантеньей, живописцем, перед чьим искусством он преклонялся. Может быть, для этого он и предпринял поездку в Павию к Вилибальду Пиркгеймеру.
Правда, ко всему прочему, время в Италии было неспокойное. 31 декабря 1494 года войска Карла VIII взяли Рим и основательно разграбили «Вечный город». О января папа принял французского короля в Ватиканском дворце, отдал ему в заложники Цезаря Борджиа, уговорил оставить Рим в покое и идти в Неаполь. По Италии пополз слух, что французский король, этот поборник истинной католической веры, продался сатане. Карл взял. Неаполь, был провозглашен неаполитанским королем, после чего снова повернул на север, ибо получил сообщения о союзе, заключенном между королем Испании и императором Максимилианом. На полпути его встретил неистовый флорентийский бичеватель пороков Савонарола, и проклял как изменника делу обновления церкви. На севере Италии назревала новая война. Здесь уже было не до живописи.
Да к тому же у Альбрехта вдруг пропала охота к усвоению итальянских уроков. Такие периоды апатии посещали его потом не раз. Теперь он чаще бывал на море, чем в венецианских соборах. Ему посоветовали отправиться в предместье Санта-Клара, где к самой лагуне подступают фруктовые сады, и на остров Чертоза — приют рыбаков. Вот там можно видеть настоящее море!
И он отправился в путь. Первое впечатление от моря было ужасным, словно ты один на всей земле и твой голос теряется в давящей тишине. И чем только влекла к себе Мартина Бегайма эта бескрайняя пустыня? Уже потом, побывав несколько раз на острове Чертоза, Альбрехт избавился от этого наваждения. И море ожило для него. Рыбаки показывали странных животных, извлеченных из таинственных глубин. А он. удивляясь многообразию жизни, старательно рисовал омаров, крабов, невиданных рыб, пытался передать их расцветку с помощью водяных красок. На морском берегу ему никто не мешал. Никто не отпускал колкостей, как это было на площади святого Марка. Он мог ошибаться, начинать заново. Неудавшиеся рисунки рвал и бросал в море. Будто стая мотыльков, уносились бумажные клочки в безграничный простор или опускались на воду и колыхались на ней, собираясь в веселые стайки. Море больше не пугало — оно успокаивало…
Оставалось еще приглашение Пиркгеймера. Кунхофер был прав: не откликнуться на него — значит оскорбить патриция, от которого, может быть, зависит вся дальнейшая судьба. Но теперь уже сам Андрес, вновь появившийся в Венеции, просил отложить поездку в Павию. Появилось новое дело, осуществлению которого Альбрехт мог бы содействовать. Поскольку оно было связано с живописью, Дюрер ответил согласием. Оставалась, конечно, опасность, что очередной караван нюрнбергских купцов привезет от отца приказ немедленно возвращаться на родину, но ведь даже и в таком случае можно было бы найти предлог, чтоб задержаться в Италии на месяц или на два.
Так состоялось знакомство Дюрера с мессером Якопо по прозвищу Барбари, что значило «варвар». Своей кличкой Якопо был обязан не происхождению, а поистине несносному характеру. Но что бы там ни было, у него единственного хватило смелости взяться за выполнение заказа нюрнбергского купца Антона Кольба создать план-чертеж Венеции, хотя это и могло бы привлечь внимание Совета десяти. Правда, заломил он за него небывалую цену и поставил условия: в случае осложнений с властями города германский император должен принять его на должность придворного живописца. Были или нет у Кунхофера такие полномочия, но он ответил согласием. И на следующий день явился к Барбари вместе с Кольбом, весьма кстати оказавшимся в Венеции. Договор на исполнение живописных работ был подписан.
Не заказ Кольба и даже не обещание Андреса заплатить за помощь Барбари влекли Дюрера в мастерскую строптивого венецианского живописца. Тетради Барбари — вот что ему было нужно. О них он уже столько наслышался: будто содержатся в них все тайны живописного мастерства. Справедливости ради следовало сказать, что никто из говоривших самих тетрадей не видел. Но ведь нет же дыма без огня!
Барбари рьяно взялся за дело, Дюрер со своим умением быстро и точно передавать увиденное на бумаге был для Барбари истинной находкой. Его помощь приближала мессера Якопо к заветной цели. Оба художника побывали на острове Сан-Клементе, вместе взбирались на самую высокую колокольню. Когда взглянул оттуда Альбрехт вниз, то даже дыхание перехватило: огромный город лежал у его ног, со всеми своими соборами, палаццо, жилищами простого люда, каналами, площадями. Барбари было не до красот, его занимало другое: найти центр города, сделать первый набросок — ту схему, которая станет остовом гигантского чертежа. Здесь, на колокольне Сан-Клементе, услышал Дюрер впервые более или менее связный рассказ о том, что такое перспектива. Нанося на бумагу линии, которым предстояло на плане стать каналами, овалы и квадраты, обозначающие просторные площади, Барбари учил: на рисунке или картине Венеция выглядела бы иначе. Отсюда, с высоты, можно видеть, как постепенно уменьшаются в размерах предметы второго, третьего и остальных планов, как размываются очертания находящихся у горизонта строений. Вон там, где глаз уже ничего не различает, все линии сошлись как бы в фокусе. Это и есть перспектива.
А спустя некоторое время, когда установились между ними почти дружеские отношения, увидел наконец Дюрер знаменитые тетради Барбари. В них мастер просто заносил все, что когда-либо слышал или прочитал о живописи. Удивили Альбрехта нарисованные в них странные человеческие фигуры, состоявшие из одних квадратов, окружностей, треугольников. Что же это — искусство или чернокнижие? Дальше шли таблицы ничего не говорящих ему цифр, наброски, вдоль и поперек исчерканные линиями. Скрывалась ли действительно за этими загадочными рисунками какая-то тайна? И если да — то почему тогда Барбари, ее обладатель, не создал гениальных картин, которые посрамили бы его недоброжелателей и завистников? Почему, уклонившись от состязания с ними, намеревался сбежать из Венеции?
Как-то раз Барбари начал говорить о том, что законы пропорций человеческого тела были открыты уже в глубокой древности Фидием, Праксителем и Апеллесом. Альбрехт весь обратился в слух. Но Якопо только посетовал, что от великого их труда остались лишь скудные упоминания в старых рукописях. Невежество и зависть губили уже не раз великие открытия. Каждый раз приходилось людям начинать сначала. Вот и все, что мог сказать Барбари о пропорциях. Как далеко бы ушла живопись, если бы каждый художник начинал свой путь оттуда, где остановился его предшественник!
Побудил Дюрера этот разговор снова вернуться к копиям древних статуй. Сравнивал их, делал вычисления. Итог был плачевным: или не существовало в искусстве никаких закономерностей, или же все эти копии были несовершенные.
Поездка в Павию все-таки состоялась, хотя Дюрер туда и не особенно рвался. Но как правильно говорил Андрес, нельзя не откликнуться на приглашение патриция. К тому же Вилибальд все-таки друг детства. По мере приближения к цели путешествия все больше стало попадаться навстречу вооруженных людей — то стягивались войска, собиравшиеся дать решительное сражение Карлу VIII. Папа из Рима призывал как следует проучить «безбожника», посягнувшего на римские святыни. Патрон Вилибальда Пиркгеймера герцог Франческо Гонзага откликнулся на призыв «святого отца» и присоединился к антифранцузской лиге. Кунхофер все больше начинал сомневаться, застанут ли они Пиркгеймера в Павии. И где тогда его искать: у французов или в войсках лиги? Теперь не поймешь, на чьей стороне надлежит быть. Все выступают за «истинную» веру, только неизвестно, за какую. Вопросы веры Андреса не особенно волновали. Значительно больше его сейчас беспокоило то, что скажет отец Вилибальда, старый Иоганн, если он не вернет его сына домой.
Оказалось, что опасения напрасны — Вилибальд преспокойно пребывал у себя дома в Павии. Его мало занимали распри между папой и королем, хватало своих забот. В комнатах ни с чем не сравнимый беспорядок. Повсюду разбросаны книги и рукописи. Рисунки, которым цены нет, валяются на столах, мнутся. Поверх них — лютни, какие-то другие музыкальные инструменты. Час уже не ранний, но Вилибальд не соизволил проснуться. Слуга насилу его добудился: Пиркгеймер выскочил к ним полуодетый. Буркнул нечто вроде приветствия…
Пиркгеймеру силы не занимать — могучие плечи ратника, круглое лицо топорной работы, на котором красуется перебитый нос. Несмотря на свою массивность, быстр в движениях. По сравнению с этой грудой мяса кажется Альбрехт узкоплечим, изнеженным.