Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Человек традиционного общества видел мироздание как Космос — упорядоченное целое, с каждой частицей которого он был связан мириадами невидимых нитей, струн. К. Э. Циолковский говорил, что Земля — колыбель человека, Космос — его дом. Человек — не эксплуататор своего дома, а рачительный и ответственный хозяин. Наука разрушила Космос, представив человеку мир как бесконечную, познаваемую и описываемую на простом математическом языке машину. Человек был выведен за пределы этого мира и противопоставлен ему как исследователь и покоритель. Вот красноречивый штрих: более полувека в мире осуществляются две технически сходные исследовательские программы, в которых главный объект называется совершенно разными терминами. В СССР (теперь России) — космос, в США — sрace (пространство). У нас космонавты, там — астронавты.

Конечно, те традиционные общества, которые включились в промышленное развитие, восприняли научные представления о пространстве и времени, но так, что прежнее мироощущение при этом не было сломано. Научные представления, служа инструментами, сосуществуют с космическим чувством, хотя процесс их освоения был весьма болезненным.

Вот как излагает мироощущение современного русского человека А. Ф. Лосев: «Не только гимназисты, но и все почтенные ученые не замечают, что мир их физики и астрономии есть довольно-таки скучное, порою отвратительное, порою же просто безумное марево, та самая дыра, которую ведь тоже можно любить и почитать… Все это как-то неуютно, все это какое-то неродное, злое, жестокое. То я был на земле, под родным небом, слушал о вселенной, «яже не подвижется»… А то вдруг ничего нет, ни земли, ни неба, ни «яже не подвижется». Куда-то выгнали в шею, в какую-то пустоту, да еще и матерщину вслед пустили. «Вот-де твоя родина — наплевать и размазать!» Читая учебник астрономии, чувствую, что кто-то палкой выгоняет меня из собственного дома и еще готов плюнуть в физиономию».

Надо сказать, что и через несколько веков после принятия механистической картины бесконечного мира данная этой картиной свобода остается источником тоски западного человека, осознавшего, по выражению современного ученого Жака Моно, что он, «подобно цыгану, живет на краю чуждого ему мира. Мира, глухого к его музыке, безразличного к его чаяниям, равно как и к его страданиям или преступлениям».

Ощущая мир как Космос, человек чувствует себя как в уютном доме, за благополучие которого он отвечает. Человек же, затерянный в бесконечной Вселенной, придавлен бессмысленностью бытия. Шопенгауэр сравнивал человечество с плесенным налетом на одной из планет одного из бесчисленных миров Вселенной. Эту мысль продолжил Ницше: «В каком-то заброшенном уголке Вселенной, изливающей сияние бесчисленных солнечных систем, существовало однажды небесное тело, на котором разумное животное изобрело познание. Это была самая напыщенная и самая лживая минута «всемирной истории» — но только минута. Через несколько мгновений природа заморозила это небесное тело и разумные животные должны были погибнуть».

Возникнув, современное общество произвело огромные изменения и в измерении пространства. Был совершен «прыжок из мира приблизительности в царство точности». Создание метрической системы было одним из первых больших проектов Великой французской революции. А в традиционном обществе мера была очень неточной и, главное, нестандартной. Аршин, да локоть, да сажень. А расстояние подальше измерялось в выражениях типа «часа два ходу» или «три дня пути на телеге». Точнее было и не нужно.

Создавая свой искусственный мир, человек традиционного общества «встраивает» его в данное природой пространство, не ищет прямых линий и прямых углов и плоскостей. Сакля лепится к скале, улочки старого города извилисты — сравните с планом Нью-Йорка. Поражают аэрофотоснимки старинных городов, где столкновение с новым пространственным мышлением произошло очень быстро, в период короткого строительного бума конца прошлого века. На конгрессе по истории науки и техники в Испании докладчик показал план Гранады. Конфликт цивилизаций воочию. Средневековый город разрублен, как саблей, наискось, прямым проспектом Gran Via, а в конце его начинаются квадраты кварталов современного города. Хайдеггер описывает два сооружения на Рейне, неподалеку одно от другого. Вот средневековый мост. Он так прилажен к берегам и реке, что кажется частью целого. А вот электростанция. Здесь сама река встроена в нее.

Столь же различны и представления о времени. У человека традиционного общества ощущение времени задавалось Солнцем, Луной, сменами времен года, полевыми работами — время было циклическим и не разделенным на маленькие одинаковые отрезки. В Средние века в Европе продолжительность часа менялась в зависимости от времени года, длины светового дня. Единицы времени были очень неопределенными («моргнуть глазом», «время выдоить корову» и т.д.). Одним из первых шагов современного общества было создание точных часов и деление времени на точные равные отрезки. Это вошло в плоть и кровь, так что трехлетний ребенок прекрасно понимает слова матери: «Чтобы через пять минут был в постели!»

У всех народов и племен был миф о вечном возвращении, о том, что время приведет его к родному дому, к утраченному раю. Научная революция разрушила этот образ: время стало линейным и необратимым. Это было тяжелое потрясение, из которого родился европейский нигилизм и пессимизм (незнакомый Востоку).

Нам кажется, что идея длящегося, устремленного вперед времени и идея прогресса заложены в нашем мышлении естественным образом. Между тем, это — недавние приобретения культуры. Даже человек Возрождения еще не мыслил жизнь как прогресс, для него идеалы совершенства, к которым надо стремиться, остались в античности. В сознании господствовала эсхатологическая концепция (сотворение мира — конец света), дополненная понятием циклического времени. Лишь начиная с XVII в. утверждаются линейные толкования истории и вера в бесконечный прогресс. Эта вера была провозглашена Лейбницем, но получила особенно широкое распространение лишь в XIX в. благодаря эволюционной теории. Заметим кстати, что идея прогресса имеет под собой не рациональные, а религиозные основания и основана на специфической для Западной цивилизации вере.

Когда время «выпрямилось», изменился весь строй жизни человека. В новом обществе возникло ощущение, что время утекает безвозвратно, и это стало своего рода психозом. Торопливость, экономия времени, постоянная зависимость от часов — признак современного общества, в резком контрасте с тем, что мы наблюдаем в любой традиционной культуре. На первом этапе развития современного общества часы стали главной метафорой мироздания (так что даже Бог у Ньютона был «часовщиком»). Испытывая ужас перед «утекающим» временем, человек Запада испытывает странное желание жить наперекор времени, побеждать его — есть клубнику именно зимой, а кататься на лыжах именно летом, не считаясь с расходами. Это — символический признак успеха. В культуре традиционного общества, напротив, хорошим тоном считается именно ощущать циклическую смену времен года: наслаждаться цветами, плодами, пейзажами сезона.

Характерно преломилось представление о времени в двух знакомых нам социально-философских учениях современности — социал-демократии, получившей распространение на Западе, и коммунизме, который укоренился в традиционных обществах России и Азии. Время коммунистов — цикличное, мессианское. Оно устремлено к некоему идеалу (светлому будущему, Царству свободы — названия могут быть разными, но главное, что есть ожидание идеала как избавления, как возвращения, подобно второму пришествию у христиан). Великий лозунг социал-демократов: «движение — все, цель — ничто!». Здесь — разное понимание времени. Время социал-демократов линейное, рациональное: «цель — ничто». Здесь — мир Ньютона, бесконечный и холодный.

Очень красноречив и тот факт, что весь проект немецкого фашизма, поставившего целью сплотить немцев в искусственно созданное, как в лаборатории, квазитрадиционное общество, с неизбежностью потребовал изменить и представление о времени. Воспользовались философией Ницше, который развил идею «вечного возвращения», и представление времени в фашизме опять стало нелинейным. Идеология фашизма — постоянное возвращение к истокам, к природе (сельская мистика и экологизм фашизма), к ариям, к Риму, построение «тысячелетнего рейха». Было искусственно, средствами идеологии создано мессианское ощущение времени, внедренное в мозг рационального, уже перетертого механицизмом немца. Именно от этого и возникло химерическое, расщепленное сознание (многие народы имели и имеют ощущение времени как циклического — без всяких проблем). Мессианизм фашизма с самого начала был окрашен культом смерти, разрушения.

Конечно, сложность нашей проблемы в том, что в чистом виде никакие представления не встречаются и не осознаются. Большинство населения Земли вовлечено в системы образования (хотя бы через телевидение, радио, всю общественную жизнь), основанные на науке и мировоззрении современного общества. Все мы в большой мере модернизированы. Но мышление и чувства людей гибки и обладают огромной способностью к адаптации. Волны модернизации не подавили в человеке традиционного общества его космического чувства. Культурных мутаций в масштабах целых народов история не знает.

Мы должны понять, кто мы такие, в чем наш культурный генотип. А уж затем дополнять его, наращивать новое, увеличивать разнообразие — ни в коем случае не позволяя сломать стержень. Беречь его пуще, чем Кощей берег свою иголку.

Антропологическая модель и государство

В соответствии с представлениями о человеке и с теми связями, которые соединяют людей в общество, строится политический порядок, определяющий тип государства. Имея как образец идеал семьи, традиционное общество порождает т.н. патерналистское государство (от лат. рater — отец). Здесь отношения власти и подданных иерархичны и строятся по образу отношений отца и детей. Ясно, что представления о свободе, взаимных правах и обязанностях здесь принципиально иные, нежели в государстве западного общества, роль которого сведена к функции полицейского на рынке (государство — «ночной сторож»).

Сегодня большой интерес вызывает типичное традиционное общество — Южная Корея. Она быстро развивается: еще в 1954 г. по доле ВНП на душу населения она уступала не только полуколониальному тогда Египту, но и Нигерии. Это было отсталое аграрное общество. Индустриализация и развитие происходили здесь в рамках специфического «конфуцианского капитализма». Корейский социолог пишет в самой популярной книге о национальном характере: «Иерархичность — способ существования корейца, а выход из иерархической структуры равносилен выходу из корейского общества». Так что индивидуализация людей вовсе не является необходимым условием развития. Российский востоковед А. Н. Ланьков пишет: «Конфуцианство воспринимало государство как одну большую семью. Вмешательство государства в самые разные стороны жизни общества считается в Корее благом — хотя образованные корейцы прекрасно знакомы с европейскими воззрениями на государство и гражданское общество. В докладе о южнокорейской экономике, подготовленном по заказу Всемирного банка, говорится: «Озадачивающим парадоксом является то, что корейская экономика в очень большой степени зависит от многочисленных предприятий, формально частных, но работающих под прямым и высокоцентрализованным правительственным руководством». Другой американский экономист пишет: «Корея представляет из себе командную экономику, в которой многие из действий отдельного бизнесмена предпринимаются под влиянием государства, если не по его прямому указанию»[8].

В Европе Реформация стала революцией не только в религиозной сфере, но и в идее государства. Раньше государство обосновывалось, приобретало авторитет через божественную благодать. Монарх был помазанник Божий, а все подданные были, в каком-то смысле, его детьми. Впервые Лютер обосновал превращение патерналистского государства в классовое, в котором представителями высшей силы оказываются богатые. Богатые стали носителями власти, направленной против бедных. Государство перестало быть «отцом», а народ перестал быть «семьей». Общество стало ареной классовой войны.

Назвав новое общество «республикой собственников», теоретик гражданского общества Локк так и объяснил суть государства: «главная и основная цель, ради которой люди объединяются в республики и подчиняются правительствам — сохранение их собственности» (слово «республика», т.е. «общее дело», изначально применялось к любому государству, в том числе и монархии).

Таким образом, гражданское общество основано на конфронтации с неимущими. Внутреннее единство общества отрицается принципиально, как утрата свободы, как тоталитаризм[9]. В норме государство гражданского общества должно поддерживать условия для конкуренции, а периодически — вести войну и испытывать революции. В фундаментальной многотомной «Истории идеологии», по которой учатся в западных университетах, читаем: «Гражданские войны и революции присущи либерализму так же, как наемный труд и зарплата — собственности и капиталу. Демократическое государство — исчерпывающая формула для народа собственников, постоянно охваченного страхом перед экспроприацией… Гражданская война является условием существования либеральной демократии. Через войну утверждается власть государства так же, как «народ» утверждается через революцию, а политическое право — собственностью… Таким образом, эта демократия есть не что иное, как холодная гражданская война, ведущаяся государством».

Напротив, единство общества («народность») всегда является идеалом и заботой государства традиционного общества. Источник его легитимности лежит не в победоносной гражданской войне, а именно в авторитете государя как отца. Единство — главная ценность семьи, поэтому во всех своих ритуалах это государство подчеркивает существование такого единства.

Различие двух типов государства хорошо видно при сравнении голосования в парламентах и советах. Голосование — древнейший ритуал любой разновидности демократии, от родовой до современной либеральной. Этот ритуал лишь завершает процесс согласования интересов и выработки решения, приемлемого для всех влиятельных групп. В парламенте голосование есть ритуал, символизирующий конкуренцию, в которой побеждает сильнейший (пусть даже с перевесом в один голос). В советах (любого вида — от совета старейшин племени до Верховного Совета СССР) голосование есть ритуал согласия. Здесь стремятся обеспечить единогласность.

Этот смысл ритуала голосования в государстве традиционного типа прекрасно изучен в антропологии и культурологии. В оставшихся кое-где на Земле культурах с племенной демократией существуют даже изощренные специальные обряды, в ходе которых люди отставляют в сторону обиды и разногласия (танцы, ритуальные инсценировки боя, омовения и пиры). Лишь после этих обрядов приступают к голосованию, которое должно быть единодушным.

Знаток русской деревни А. Н. Энгельгардт пишет в «Письмах из деревни»: «Я уже говорил в моих письмах, что мы, люди, не привыкшие к крестьянской речи, манере и способу выражения мыслей, мимике, присутствуя при каком-нибудь разделе земли или каким-нибудь расчете между крестьянами, никогда ничего не поймем. Слыша отрывочные, бессвязные восклицания, бесконечные споры с повторением одного какого-нибудь слова, слыша это галдение, по-видимому, бестолковой, кричащей, считающей или измеряющей толпы, подумаем, что тут и век не сочтутся, век не придут к какому-нибудь результату. Между тем подождите конца, и вы увидите, что раздел поля произведен математически точно: и мера, и качество почвы, и уклон поля, и расстояние от усадьбы — все принято в расчет, счет сведен верно, и, главное, каждый из присутствующих, заинтересованных в деле людей убежден в верности раздела или счета. Крик, шум, галдение не прекращаются до тех пор, пока есть хоть один сомневающийся.

То же самое и при обсуждении миром какого-нибудь вопроса. Нет ни речей, ни дебатов, ни подачи голосов. Кричат, шумят, ругаются — вот подерутся, кажется, галдят самым, по-видимому, бестолковейшим образом. Другой молчит, молчит, а там вдруг ввернет слово — одно только слово, восклицание, — и этим словом, этим восклицанием перевернет все вверх дном. В конце концов смотришь — постановлено превосходнейшее решение, и опять-таки, главное, решение единогласное».

Итак, в традиционном обществе ищутся единогласные решения, и само голосование как заключительный акт переговоров становится ритуалом, который символизирует единство. Тот же смысл имеют выборы в представительные органы власти. В гражданском обществе выборы представлены как политический рынок, на котором партии «продают» свои программы и получают плату в виде голосов граждан. В свободной конкуренции здесь побеждает сильнейший. Выборы в традиционном обществе, как мы это видели в СССР, являются на деле плебисцитом (ответ типа «да-нет»). Назначение их — явиться и одобрить общую линию государства. Поэтому так была важна в СССР явка на выборы, хотя мало кто из избирателей вообще заглядывал в бюллетень — он говорил «да» самим фактом голосования неиспорченным бюллетенем. Каждый не принявший участия в выборах означал наличие сильного недовольства.

Для либерального государства массовое участие в выборах существенного значения не имеет, правомочный кворум сокращается порой до 1/4 граждан, а в некоторых случаях (как в США) вообще до 1 человека. Социолог Р. Мёрфин пишет: «Порой при анализе местных выборов обнаруживается, что лишь 5% имеющих право голоса пришли голосовать. Это означает, что в итоге таких выборов кандидат может занять государственную должность, собрав лишь 2,5% голосов плюс один голос. На выборах 1990 г. некоторые конгрессмены были избраны менее чем 20% от общего числа имеющих право голоса. А во Флориде, к примеру, избирательный закон допускает, чтобы кандидат, у которого нет оппонента на выборах, был «избран» автоматически, без включения его имени в бюллетень. Именно так два кандидата и прошли в Конгресс в 1990 г., получив ноль голосов»[10].

Различны и подходы к наделению граждан «голосом». Возникновение нового типа человека — индивидуума (атома) — привело к «атомизации» голоса. Предельным выражением демократии западного типа стал принцип «один человек — один голос». До этого в разного рода солидарных коллективах «голос» или часть его отдавались тем, кто считался выразителем разума и воли этого коллектива (например, отцу крестьянской семьи, священнику, старейшинам и т.д.). В любом государстве советского, а не парламентского, типа носителями голоса являются не только граждане, а и коллективы, общности людей.

На ранних этапах становления государства в Советской России даже выборы в Советы проводились в коллективах предприятий или в общинах деревень, так что голос члена коллектива «весил» больше, чем голос изолированного гражданина[11]. В дальнейшем возник «коллективный голос» народов и национальностей. Народы получили представительство в государстве не как совокупность атомов, но как целостность (Совет Национальностей), а каждый гражданин имел «голос» и как представитель своей национальности, что было даже зафиксировано в личном документе (паспорте).

Смысл голосования как одного из механизмов волеизъявления граждан, соединяясь с другими элементами мировоззрения, определяет источник легитимации государства в двух типах общества. В гражданском обществе государство профанное, лишенное святости — рационально построенная в интересах общества машина. Оно обретает легитимность на каждый новый срок «снизу», через избирательную урну — путем сложения голосов людей-атомов.

В традиционном обществе государство сакрализовано, оно обладает неким высшим смыслом, святостью, которая возникает не из сложения голосов индивидуальных граждан, а из благодати того или иного вида. В крайнем случае теократического государства эта благодать, легитимирующая политическую власть, целиком исходит их божественного откровения. На языке, понятном людям, это откровение выражает Церковь. Легитимность, полученная таким образом, может даже не подвергаться экзамену через выборы, пока силен авторитет Церкви. В таком обществе, даже в формальном смысле слова атеистическом, многие институты, отношения, социальные явления имеют частицу святости — и потому с ними нельзя обращаться «вольно». Какая может быть «свобода слова», если, как сказано в Евангелии от Иоанна, «Слово стало плотию и обитало с нами, полное благодати и истины». Русский философ Г. Федотов писал в 1931 г. в Париже: «Самодержавие царей было не только политическим фактом, но и религиозной доктриной, для многих почти догматом».

Наиболее распространенным вариантом государства традиционного общества является государство идеократическое. В нем источником благодати является набор идеалов, признаваемых за общепринятые и не подвергаемых проверке через диалог или выборы. Иногда хранителем таких идеалов выступает Церковь, иногда нет. Так, царская Россия не была теократическим государством, но роль православной церкви в легитимации власти была очень велика. Кризис официальной Церкви, религиозные искания в русском обществе в конце XIX — начале ХХ века были важным фактором подрыва легитимности царской власти. Лев Толстой как религиозный мыслитель, вошедший в конфликт с Церковью, действительно стал «зеркалом русской революции».

Советская власть была типично идеократическим государством традиционного общества. Но набор идеалов, в котором заключалась благодать, придающая власти легитимность, выражался на языке «мечты пролетариата» о правде и справедливости. Авторитет Советского государства опирался на небольшое число священных идей. Философ Н. Бердяев даже писал в эмиграции (1923): «Социалистическое государство не есть секулярное государство, это — сакральное государство… Оно походит на авторитарное теократическое государство… Хранителями мессианской «идеи» пролетариата является особенная иерархия — коммунистическая партия».

Со временем сакральная компонента ослабевала, перейдя из мессианской веры в мировую революцию в «культ Сталина», связанный с идеей прежде всего укрепления своей страны, а после завершения восстановительного периода (середина 50-х годов) Советское государство исключительно быстро становилось все более открытым, все менее идеократическим. Однако его тип оставался прежним. Его легитимность достигалась прежде всего через идеалы и соответствующую им социальную практику и подтверждалась выборами плебисцитарного типа (по принципу «да — нет»). Это было типичное государство традиционного общества, несущее на себе печать крестьянского мироощущения. Д. Е. Фурман в «Иного не дано» пишет о становлении в СССР такого государства: «Основные носители этих тенденций, очевидно, поднявшаяся из низов часть бюрократии, которая, во-первых, унаследовала многие элементы традиционного крестьянского сознания, во-вторых, хочет не революционных бурь, а своего прочного положения».

В структуре процесса легитимации необходимой была роль партии прежде всего как хранителя и толкователя благодати. Поэтому сама партия, ВКП(б) и потом КПСС, имела совсем иной тип, нежели партии западного гражданского общества, конкурирующие на «политическом рынке». Будучи единственной партией у власти, КПСС по сути была особым «постоянно действующим» собором, представляющим все социальные группы и сословия, все национальности и все территориальные единицы. Внутри этого собора и происходили согласования интересов, нахождение компромиссов и разрешение или подавление конфликтов — координация всех частей государственной системы. Понятно, что в партии соборного типа, обязанной демонстрировать единство как высшую ценность и источник легитимности всего государства, не допускалась фракционность, естественная для «классовых» партий.

Все требования многопартийности, «свободной игры политических сил», плюрализма и т.п., которые раздавались с середины 80-х годов, в действительности ставили вопрос не об «улучшении» Советского государства, а о смене самого типа государственности (и даже глубже — смене типа цивилизации). То есть о революции гораздо более фундаментальной, нежели социальные революции. На протяжении всего советского периода возможные последствия такой революции оценивались обществоведами (в том числе антисоветскими философами-эмигрантами) как катастрофа, масштабы которой трудно было даже предсказать. Опыт 90-х годов в целом подтвердил эти оценки.

Парламент и Советы

Евроцентризм утверждает существование лишь одной «правильной» формы демократии — парламентской. Она основана на представительстве главных социальных групп общества через партии, которые конкурируют на выборах («политическом рынке»). Парламент есть форум, на котором партийные фракции ведут торг, согласовывая интересы представленных ими групп и классов. Равновесие политической системы обеспечивается созданием «сдержек и противовесов» — разделением властей, жесткими правовыми нормами и наличием сильной оппозиции. В зрелом виде эта равновесная система приходит к двум партиям примерно равной силы и весьма близким по своим социальным и политическим программам. Сама такая политическая практика процедурно сложна, так что возникает слой профессиональных политиков («политический класс»), представляющих интересы разных социальных групп в парламенте. Как и политическая экономия в концепции равновесного рынка, так и политическая философия парламентаризма возникли как слепок с механистической картины мироздания Ньютона. Так, теория конституционной монархии в Англии прямо выводилась из модели Ньютона. Конституция США — классический пример представления государства как равновесной машины.

В Советах выразился иной тип демократии. Во-первых, с самого начала эта демократия выражала самодержавный идеал, несовместимый с дуализмом западного мышления — склонностью видеть в каждой сущности борьбу двух противоположных начал (этот дуализм в конечном счете привел к двухпартийной политической системе). «Вся власть Советам!» — лозунг, отвергающий и конкуренцию партий, и разделение властей, и правовые «противовесы». Во-вторых, Советы с самого начала несли в себе идеал прямой, а не представительной демократии. В первое время создаваемые на заводах Советы включали в себя всех рабочих завода, а в деревне Советом считали сельский сход. Впоследствии постепенно и с трудом советы превращались в представительный орган, но при этом они сохранили соборный принцип формирования. За образец брали (явно бессознательно) земские Соборы Российского государства XVI-XVII веков, которые собирались, в основном, в критические моменты[12]. Депутатами Советов становились не профессиональные политики (как правило, юристы), а люди из «гущи жизни» — в идеале представители всех социальных групп, областей, национальностей. С точки зрения парламентаризма выглядит, конечно, нелепостью «подбор» состава Советов по полу, возрасту, профессиям и национальностям. Но когда корпус депутатов состоит не из профессионалов, а из тех, кто знает все стороны жизни на личном опыте, этот подход имеет глубокий смысл.

В отличие от парламента, где победитель в конкурентной борьбе выявляется быстро, Совет, озабоченный поиском единства (консенсуса), подходит к вопросу с разных сторон, трактуя острые проблемы в завуалированной форме. Это производит впечатление расплывчатости и медлительности («говорильня») — особенно когда ослабевают механизмы закулисного согласования позиций. Для тех, кто после 1989 г. мог наблюдать параллельно дебаты в Верховном Совете СССР (или РСФСР) и в каком-нибудь западном парламенте, разница казалась ошеломляющей.

Дело в том, что в парламенте собираются политики, которые представляют конфликтующие интересы разных групп, а Совет исходит из идеи народности. Отсюда — разные установки и процедуры. Парламент ищет не более чем приемлемое решение, точку равновесия сил. Совет же «ищет правду» — то решение, которое как бы скрыто в народной мудрости. Потому и голосование в Советах носило плебисцитарный характер: когда «правда найдена», это подтверждается единогласно. Конкретные же решения вырабатывает орган Совета — исполком.

Риторика Совета с точки зрения парламента кажется странной, если не абсурдной. Парламентарий, получив мандат от избирателей, далее опирается лишь на свой ум и компетентность. Депутат Совета подчеркивает, что он — лишь выразитель воли народа (из его мест). Поэтому часто повторяется фраза: «Наши избиратели ждут…» (этот пережиток сохранился в Госдуме даже через десять лет после ликвидации Советской власти). В Советах имелась ритуальная, невыполнимая норма — «наказы избирателей». Их, как считалось, депутат не имел права ставить под сомнение (хотя ясно, что наказы могли быть взаимно несовместимы).

Советы были порождены политической культурой народов России и выражали эту культуру. Судить их принципы, процедуры и ритуалы по меркам западного парламента — значит впадать в примитивный евроцентризм. На практике Советы выработали систему приемов, которые в конкретных условиях советского общества были устойчивой и эффективной формой государственности. Как только само это общество дало трещину и стало разрушаться, недееспособными стали и Советы, что в полной мере проявилось уже в 1989-1990 г.

Советы и партия

Государство строится и действует в рамках определенной политической системы. В ней органы и учреждения государства дополнены общественными организациями (партиями, профсоюзами, кооперативами, научными и др. обществами). Главные общественные организации советской политической системы возникли до революции 1917 г., но после нее их совокупность сильно менялась. Главным изменением было становление однопартийной системы — по мере того как союзные и даже коалиционные вначале левые партии переходили в оппозицию к большевикам. Это происходило несмотря на неоднократные, вплоть до 1922 г., попытки большевиков восстановить признаки многопартийности. Идея единства все больше довлела. Рядовые эсеры и меньшевики быстро «перетекли» в РКП(б), а лидеры эмигрировали, были сосланы или арестованы в ходе политической борьбы.

Партия заняла в политической системе особое место, без учета которого не может быть понят и тип Советского государства. В литературе нередко дело представляется так, будто превращение партии в скелет всей системы и ее сращивание с государством — реализация сознательной концепции В. И. Ленина, возникшей из-за того, что политически незрелые и малограмотные депутаты рабочих и крестьянских Советов не могли справиться с задачами государственного управления. Видимо, проблема глубже. Необходимость в особом, не зависящем от Советов «скелете» диктовалась двумя причинами.

Лозунг «Вся власть Советам!» отражал крестьянскую идею «земли и воли» и нес в себе большой заряд анархизма. Возникновение множества местных властей, не ограниченных «сверху», буквально рассыпали государство. Советы не были ограничены и рамками закона, ибо, имея «всю власть», они в принципе могли менять законы. Была нужна обладающая непререкаемым авторитетом сила, которая была бы включена во все Советы и в то же время следовала бы не местным, а общегосударственным установкам и критериям. Такой силой стала партия, игравшая роль «хранителя идеи» и высшего арбитра, но не подверженная критике за конкретные ошибки и провалы. Именно партия, членами которой в разные годы были от 40 до 70% депутатов, соединила Советы в единую государственную систему, связанную как иерархически, так и «по горизонтали». Значение этой связующей роли партии наглядно выявилось в 1990 г., когда эта роль была законодательно изъята из полномочий КПСС.

Вторая причина превращения партии в связующий «скелет» государственной системы состоит в том, что Советы соборного типа, в отличие от парламента, не могли быть быстрыми органами управления. Они выделяли из себя чисто управленческий исполком, а сами выполняли лишь одобряющую, легитимирующую роль. Для общества традиционного типа эта роль очень важна, но требовался и форум, на котором велась бы выработка решений через согласование интересов и поиск компромисса. Таким форумом, действующим «за кулисами» Советов, стала партия большевиков.

Эта конструкция власти необычна с точки зрения либерального демократа, но она выполняет те же объективно присущие государству функции, что и при парламентской демократии. Закулисный форум для поиска компромиссов и выработки решений есть и при парламенте. Так, в США высшая финансовая, промышленная, политическая, военная и научная элита соединена в сеть закрытых клубов, где и происходит невидимое согласование интересов и выработка решений. Другим типом «надпартийного» форума является политическое масонство, в некоторые моменты играющее очень активную роль (особенно в кадровой политике). Так, сложившееся в 1906 г. российское политическое масонство объединяло в своих рядах руководителей всех левых партий, кроме большевиков. Из 29 министров Временного правительства всех составов [13] были масонами. Все три члена президиума ЦИК Петроградского Совета первого состава (Керенский, тогда трудовик, и два меньшевика) также были масонами. Виднейшие деятели Февраля отмечали в мемуарах, что масонские ложи и были тем «круглым столом», за которым велись переговоры революционных (эсеры и меньшевики) и либеральных (кадеты и трудовики) политиков[14].

В годы индустриализации ВКП(б) стала массовой, а в 70-е годы включала в себя около 10% взрослого населения. Главным способом воздействия партии на деятельность государства был установленный ею контроль над кадровыми вопросами. Разгром к началу 30-х годов оппозиции внутри партии и ликвидация фракционности дали ЦК ВКП(б) полноту контроля за назначением служащих на все важные посты в государстве. Уже в конце 1923 г. стала создаваться система номенклатуры — перечня должностей, назначение на которые (и снятие с которых) производилось лишь после согласования с соответствующим партийным органом. В номенклатуру стали включаться и выборные должности, что было, разумеется, явным нарушением официального права.

Процессы, происходящие после ликвидации какой-то структуры, многое говорят о ее реальном месте в обществе. Сама по себе ликвидация явно недемократической номенклатурной системы (в 1989 г.) не сделала назначение государственных чиновников ни более открытым, ни более разумным. Скорее — наоборот. Поэтому критика номенклатурной системы как вырванного из контекста частного механизма имела сугубо идеологический смысл.

В условиях острой нехватки образованных кадров и огромной сложности географического, национального и хозяйственного строения страны, номенклатурная система имела большие достоинства. Она подчиняла весь госаппарат единым критериям и действовала почти автоматически. Это обусловило необычную для парламентских систем эффективность Советского государства в экстремальных условиях индустриализации и войны. Важным в таких условиях фактором была высокая степень независимости практических руководителей от местных властей и от прямого начальства. Эта «защищенность» побуждала к инициативе и творчеству — если только они соответствовали главной цели.

Главным дефектом такой системы, который был известен с самого начала, была тенденция номенклатуры к превращению в сословную касту, к образованию кланов, приобретавших большую силу, если местным и хозяйственным руководителям удавалось воздействовать на партийные органы (в широком смысле слова «коррумпировать» их). Таким образом, номенклатурная система со временем неизбежно «портилась» и превращалась в систему сплоченных групп, которые следовали не интересам государства, а своим частным групповым интересам. В рамках Советского государства это противоречие не было разрешено, и номенклатура в конце концов совершила «революцию сверху», уничтожив Советское государство и приняв активное участие в разделе государственной собственности.

Особенности советского права

Будучи порождением традиционного общества, советское государство выработало соответствующую такому обществу систему права. Во многих отношениях оно принципиально отлично от права гражданского общества. Люди, мыслящие в понятиях евроцентризма, не понимают традиционного права, оно им кажется бесправием. В связи с этим в сфере идеологии возникает подмена понятий и взаимное непонимание.

Так, слова «правовое государство» житель России воспринимает совсем не так, как на Западе. Там имеется в виду именно либеральное государство, отдающее безусловный приоритет правам индивидуума. В обыденном сознании России считается, что правовое государство — это то, которое строго соблюдает установленные и известные всем нормы и всех заставляет их соблюдать. В таком государстве человек может достаточно надежно прогнозировать последствия своих действий — он вполне защищен и от преступника, и от внезапного обесценивания своего вклада в сберкассе.

Постараемся уйти от идеологии и условного понятия «правовое государство». Неправового государства в норме не бывает, даже если теократическое или идеократическое право с либеральной точки зрения жестоко или недостаточно рационально. Бывают длительные отклонения от права, что на деле есть и частичная утрата государственности. Это — нестабильное состояние, ведущее или к революции, или к полному разрушению государства, которое выражается в утрате монополии на насилие.

Основа основ права — это полная монополия государства на применение насилия. Если монополия сохраняется — государство правовое, хотя бы и предельно жестокое. Если в стране легитимировано негосударственное насилие и наказание (например, «суд Линча» в США), то можно говорить о нестабильном состоянии неполной государственности. Если же государство предоставляет оружие и лицензию на насилие неформальным организациям — оно неправовое. Предоставление государством средств насилия неформальным организациям для борьбы с политическим противником внутри и вне собственной территории есть государственный терроризм, что по меркам международного права является признаком преступного государства.

Так, тяжелейший кризис в России вызвало предоставление вооружения неформальным силам Д. Дудаева (1991-1992 гг.) в Чечне для ликвидации органов советской власти. Для восстановления контроля над территорией затем вооружили другую группу чеченских неформалов — «оппозицию» Дудаеву. И не только вооружили, но и послали туда набранных по контракту военнослужащих без военной формы и знаков различия. Это привело к возникновению очага войны в Чечне и временной утрате суверенитета России над нею. Восстановление этого суверенитета стоит теперь огромных жертв и усилий.

Средства господства

Любое государство побуждает людей к поведению, не выходящему за рамки установленных норм. Это осуществляется двумя принципиально разными способами — принуждением и внушением. Государство традиционного общества издавна действует открытым принуждением и внушением. Называя его «недемократичным», «тираническим», обычно имеют в виду именно его авторитарность. Государство гражданского общества породило новый тип господства — через манипуляцию сознанием.

Манипуляция — способ господства путем духовного воздействия на людей через программирование их поведения. Это воздействие направлено на психические структуры человека, осуществляется скрытно и ставит своей задачей изменение мнений, побуждений и целей людей в нужном власти направлении.

Манипуляция сознанием как средство власти возникает только в гражданском обществе, с установлением политического порядка, основанного на представительной демократии. Ведущие американские социологи П. Лазарсфельд и Р. Мертон пишут: «Те, кто контролирует взгляды и убеждения в нашем обществе, прибегают меньше к физическому насилию и больше к массовому внушению. Радиопрограммы и реклама заменяют запугивание и насилие». Власть монарха (или генерального секретаря ВКП(б) нуждалась в легитимации — приобретении авторитета в массовом сознании. Но она не нуждалась в манипуляции сознанием. Отношения господства при такой власти были основаны на «открытом, без маскировки, императивном воздействии — от насилия и подавления до навязывания, внушения, приказа — с использованием грубого простого принуждения».

В идеократических обществах, какими были царская Россия и СССР, воздействие на человека религии или «пропаганды» отличаются от манипуляции своими главными родовыми признаками. Главный признак манипуляции — скрытность воздействия и внушение человеку желаний, противоречащих его главным ценностям и интересам. Ни религия, ни официальная идеология идеократического общества не только не соответствуют этому признаку — они действуют принципиально иначе. Их обращение к людям не просто не скрывается, оно громогласно. Ориентиры и нормы поведения, к которым побуждали эти воздействия, декларировались совершенно открыто, и они были жестко и явно связаны с декларированными ценностями общества.

И отцы церкви, и «отцы коммунизма» считали, что то поведение, к которому они громогласно призывали — в интересах спасения души и благоденствия их паствы. Поэтому и не могло стоять задачи внушить ложные цели и желания и скрывать акцию духовного воздействия. Конечно, представления о благе и потребностях людей у элиты и большей или меньшей части населения могли расходиться, вожди могли жестоко заблуждаться. Но они не «лезли под кожу», а дополняли власть Слова прямым подавлением. В казармах Красной Армии висел плакат: «Не можешь — поможем. Не умеешь — научим. Не хочешь — заставим». Смысл же манипуляции иной: мы не будем тебя заставлять, мы влезем к тебе в душу, в подсознание, и сделаем так, что ты захочешь. В этом — главная разница и принципиальная несовместимость двух миров: религии или идеократии (в традиционном обществе) и манипуляции сознанием (в гражданском обществе).

В ходе Великой Французской революции с помощью пропаганды удалось натравить городские низы на церковь и монархию. В своем роде это было блестящее достижение ума и слова. Орудием буржуазии стало именно то, что ей враждебно,- стремление человека к равенству и справедливости. Так во Франции впервые появилось слово идеология и создана влиятельная организация — Институт, в котором заправляли идеологи. Они создавали «науку о мыслях людей». Перенося разработанные на Западе понятия в иные культуры, мы часто обозначаем ими явления иного рода. В строгом смысле слова советская идеология — не совсем идеология, она не изучает мысли людей с целью манипуляции их сознанием. Она «вещает с амвона» и требует, чтобы люди исполняли ритуал веры и вели себя соответственным образом. А что они думают в действительности, советскую идеологию мало трогало. Советское государство до последнего момента даже не пользовалось услугами социологов.

Человек либеральных взглядов считает, что манипуляция сознанием — более гуманное и приятное средство господства, чем открытое принуждение и императивное внушение. Такой человек (который сегодня вроде бы господствует в «культурном слое» России) убежден, что переход от насилия и принуждения к манипуляции сознанием — огромный прогресс. В действительности это — дело вкуса (например, Ф. М. Достоевский считал, что манипуляция гораздо глубже травмирует душу человека и подавляет его свободу воли, нежели насилие — об этом его «Легенда о Великом Инквизиторе»). Но и на Западе, среди ведущих специалистов, есть такие (хотя их немного), кто прямо и открыто ставит манипуляцию сознанием в нравственном отношении ниже открытого принуждения и насилия. Манипуляция сознанием, производимая всегда скрытно, лишает индивидуума свободы в гораздо большей степени, нежели прямое принуждение. Об идеалах и вкусах нет смысла спорить, однако надо уметь различать явления.

Западное и советское общество: отношение к языку

Каждый крупный общественный сдвиг потрясает язык. В частности, резко усиливает словотворчество. Цивилизационный слом традиционного общества средневековой Европы привел к созданию принципиально нового языка с «онаученным» словарем. Язык в буржуазном обществе стал товаром и распределяется по законам рынка. Французский философ, изучающий роль языка в обществе, Иван Иллич пишет: «В наше время слова стали одним из самых крупных товаров на рынке, определяющих валовой национальный продукт. Именно деньги определяют, что будет сказано, кто это скажет и тип людей, которым это будет сказано. У богатых наций язык превратился в подобие губки, которая впитывает невероятные суммы». В отличие от «туземного» языка, язык, превращенный в капитал, стал продуктом производства, со своей технологией и научными разработками.

Здесь берет свое начало «общество спектакля» — этот язык «предназначен для зрителя, созерцающего сцену». Из науки в идеологию, а затем и в обыденный язык перешли в огромном количестве слова-«амебы», прозрачные, не связанные с контекстом реальной жизни. Это «онаучивание» языка было одной из форм колонизации — собственных народов буржуазным обществом.

Создание этих «бескорневых» слов стало важнейшим способом разрушения национальных языков и атомизации общества. Недаром собиратель русских сказок А. Н. Афанасьев подчеркивал значение корня в слове: «Забвение корня в сознании народном отнимает у образовавшихся от него слов их естественную основу, лишает их почвы, а без этого память уже бессильна удержать все обилие словозначений; вместе с тем связь отдельных представлений, державшаяся на родстве корней, становится недоступной».

Интенсивным словотворчеством сопровождалась и русская революция начала века. Каково было главное направление этого процесса у нас? Не на устранение, а на мобилизацию скрытых смыслов, то есть соединяющей силы языка. Даже у ориентированных на Запад символистов, как указывал В. Жирмунский, «между словами, как между вещами, обозначались тайные соответствия». Но наибольшее влияние на этот процесс оказали Хлебников и Маяковский. Б. Пастернак видел у Маяковского «множество аналогий с каноническими представлениями», наличие которых — важный признак языковой эстетики традиционного общества. Маяковский черпал построение своих поэм в «залежах древнего творчества». Он буквально строил заслоны против языка из слов-амеб.

У Хлебникова эта принципиальная установка доведена до полной ясности. Он, для которого всю жизнь Пушкин и Гоголь были любимыми писателями, поднимал к жизни пласты допушкинской речи, искал славянские корни слов и своим словотворчеством вводил их в современный язык. Даже в своем «звездном языке», в заумях, он пытался вовлечь в русскую речь «священный язык язычества». Для Хлебникова революция среди прочих изменений была средством возрождения и расцвета нашего «туземного» языка («нам надоело быть не нами»). У Хлебникова словотворчество отвечало всему строю русского языка, было направлено не на разделение, а на соединение, на восстановление связи понятийного и просторечного языка, связи слова и вещи.

«Словотворчество, опираясь на то, что в деревне, около рек и лесов до сих пор язык творится, каждое мгновение создавая слова, которые то умирают, то получают право бессмертия, переносит это право в жизнь писем. Новое слово не только должно быть названо, но и быть направленным к называемой вещи»,- писал он. Это — процесс, противоположный тому, что происходил во время буржуазных революций в Европе.

При этом включение фольклорных и архаических элементов вовсе не было регрессом, языковым фундаментализмом, это было развитие. Хлебников, например, поставил перед собой сложнейшую задачу — соединить архаические славянские корни с диалогичностью языка, к которой пришло Возрождение («каждое слово опирается на молчание своего противника»).

В целом Россию не успели лишить ее «туземного» языка. Буржуазная школа не успела сформироваться и охватить существенную часть народа. Надежным щитом была и русская литература. Лев Толстой совершил подвиг, создав для школы тексты на нашем природном, «туземном» языке. Малые народы и перемешанные с ними русские остались дву- или многоязычными, что резко повышало их защитные силы. Советская школа не ставила целью оболванить массу, и язык не был товаром. Каждому ребенку дома, в школе, по радио читали родные сказки и Пушкина. В СССР это была именно государственная политика — Пушкин и народные сказки были изданы фантастическими тиражами.

Это, кстати, привело к тому, что наличие в доме Пушкина и сказок стало казаться чем-то вроде обыденного явления природы, а вовсе не особенностью определенного жизнеустройства. Можно ли поверить, что ребенок из среднего класса в Испании вообще не слышал, что существуют испанские сказки? Я спрашивал всех своих друзей, имеющих детей, — испанских сказок не было ни в одной семье[15]. А мои дети в Москве их имели — целый большой том испанских сказок. Кое-кто в Испании слышал о сказках, как бы получивших печать Европы, ставших вненациональными (их знают через фильмы Диснея) — Андерсена, братьев Гримм. Но сегодня и с ними производят модернизацию. В Барселоне в 1995 г. вышел перевод с английского книги Фина Гарнера под названием «Политически корректные детские сказки». Человеку из нашей «еще дикой» России это кажется театром абсурда.

Вот начало исправленной известной сказки (перевожу дословно): «Жила-была малолетняя персона по имени Красная Шапочка. Однажды мать попросила ее отнести бабушке корзинку фруктов и минеральной воды, но не потому, что считала это присущим женщине делом, а (обратите внимание!) потому что это было добрым актом, который послужил бы укреплению чувства общности людей. Кроме того, бабушка вовсе не была больна, скорее наоборот, она обладала прекрасным физическим и душевным здоровьем и была полностью в состоянии обслуживать сама себя, будучи взрослой и зрелой личностью…» Все довольны: и феминистки, и либералы, и борцы за демократические права «малолетних личностей». Но даже то немногое «туземное», что оставалось в измочаленной сказке, устранено.

Мы в советское время «переваривали» язык индустриального общества, наполняли его нашими смыслами, но в какой-то момент начали терпеть поражения. Школа сдавала позиции, как и пресса, и весь культурный слой. Нам трудно было понять, что происходит: замещение смыслов было в идеологии буржуазного общества тайной — не меньшей, чем извлечение прибавочной стоимости из рабочих. Иллич пишет: «Внутренний запрет — страшный, как священное табу, — не позволяет человеку индустриального общества признать различия между капиталистическим и туземным языком, который дается без всякой экономически измеримой цены. Запрет того же рода, что не позволяет видеть фундаментальной разницы между вскармливанием грудью и через соску, между литературой и учебником, между километром, что прошел пешком или проехал как пассажир».

Что же мы видим в ходе нынешней антисоветской революции в России? Именно разрыв непрерывности, принципиальное изменение той культурной траектории, которая была продолжена в советское время. Уже вызрело и отложилось в общественной мысли явление, целый культурный проект наших антисоветских демократов — насильно, через социальную инженерию задушить наш туземный язык и заполнить сознание, особенно молодежи, словами-амебами, словами без корней, разрушающими смысл речи. Эта программа настолько тупо проводится в жизнь, что даже нет необходимости ее иллюстрировать — все мы свидетели.

Формализация права

Главное внешнее отличие правовых систем двух типов общества — в степени формализации норм права, их представления в виде законов и кодексов. За этим стоит отношение между правом и этикой. Конечно, в любом обществе система права базируется на господствующей морали, на представлениях о допустимом и запретном, но в западном обществе все это формализовано в несравненно большей степени, поскольку в нем устранена единая этика. Отказ от единой этики породил нигилизм — особое свойство западной культуры.

В правовом плане этот нигилизм означает безответственность, замаскированную понятием свободы. Понятие свободы в традиционном обществе уравновешено множеством запретов, в совокупности порождающих мощное чувство ответственности (поэтому, в частности, такое общество выглядит как неправовое — в нем нет такой острой нужды формализовать запреты в виде законов). В западном обществе контроль общей этики заменяется контролем закона. В традиционном обществе право в огромной своей части записано в культурных нормах, запретах и преданиях. Эти нормы выражены на языке традиций, передаваемых от поколения к поколению, а не через формальное образование и воспитание индивидуумов.

В России право ассоциируется с правдой — сводом базовых этических норм. Эти нормы до такой степени сливаются с правовыми, что большинство людей в обыденной жизни и не делают между ними различия. СССР не был, в понятиях либерализма, правовым государством, но существовали неписаные моральные нормы, которые считались даже законом (то есть, большинство людей искренне верило, что где-то эти моральные нормы записаны как Закон)[16]. Когда власти эти нормы нарушали, они старались это тщательно скрыть.

Традиционное государство «стыдливо». Государство гражданского общества в принципе «стыда не имеет», в нем бывают лишь нарушения закона. «Кровавое воскресенье» доконало царизм, а расстрел в Чикаго никакого чувства вины в США не оставил. Это видно и по близкому нам времени. Хрущев пошел на уличные репрессии в Новочеркасске (в масштабах, по меркам Запада, ничтожных) — но это тщательно скрывалось. Это был позор, Хрущев его и не пережил как руководитель. Сегодня, после либерализации общества, танки могут расстреливать людей в течение целых суток в центре Москвы с показом по телевидению на весь мир. И понятие греха при обсуждении этой акции вообще исключено.

Мы говорим об идеальном проекте, а в действительности западная демократия в случае целесообразности применяет подходы, чуждые правовым принципам собственного общества, например, принцип круговой поруки в наказании. Важным экспериментом над правосознанием стал весь опыт блокады Ирака. Строго говоря, против народа Ирака сознательно совершают смертельные репрессии за действия режима Саддама Хусейна — небольшой и неподконтрольной этому народу части. То есть, на языке западного же права, используют невинных людей как заложников и убивают их. Но вернемся к «чистым моделям».

Такие общественные явления, которые со временем становятся привычными, лучше понимаются в момент их трансформации, а тем более быстрого, радикального слома. Ставшее за многие десятилетия привычным советское право (до которого действовало генетически родственное ему традиционное право Российской империи) относится к числу таких явлений. Для его понимания полезно наблюдать за теми изменениями, что происходят сегодня на наших глазах. При этом, конечно, надо прилагать немалые усилия, чтобы отделять «идеологические шумы». Много таких шумов создало правозащитное движение, исходившее прежде всего из политических, а не правовых категорий. Например, правозащитники постулировали: лучше оставить на свободе десять преступников, чем осудить одного невиновного. При этом речь шла о судебных ошибках, а не о сознательных преступлениях правоохранительных органов (такие преступления знают самые «правовые» западные государства). И все приняли некорректный с точки зрения права постулат, не спросив, идет ли речь именно о десяти преступниках. А если о ста? О тысяче? Обо всех?

Глубокое изменение отражает сам язык: идеологи либеральной реформы принципиально стали называть правоохранительные органы силовыми структурами. Слово, корнем которого является право, заменен термином, полностью очищенным от всякой этической окраски. Сила нейтральна, равнодушна к Добру и злу, она — орудие. Это — разрыв с традиционным правом, где «человек с ружьем» есть или носитель Добра, или служитель Зла.

Искренним идеологом либеральной реформы был академик А. Д. Сахаров. В отношении концепции правового государства он провозгласил: «Принцип «разрешено все, что не запрещено законом» должен пониматься буквально». Эта лаконичная мысль означает разрыв со системой права традиционного общества, разрыв непрерывности всей траектории правосознания России. Она означает, что в обществе снимаются все не записанные в законе запреты и культурные нормы. Конечно, в предложенной «абсолютной» форме это не может быть реализовано, так как имело бы катастрофические последствия. Ведь речь идет о радикальном внедрении правовых норм в том виде, как они сложились на протестантском Западе, в многонациональной стране с православной и мусульманской культурой. Кажется курьезом, а на деле принципиальное значение имел недавний случай заключения в Италии брака между братом и сестрой — не нашлось закона, который бы это запрещал. А рациональные аргументы молодоженов были неотразимы: это экономично, они гарантированы от СПИДа, а потомству вреда они не нанесут, так как детей заводить не собираются. Западное свободное общество это приняло (как и нередкие уже браки между лицами одного пола). Значит ли это, что к подобному освобождению права от традиционных моральных норм готова Россия и все населяющие ее народы?

Естественное право

Какие бы разделы права мы ни рассматривали (хозяйственное, гражданское, трудовое, семейное право и т.д.), всегда под ними лежат более или менее сознательные представления о естественном праве. То есть о таком идеальном, не зависящем от государства праве, которое как бы вытекает из велений разума и самой природы мира и человека. Разумеется, естественное право суть порождение культуры, в нем нет ничего «естественного». Просто оно настолько тесно связано с мироощущением, что кажется, будто оно выводится из природы вещей. «Так устроен мир» — вот обоснование естественного права. Поскольку мироощущение и представления о человеке в современном и традиционном обществе различны, то различаются и основания естественного права. А, следовательно, разным содержанием наполняются и внешне схожие нормы конкретного права.

Так, одним из социальных прав как в СССР, так и в некоторых странах при социал-демократических правительствах (например, в Швеции) было право на бесплатное медицинское обслуживание. При внешней схожести этого конкретного права его основания в СССР и в Швеции были различны. Согласно концепции индивидуума (в Швеции), человек рождается вместе со своими неотчуждаемыми личными правами. В совокупности они входят в его естественное право. Но бесплатное медицинское обслуживание не входит в естественное право человека. Он это право должен завоевать как социальное право — и закрепить в какой-то форме общественного договора.

В советском (традиционном) обществе человек является не индивидуумом, а членом общины. Он рождается не только с некоторыми личными, но и с неотчуждаемыми общественными, социальными правами. Поскольку человек — не индивидуум (он «делим»), его здоровье в большой мере есть национальное достояние. Поэтому бесплатное здравоохранение рассматривается (даже бессознательно) как естественное право. Оберегать здоровье человека — обязанность и государства как распорядителя национальным достоянием, и самого человека. Примечательно, что в ходе реформы 90-х годов не было не только протестов, но и общественных дебатов в связи с планами отмены бесплатного здравоохранения и образования. Эти блага настолько воспринимались как неотчуждаемое естественное право человека, что даже представить себе никто не мог, что их может отменить государство. Реформа в России привела к неожиданному эффекту: еще до перехода к платному здравоохранению резко снизилась обращаемость к врачам, несмотря на рост числа заболеваний. Люди почувствовали себя свободными от обязанности беречь свое здоровье как национальное достояние, но еще не осознали свое тело как частную собственность.

Одной из главных задач государства в любом обществе является регулировать отношения в сфере хозяйства (производства и распределения). Этому посвящено хозяйственное право. Для советского строя эта функция стала особенно важной, поскольку в СССР произошло глубокое огосударствление хозяйства. Главные основания права в этой сфере также очень различны в современном и традиционном обществе, они уходят корнями в глубокую древность.

Уже Аристотель сформулировал основные понятия, на которых базируется видение хозяйства. Одно из них — экономия, что означает «ведение дома», домострой, материальное обеспечение экоса (дома) или полиса (города). Эта деятельность не обязательно сопряжена с движением денег, ценами рынка и т.д. Другой способ производства и коммерческой деятельности он назвал хрематистика (рыночная экономика). Это изначально два совершенно разных типа деятельности. Экономия — это производство и коммерция в целях удовлетворения потребностей. А хрематистика — это такой вид производственной и коммерческой деятельности, который нацелен на накопление богатства вне зависимости от его использования, т.е. накопление, превращенное в высшую цель деятельности.

Для того чтобы такой тип хозяйства смог стать господствующим, должно было произойти глубокое изменение в культуре (и даже религии). Этому послужила в Западной Европе Реформация, породившая аскетическую «протестантскую этику». Накопление богатства не ради его траты на радости жизни, а ради его превращения в капитал, позволяющий получать еще богатство, стало религиозно освященным. Маркс писал о буржуазной политической экономии, что ее идеал — «аскетический, но ростовщический скряга и аскетический, но производящий раб». «Ее главный догмат,- писал он,- это самоотречение, отказ от жизни и всех человеческих потребностей. Чем меньше ты ешь, пьешь, покупаешь книг, чем реже ты идешь в театр, на балы, в кафе, чем меньше ты мыслишь, любишь, теоретизируешь, поешь, рисуешь, удишь и т.д., тем больше ты сберегаешь, тем значительнее становится то твое достояние, которое не смогут съесть ни моль, ни ржавчина, — твой капитал».

Рыночная экономика, ставшая господствующим типом хозяйства в западном обществе, не является чем-то естественным и универсальным. Это недавняя социальная конструкция, возникшая как глубокая мутация в специфической культуре Запада. В ходе перестройки в СССР рынок был представлен идеологами просто как механизм информационной обратной связи, стихийно регулирующий производство в соответствии с общественной потребностью через поток товаров и денег. То есть как механизм контроля, альтернативный плану. Но противопоставление «рынок — план» несущественно по сравнению с фундаментальным смыслом понятия рынок как общей метафоры всего общества в западной цивилизации.

Как возникло само понятие «рыночная экономика»? Ведь рынок продуктов возник вместе с первым разделением труда и существует сегодня в некапиталистических и даже примитивных обществах. Рыночная экономика возникла, когда в товар превратились вещи, которые для традиционного мышления никак не могли быть товаром: деньги, земля и свободный человек (рабочая сила). Это — глубокий переворот в типе рациональности, в мышлении и даже религии, а отнюдь не только экономике.

Взять хотя бы такой момент, как превращение денег в товар. Как пишет Маркс в «Капитале», согласно римскому праву, было безусловно запрещено обращаться с деньгами как с товаром. Там действовала юридическая догма: «Денег же никто не должен покупать, ибо, учрежденные для пользования всех, они не должны быть товаром». Катон Старший писал: «А предками нашими так принято и так в законах уложено, чтобы вора присуждать ко взысканию вдвое, а ростовщика ко взысканию вчетверо. Поэтому можно судить, насколько ростовщика они считали худшим гражданином против вора». В советском хозяйстве деньги товаром не были и не продавались. Напротив, современный капитализм не может существовать без финансового капитала, без превращения денег в товар.



Поделиться книгой:

На главную
Назад