При этих словах она подскочила и заколотила по нему кулаками. Он перехватил ее запястья и один раз ударил. Женщина немедленно сникла и недоуменно тронула пальцами свою щеку.
— У нее смешные глаза, — сказал Ли. — И мне она все-таки нравится, если хочешь знать. Говорит мало. И ей все равно придется уйти, наверное, когда вернется мой брат.
В минуты стресса его правильное произношение, усвоенное в классической школе, давало слабину. Его удивило, насколько он сам разволновался, а также то, что он только что сказал; поскольку он всегда говорил правду, то, должно быть, к Аннабель он действительно успел привязаться. Он изумился и моргнул. От хронической инфекции глаза его на свету, от усталости или напряжения постоянно слезились; здесь свет не был ярким, но они слезились все равно. Поскольку прикосновение его кожи стало совершенно невыносимым, она высвободилась из его захвата и в изумлении уставилась на Ли, вспоминая его былую физическую нежность. Ее переполняла боль неверия: она поняла наконец, что те ласки были невольными и фактически к ней никакого отношения не имели: не отдавал он ей никакой дани.
— Тебе вообще какого хрена от меня надо? — несколько злобно осведомился Ли. — Хочешь, чтобы я попросил тебя бросить мужа и уйти ко мне?
— Я никогда этого не сделаю, — немедленно ответила она.
— Ну и вот. — Ли вздохнул. Сейчас он не способен оценить оттенков смысла. Дверь может быть либо открыта, либо закрыта, и люди в общем и целом говорят то, что хотят сказать. А кроме того, он беден, содержать ее с детьми все равно бы не смог, если б даже хотел. Глаза слезились так сильно, что темный силуэт молодой женщины перед ним мерцал.
— Я могла бы устроить тебе в университете большие неприятности, — сказала она.
Теперь пришла его очередь возмутиться.
— Так значит, тетка мне правду говорила о двуличии буржуазии?
Взвыл младенец, и мать еле слышно взвизгнула и. дернулась. Ли переполняла печальная злость.
— Ладно, кончай, — сказал он. — Ты ведь получила то, что хотела, правда?
— Холодное у тебя сердце, я должна заметить.
— Что?
— Ты меня трахнул, а теперь тебе наплевать… — Волосы выбились у нее из-под резинки, лицо пылало.
— Тебя что вообще беспокоит — в смысле, только честно: что тебя так сильно беспокоит?
— Уходи, — ответила она. — Я чувствую себя униженной.
Ли глубоко оскорбился, он был просто в шоке:
— Слушай, как ты вообще можешь считать секс унизительным?
Она запнулась, захваченная врасплох, метнула на него изумленный взгляд и глубоко вдохнула.
— Я могла бы устроить так, чтобы тебя вышвырнули из университета.
— Ну еще бы, — медленно произнес Ли, поскольку начал понимать: она так сильно к нему привязалась, поскольку считала головорезом. — Ну еще бы; и тогда бы я вернулся и избил тебя до полусмерти, верно? Мы с братаном бы вместе пришли. Брата она видела один раз на улице.
— Господи боже мой, — сказала она. — Вы бы и впрямь пришли.
Наверное, она все это время надеялась, что Ли в нее влюбится и вся эта история обретет хоть немного смысла, но если даже так, он этого не осознавал. Ему казалось, что она пользуется им как экраном, на который можно проецировать собственную неудовлетворенность; честный обмен. У него было очень простое понятие о справедливости.
— Уходи, Леон Коллинз, — сказала она. Ли понял, что она подсмотрела его имя в мужниных списках группы: никто никогда не звал его Леоном в лицо, даже преподаватели. Но и ее имени он тоже не знал. Вопли забытого младенца летели за ним, пока он спускался по лестнице.
«Что ж, — думал Ли, — век живи — век учись».
Однако он пришел в крайнее изумление, и ему было очень не по себе. Дома вся комната звенела от клавесинных арпеджио. Аннабель не следила за камином, и от огня осталось лишь несколько красных угольков, поэтому жаркую тьму пробивали только фары беспрестанно проезжавших машин: лучи мигали в голых окнах и северным сиянием играли по телу девушки на белом полу — единственному предмету, нарушавшему пустоту комнаты, если не считать проигрывателя. Музыка закончилась, иголка принялась икать в пустой канавке. Ли подошел выключить аппарат, и Аннабель поймала его за руку.
— От тебя пахнет улицей, — сказала она. — Но ты был с какой-то женщиной.
— Ну, и да, и нет, — ответил Ли, всегда говоривший только правду. — Тебе от этого неприятно?
Слова он произносил очень нежно, ведь беспокойство ее было таким бесстрастным. Она немо покачала головой, и без единого звука по ее щекам потекли слезы.
— Тогда почему же ты плачешь?
— Я думала, ты больше не вернешься.
— Вот как? — Ли был в замешательстве. Ее огромные серые глаза не отрывались от его лица; ему же глаза снова обдало жаром, точно опалило ее метафизическим огнем. Ли показалось, что она требует от него чего-то непомерного, но он никак не мог истолковать ее требований и, оказавшись в этом странном капкане, задрожал так сильно, что пришлось опереться о пол. Его поразило, насколько он тронут этим ее горем — оно казалось подлинным доказательством того, что неким непостижимым для него самого образом он для нее важен. Чем дольше он вглядывался в ее глаза, тем больше росло его смятение, пока в конце концов с облегчением и страхом он не разглядел в ее новом волшебном силуэте очертания того, что нужно любить. Он подумал: «Ох, господи, следовало скорее признать ее». Так его предала собственная стоическая сентиментальность. Ли нерешительно поцеловал девушку, и хотя она не раскрыла губ, но возложила свои руки ему на плечи, под толстый пиджак. Пальто с себя он стряхнул и расстелил на жестких половицах, чтобы ей было удобнее. Она послушно откинулась назад и не отводила глаз от него, поэтому, входя в нее, он по-прежнему трепетал от ее пристального взгляда.
Но несмотря даже на то, что они уже признали наступление любви, близость их все равно была проникнута тревогой: Аннабель понимала игру поверхностей лишь поверхностно; она походила на слепца, который на фейерверке может оценить красоту каждого огненного фонтана в воздухе только по громкости воплей толпы. Смутно постигает природу ослепительного блеска, но не знает наверняка.
Вернувшись домой, Базз долго еще кипел злобной ревностью. Квартира имела форму Г-образного танцевального зала, разделенного двойными дверьми; теперь они служили стенкой, но стена эта была очень тонка, и Базз со своей узкой койки отлично слышал каждое движение и каждый звук влюбленных. Ночи напролет он весь в поту лежал под однозначные скрипы и стоны, корчась и воображая себе их невообразимую близость. Смуглым лицом вжимался в подушку и горько проклинал их; мало-помалу его охватывало маниакальное желание зарезать обоих во сне. Он любовно поглаживал свой марокканский нож и наблюдал за ними днем, а ночью матерился и мастурбировал. Ли понимал, какое напряжение терзает брата, но вскоре слишком озаботился собственными напрягами, чтобы обращать на него внимание: он не мог игнорировать того, что плоть не взрывается волшебством в теле Аннабель. Из нее получалось исторгать лишь те слабенькие вздохи и судороги, которые извращенная перепонка брата превращала в вопли и визги. Казалось, внешний вид лица и тела Ли околдовывает Аннабель все сильнее, но у нее не было никаких воспоминаний о коже, с которыми можно было бы сравнить ощущение его кожи, и больше всего ей словно бы нравилась лишь та интимность, которую она переживает с ним в постели; раньше она много читала о такой интимности. Она начала рисовать серию его портретов. Первый — наутро после их первой настоящей ночи вместе, когда некие клятвы лишь подразумевались; на этом рисунке он походил на золотого льва, слишком кроткого даже для того, чтобы питаться мясом. В последующие годы она вновь и вновь рисовала и писала его в стольких разных обличьях, что он в конце концов вынужден был уйти к другой женщине, чтобы понять, как же выглядит его настоящее лицо.
Когда Базз украл первый фотоаппарат, квартира целиком и полностью отдалась культу видимости. Базз будто использовал камеру как орган зрения, словно не доверяя собственным глазам, словно вынужден постоянно сверять то, что видит, с показаниями третьей линзы, поэтому в конце он стал видеть все как бы из вторых рук, без глубины. Он проявлял и печатал снимки в своей задней комнатке и увешал ими все стены, пока его не начали окружать замершие воспоминания о самом мгновении зрения; ему было спокойнее знать, что они под рукой и за них можно подержаться. Он без счета фотографировал Ли и Аннабель, и от такого вуайеризма ему становилось легче, поэтому атмосфера в доме постепенно разрядилась, хотя они часто просыпались утром и видели, что он примостился в ногах кровати и щелкает камерой. Кроме того, он все время таскался за ними следом, заставая врасплох, они попадались ему во всевозможных ситуациях, и часто на готовых снимках лица у них были раздраженными и изумленными. В комнате Базза начали громоздиться картонные коробки с отпечатками и негативами.
У Ли были две старые фотографии, очень дорогие ему. Кроме этих фотографий, от детства у братьев не осталось ничего. На одной шеренга чистеньких детишек держала буквы, увещевавшие: ПОСТУПАЙ ПРАВИЛЬНО, ПОТОМУ ЧТО ЭТО ПРАВИЛЬНО; на другой крупная суровая женщина играла с камерой в гляделки, а братья стояли у нее по бокам. То была их тетка. Братья уже походили на самих себя, хотя одному было одиннадцать, а другому — девять лет, и они слегка откидывались на пятках назад в своей характерной оборонительно-агрессивной позе, однако тетка держалась достаточно несгибаемо, чтобы остановить целый батальон солдат и хорошенько пристыдить их. Аннабель посмотрела сначала на теткину фотографию, потом — на Ли. Поднесла палец к его щеке, стерла слезинку, но ему не хотелось, чтобы она думала, будто он плачет.
— Это не настоящая слеза, любимая; у меня просто глаза легко слезятся.
В действительности слезинка и была, и не была настоящей. Глазная инфекция сделала его слезы двусмысленными. Но поскольку у Ли было наивное сердце простака, который всегда освистывает негодяя в детском спектакле, то очень часто, когда он понимал, что плачет, ему обычно становилось грустно. Но были слезы причиной печали, следствием печали, или же печаль, приходя, определяла себя для него как реакцию на какой-либо произвольный стимул — будь то фотография покойницы, которую он когда-то любил, или раздумья о смертности всего живого, — таких вопросов он пока для себя не выбирал или предпочитал не задавать. Поэтому обычно он делал вид, что не плачет, хотя расплакаться ему было легко.
Таковы были две его фотографические иконы — ребенок по имени Майкл и семейный портрет. Базз подарил ему еще одну фотографию — они с Аннабель спят в постели, и она стала третьей: образ любовника. Ли и Аннабель выглядели на ней как Дафнис и Хлоя или Поль и Виргиния; Ли, опутанный ее длинными волосами, лежал в изгибе ее обнаженного плеча, потому что был ниже ее ростом, и они смотрелись так красиво и мирно, точно самими небесами были предназначены друг другу. Ли хранил эти фотографии в конверте вместе с тремя свидетельствами о рождении; потом к ним добавилось свидетельство о браке.
Но причинно-следственной связи между этими тремя лицами на снимках обнаружить он не мог. Дитя, ребенок и подросток или молодой человек, чье лицо оставалось таким новым, неиспользованным и незавершенным, казалось, олицетворяли три конечных и не связанных друг с другом состояния. Глядя в зеркало, он видел лицо, не имеющее ничего общего с теми тремя; его черты уже были отфильтрованы глазами жены и настолько видоизменились, что перестали быть его собственными. Казалось, никакая логика не связывает разные этапы его жизни, будто каждый достигался независимо, не органическим ростом, а конвульсивными прыжками из одного состояния в другое. По невинности, которую Ли находил в прежних, отброшенных за ненадобностью лицах, он не испытывал никакой ностальгии — только яростное негодование: надо ж было ему быть невинным настолько, чтобы отказаться от своей свободы. Ибо теперь пустая комната, в которой он существовал так же аскетично, как Робинзон Крузо на своем острове, и только Базз служил ему хмурым и неверным Пятницей, — теперь эта комната задыхалась от вещей, покрылась темными слоистыми красками и наполнилась таким густым угрюмым мраком, что, переступая порог, приходилось набирать в грудь побольше воздуха, точно собираясь нырнуть в другой воздух, более плотный.
В этой таинственной пещере Ли крепко прижимал к себе Аннабель — он знал, что двуличие расцветает от физического контакта. Здесь, где она со своей мебелью тонула в едином сне, у Аннабель по крайней мере оставались форма и какие-то внешние контуры; она была такой же вещью, как диван или буфет с львиными головами. Здесь она была объектом, состоящим из непроницаемых поверхностей. Когда она шла с ним рядом по улице в своей наугад подобранной одежде, тощая и чахлая, то напоминала призрак тряпичницы. Она была высокой и очень худой, руки длинные, и вены на них выступали толстыми пучками, будто на веснушчатых руках старух. Все ноги тоже были оплетены выпуклыми вспухшими венами. Из-за худосочности своей она казалась гораздо выше, чем на самом деле, — карикатурно элегантная, изнуренная девушка с узким лицом и волосами настолько прямыми, что они беспомощно ниспадали безмолвной данью силе земного притяжения. У нее на ногах были очень цепкие пальцы — она могла ими подхватить карандаш и уверенно расписаться. Она воровала.
Ли пришел в ужас, узнав, что она ворует. Из супермаркетов она воровала продукты, а из книжных магазинов — книги; крала краски, тушь, кисти и маленькие предметы одежды. Ее родители были людьми состоятельными, платили ей большое содержание, но она воровала все равно, а Ли всегда расценивал воровство как дело, законное только для бедных. Он считал, что красть как можно больше — для них морально оправдано, а поскольку деньги даются людям только затем, чтобы покупать вещи и не давать колесу экономики останавливаться, то долг богатых (ступицы этого колеса) — как можно больше приобретать. Тем не менее Аннабель продолжала красть, несмотря на его суровое неодобрение, и эта склонность среди многого прочего роднила ее с деверем.
Они поженились, когда ее родители узнали о том, что они с Ли живут вместе. Ли сдал выпускные экзамены, защитил посредственный диплом и на университетском педагогическом факультете записался на курсы подготовки учителей. Брат воспринял его действия с брюзгливым презрением, однако Ли был вынужден содержать своих домашних, которые не могли или не хотели делать этого сами. Аннабель поставила родителей в известность, что у нее изменился адрес, но никаких дальнейших подробностей не сообщила, и они сделали вывод, что она просто поселилась в квартире с другой девушкой. Время от времени она их навещала, а под конец лета, заехав в город по пути в Корнуолл, они ранним утром просто позвонили в дверь.
Базз уже проснулся и работал в фотолаборатории, которую состряпал у себя в комнате. День был теплый, и на Баззе не было ничего, кроме грязных белых моряцких штанов, там и тут прожженных кислотой. Его волосы апача или могавка падали ниже плеч, и от него смердело благовониями и химикатами. Он открыл дверь и увидел мужчину и женщину в повседневной дорогой одежде — они пахли мылом и деньгами, а эти запахи были ему чужды. Исключительно из своенравия он провел их в комнату Ли через свою собственную, мимо стен, заклеенных снимками их единственной дочери, часто раздетой, часто — в объятиях мужчины, но им удалось сохранить невозмутимость, хотя комната Базза была вся набита его фетишами: ножами, расчлененными двигателями со свалки и ванночками с химикатами. Кроме того, он забил все окна, чтобы не пропускали свет. Если комната Ли была чистым листом бумаги, берлога Базза напоминала исчерканный каракулями блокнот, но масса предметов, скопившихся в ней, была по природе своей настолько случайна и валялись они в таком беспорядке — там, куда он позволил им упасть, — что понять, кто же в этой комнате обитает, было ничуть не легче.
Впрочем, и комната Ли уже не была такой девственной, как раньше. Все стены захватила чащоба — деревья, цветы, птицы и звери, — и Ли с Аннабель лежали посреди на узеньком матрасе, точно любовники в джунглях. Она уже купила красный плюшевый диван, круглый стол и чучело лисы в стеклянном ящике, поэтому общее впечатление — перехода из одного крайнего состояния к его полной противоположности — было бы особенно тревожным, если б родители Аннабель хотели увидеть что-то еще, а не только собственную дочь и какого-то сына садовника под сбившимися из-за жары в сторону простынями, спящих.
— Просыпайся, — сказал Базз. — Это ее предки.
Аннабель вздрогнула, но не проснулась. Ли же продрал заштукатуренные сном глаза и в полной мере отдал слезную дань великолепию утра. Увидев, что на него сверху вниз смотрит мужчина в темном костюме, он решил, что произошло худшее и к ним в поисках гашиша или присвоенной собственности нагрянул полицейский шпик. Ли перевернулся и вытянул к нему запястья.
— Отпираться бесполезно, — сказал он.
Аннабель они немедленно забрали с собой, а братья остались предаваться мрачным раздумьям в комнате, без нее казавшейся незавершенной, — оба знали, что до ее возвращения им в этой комнате будет не по себе. Без ее присутствия они сами себе казались недоделанными; сознательно того не желая, она — каким-то осмосом, наверное, поскольку была такой бестелесной, — как-то проникла в их кольцо самодостаточности. Стоило ее родителям выяснить, что Ли закончил университет, несмотря на неподобающую внешность, они решили, что он, должно быть, неограненный алмаз, и слегка пошли на примирение, однако по-прежнему отказывали ему во встречах с нею, пока он на ней не женится, что он в конечном итоге и согласился сделать — из гордости. Ее матери хотелось свадебной церемонии в церкви и чтобы невеста была в белом.
— Тетка в гробу перевернется, — сказал Ли.
Наконец договорились: церемония пройдет в бюро записей актов гражданского состояния того района, где жили братья. Назначили дату, получили разрешение. Все это время Аннабель жила у родителей в пригороде Лондона, а братья — у себя. Едва осознав, что собирается сделать нечто необратимое, Ли ушел в запой — он не пережил бы своей свадьбы, дожидаясь ее в сознательном состоянии. Он никогда толком не понимал Аннабель и уже знал, что у нее не все в порядке с головой; однако пуританское воспитание требовало, чтобы он публично взял на себя ответственность за нее. Его раздирали противоречивые предчувствия.
Однажды январским утром Аннабель проснулась и увидела, что ночью шел снег, поэтому теперь не осталось явной разницы между миром снаружи и миром внутри. Снег толстым слоем лежал на чугунных завитушках балкона и облепил нагие ветви деревьев на площади; но серое небо по-прежнему полнилось мягким вихрем хлопьев, и все звуки доносились глухо, будто сквозь мягкие снежные беруши. Комнату заливал белый свет, отражавшийся с улицы, и разница заключалась лишь в том, что внутри снег не шел, а все остальное было таким же белым, как на крайнем, невообразимом Севере, если не считать красного эмалированного будильника, и тот уже трещал. Ли, толком не просыпаясь, выбросил руку и придавил кнопку; Аннабель доставляло профессиональное удовольствие наблюдать за мускулатурой его предплечья и за тем, как снежный свет играет на покрывающих его золотых волосках, — Ли был весьма мохнат. Колоритное зрелище, к тому же он напоминал ей ню Каковы — героическую статую Наполеона в Веллингтон-Хаусе. Аннабель была благодарна ему за тепло. Она наблюдала за его каждодневной борьбой с не желавшими разлипаться веками, а потом он улыбался, узнав ее, обнимал, целовал в щеку и принимался шарить по белому полу, нащупывая сброшенную накануне одежду. Аннабель особенно радовалась, если удавалось уловить его благородный левый профиль. Ей было неизменно интересно смотреть на него, но едва ли приходило в голову, что Ли — не только сочетание раскрашенных поверхностей, да и вообще она так и не научилась считать себя живой актрисой. О себе она даже не думала как о теле — скорее, как о паре бестелесных глаз; это когда она вообще о себе задумывалась. Ей было восемнадцать — скрытная и замкнутая с самого детства. Любимым художником у нее был Макс Эрнст. Книг она не читала. Ли приготовил ей завтрак и развел большой огонь в камине.
Снега навалило столько, что нечего было и думать идти в художественную школу. Она опиралась на очень белую подушку и покойно потягивала чай. В постель она предпочитала надевать старую белую фланелевую рубашку Ли, и он считал такое умышленное и извращенное облачение простой сексуальной обороной, за которую и прощал ее. Хотя прощать ее было необязательно — она не понимала, что рубашка ее обороняет. Хотя Аннабель делила с ним постель вот уже три недели, она никогда не расценивала постель как место, в котором можно не только спать. А следовательно — и не знала, что ей есть что защищать; Ли же допускал с ее стороны всевозможные страховые увертки девственницы и, сильно не морочась этим, просто ждал, когда она решится. Он собрал книги, завернулся в несколько слоев одежды и вышел в снег — он был прилежным студентом. Некоторое время Аннабель наблюдала за языками пламени в камине. Потом сползла с постели и, точно супруга Синей Бороды, украдкой проскользнула на запретную территорию — в комнату Базза, где воздух пахнул на нее промозгло и сыро.
Еще не став официально фотолабораторией, комната уже была очень темной: ее окно выходило в глухую стену, а поскольку у Базза имелась склонность к коммерции, то комната была к тому же вся завалена множеством странных вещей, равно как и его нынешними фетишами. Все в ней было холодно, убого и произвольно — распродажа старья под приглядом вырезанных из книг портретов индейских вождей.
— А твой брат — какой?
— Иногда — апач.
Аннабель побродила по комнате, хватаясь за разные вещи и вновь кладя их на место. Осмотрела одежду Базза, переполнявшую ящик для чая, выбрала драную жилетку, выкрашенную пурпуром, и оранжевые штаны из мятого вельвета, сняла рубашку Ли и натянула на себя это тряпье, чтобы понять, каково в ней Баззу и каково в ней быть Баззом. Но тряпки эти по ощущению были как любая другая старая одежда, засаленная и нестиранная, и ее это разочаровало. Она уже чувствовала пробуждение смутного интереса к Баззу — ведь ей было уютнее в его комнате, чем в комнате Ли, куда она все же вернулась погреться. Она открыла аккуратный буфет Ли, вытащила оттуда коробку своих пастельных карандашей, встала на колени на матрас и от скуки принялась рисовать то дерево, которое Ли ошибочно, но так серьезно принял за древо жизни, в то время как оно было гораздо ближе и роднее (но крайней мере, для него) Дереву Упас, что в яванских легендах отбрасывает ядовитую тень.
Ли вернулся домой в обед весь раскрасневшийся от мороза, со снегом в волосах.
Сняв на кухне ботинки и носки, он неслышно прошлепал к себе в комнату и увидел, что ни постель, ни посуда после завтрака так и не убраны, а какая-то фигура, уже стоя на цыпочках, сажает пестрого попугая на самую верхнюю ветку яркого дерева. Длинные волосы свисали на знакомый жилет, и Ли уже решил, что внезапно вернулся брат, но до таких художественных высот Баззу было ни за что не подняться, и тут фигура обернулась к нему и невыразительно улыбнулась.
— Так-так, — произнес Ли.
Всю постель усеивало многоцветное карандашное крошево, и Ли пришел в раздражение от такого бардака, хоть ему и понравилось, что Аннабель наконец проявила какую-никакую, а инициативу. Поэтому он решил, что время пришло, — ибо в глубине души всегда намеревался ее трахнуть, не раньше, так позже. Он пристроился рядом с ней на матрасе и обхватил рукой ее талию. Она восприняла этот жест как очередную его маленькую ласку, и только. Когда же он зарылся лицом в прохладу ее живота, она сделала вид, что больше всего на свете ее занимает положение попугая на ветке — тот, по ее разумению, должен был сидеть, пожалуй, на дюйм-другой левее, — но притворство это не могло защищать ее долго, поскольку Ли принялся целовать ей грудь, и красный карандашик выпал из ее руки.
Признаки вторжения в ее интимное пространство застали Аннабель врасплох, и она изумленно опустила взгляд на кудлатую светлую голову Ли — его прикосновение никак не подействовало на нее. В ее крепость сейчас явно должны были ворваться захватчики, и хотя мысль об этом ее удивила, само безразличие такой реакции подсказало ей, что сдастся она без боя, и она подумала: «Почему нет? Почему нет?»
Она не делала никаких попыток раздеться сама, чтобы посмотреть, что станет делать он, — а он снял с нее одежду своего брата; ей пришлось поднять вялые руки, чтобы он стащил жилет, и слегка раздвинуть ноги, чтобы сползли штаны. Аннабель, все это время не сводившая с него глаз, не умела оценить необычайный эротический эффект такой пассивности, такого молчания и такого вопрошающего взгляда — ее утешали воспоминания о детском садике, ибо он раздевал ее, как маленькую девочку. Затем разделся сам. Ее и озадачила, и позабавила эрекция Ли, а вот его беззаботность несколько оскорбила — она знала, что предстоящее событие должно быть для нее в каком-то смысле важным. Он снова лег с нею рядом, и она всмотрелась в его лицо, надеясь на подсказку, что он станет делать дальше. Казалось, он ожидал какого-то встречного движения с ее стороны, поэтому Аннабель неуверенно обхватила его за шею — а может быть, сделала это потому, что где-то читала, в журнале каком-то, что ли, что так и должна поступить. Ей бы хотелось, конечно, получить какие-то инструкции к действию, поскольку трудная это штука — заниматься любовью, когда у одного из двоих крайне смутное представление об общепринятой практике, а то и вообще никакого. Казалось, Ли испытывает некое глубоко личное удовольствие от этих поверхностных соприкосновений и взаимодействия кожных покровов, и Аннабель ошеломленно вознегодовала на эту его близость, поскольку считала интимность своей исключительной собственностью, а другим в праве на нее отказывала. Когда он поцеловал ее, она сообразила, что нужно приоткрыть губы и позволить ему исследовать внутренние поверхности ее рта; когда его язык мягко надавил на ее язык, она невольно издала приглушенный стон, который скорее был вопросом, но Ли не обратил на него никакого внимания и раздвинул ей ноги своим коленом. Она лежала совершенно неподвижно — не мешала ему, но и не помогала — и очень удивилась таинственности его действий, когда он сунул руку ей между ног.
Затем неожиданно у них завязалась беседа. Он спросил, когда у нее следующие месячные, и она ответила, что дня через два-три, а он сказал: «Это просто великолепно, киса», — и улыбнулся ей открыто и непредумышленно. В ближнем фокусе объятий смотреть на него было интереснее, чем она могла себе представить, и эта не виденная ею прежде улыбка обворожила ее так сильно, что она поцеловала его по собственной воле. Его наслаждение при этом она скорее почувствовала, чем увидела, и оно изумило ее еще больше, поскольку до сих пор она привыкла лишь смотреть.
— Ну вот, — сказал он, — в этот раз тебе, наверное, будет не очень, но я постараюсь не сделать тебе больно. Да и в любом случае, — пуритански добавил он, — давно уже пора бы, в твоем-то возрасте. И чему вас только учат в этих школах?
Она решила, что так ему и надо, когда увидела, что он изумился такому количеству крови.
А Ли недоумевал, не тот ли это случай, так подробно описанный, в медицинской литературе, когда прорыв девственной плевы вызывает смертельное кровотечение. Но она все равно не могла ни постичь функции этого действия, ни понять, почему при том и этом он вдруг начал сильно бояться, хотя впоследствии увидела, что своим молчанием может ранить его не хуже, чем он — уязвить ее любыми другими средствами. Когда кровь высохла, она к тому же поняла, что, если очень сосредоточиться, касание его руки вызывает у нее в голове нечастые, но удивительные образы. Поэтому она глядела на него с изумлением, будто он — маг и чародей, а он поглядывал на нее нервно, словно она — не вполне человек.
Они катались по простыням, усеянным хрусткой россыпью пастельных карандашей, и спину ей испестрили радужные мазки и кляксы, да и Ли весь пометился ярким прахом, и тут, и там, а кроме этого — темными пятнами крови, и каждый превратился в холст, невольно украшенный теми творениями безалаберного случая, что так ценят сюрреалисты.
С первым любовником ей повезло — он был добр, нежен и опытен; не повезло ей в том, что вскоре он полюбил ее, а после этого уже не оставлял в покое. Аннабель же была как ребенок, воссоздающий мир вокруг согласно собственным прихотям, поэтому она предпочитала населить свой дом воображаемыми зверьми — они ей нравились больше, чем унылая фауна реальности. Скоро она и его включила в свою мифологию, но если сначала он был травоядным львом, то потом обернулся единорогом, пожирающим сырое мясо, и одинаковым она его с тех пор не видела, да и в картинках таких не было ни малейшей последовательности, если не считать устойчивой романтики самих образов. После того как они возникали, она не могла ими распоряжаться. Каким она его рисовала — таким и видела; для нее он существовал прерывисто.
Проснувшись среди ночи, она иногда видела замерших на потолке белых птиц, вероятно — альбатросов; если не удавалось точно разглядеть их контуры, птицы ужасали ее еще больше, а никакого успокоения от человека, спавшего с нею рядом, не было — он, несомненно, тоже в кого-то превращался, в какую-то иную тварь. Она недвижно лежала под одеялом, прислушиваясь к угрожающим раскатам его дыхания, и не смела протянуть руку и коснуться его, боясь ощутить под пальцами кожистые складки драконьего крыла. Как-то ночью Ли проснулся от кошмара и потянулся к ней, спящей, — она завопила так громко, что в соседней комнате подскочил Базз и кинулся защищать ее.
— Я подумала, что ты инкуб, — сказала она Ли, когда суматоха утихла. В пять утра пришлось заваривать чай и так далее, с вымученной предрассветной жизнерадостностью. Но все равно — как бы там ни было, он стал ей необходим, и она даже подумывала, не родить ли ему детей, хотя дети эти существовали только в ее личной мифологии — как чистые символы, не притязающие ни на что. Они были связаны не с мечтами о материнстве, а с некими откровенными фантазиями о том, как она поглощает его целиком и полностью, — время от времени они возникали у нее с небывалой яркостью, когда он входил в нее, — будто, втягиваясь внутрь сквозь ее опасные врата, он мог навечно, нерушимо остаться взаперти за путаницей волос, низведенный до состояния зародыша, и, растворившись в собственной сперме, сам превратиться в своего ребенка. Так, чтобы, оплодотворив ее, сам он существовать перестал.
Отведя Ли такую большую, хоть и двусмысленную роль в своей мифологии, она желала — очень бережно — свести его к полному небытию.
Она позволила родителям увезти себя, но знала, что в конечном счете вернется. Ей было все равно, выйдет она за Ли замуж или нет, — он же рассматривал брак как юридический договор. Родители купили ей на свадьбу белое платье, но в то утро она забыла про него и оделась как обычно — в джинсы и футболку; правда, мать заставила потом переодеться и сама причесала ее. Аннабель стояла с родителями перед районным бюро, со скучающим видом пиная штукатурку на стене, — в тонком симпатичном платье из белого шелка, которое выбирали без нее, — и ждала, что дальше все пойдет так же, как и раньше. Июльский день был жарким, а двор задыхался от вкрадчивого аромата лип. На матери был кружевной костюм кофейного цвета. Ли опоздал на двадцать минут — весь бледный, трясущийся и по-прежнему довольно пьяный. Брат его всю церемонию просидел по-турецки снаружи, неподвижно, вылитый апач, а фотоаппарат болтался у него на шее, как амулет.
— Ох, дорогая моя, — сказала мать Аннабель, — не такого я бы тебе пожелала.
Ли поставил подпись в гроссбухе.
— Какое необычное имя, — произнесла мать со слабым отблеском надежды. — Леон.
«Будь мы иностранцами, — пришло в голову Ли, — некоторую эксцентричность нам могли бы и простить», — а потому оскалился и пробурчал в ответ:
— Меня назвали в честь Троцкого, зодчего Революции.
При этом он вспомнил свою тетку и подумал, что сердце у него точно не выдержит в этом прохладном светлом здании: он давно уже предал все те надежды, что возлагала на него тетка, давая ему такое имя, если вообще когда-либо их понимал.
«Переметнулся к буржуазии!» — подумал он, а выйдя наружу, отпрянул к стене, точно перед расстрельным взводом. Блистательное утро метко хлестнуло его по глазам дротиками стеклянных осколков; его сокрушила убежденность, что он совершил нечто непоправимое. Он заметил, как мужчина и женщина скривились при виде его брата и молодой жены, своей дочери, как они обменялись сигналами и шифровками, понятными им одним. Слова слетали с их губ, как птицы, устремляясь вверх и прочь, и все вели себя прилично, даже Базз, хотя вид у него был такой, будто он только что побывал в гробнице Эдгара Аллана По: он где-то раскопал черный костюм.
Неудивительно, что дочь воспринимала только видимость всего. Несмотря на чудачества в поведении, неотесанность произношения и длину волос, камера на шее произвела такое впечатление на родителей, что Базза они приняли за уважаемого представителя богемы и решили, что в один прекрасный день он может и разбогатеть: они где-то читали, что фотографы — это новая аристократия. Фотоаппарат оказался достаточным оправданием диковатому внешнему виду, и оба предка напряженно посматривали на пьяного, тошнотного и разбитого жениха, будто считали, что их дочь сделала неверный выбор, если уж ей так приспичило выходить замуж за богему, но поскольку искусство ей все равно дается, то ничего тут уже не попишешь. Они ж не противились, когда ей загорелось поступать в художественную школу. Ли же больше походил на моряка после недельного загула в бандитском порту и никак не вписывался ни в какую деликатную систему мечтаний или надежд. Аннабель протянула ему руку с обручальным кольцом на пальце. Утро распалось на куски. Тошнота подперла, и Ли рванул обратно в бюро. Нашел уборную и долго блевал.
Когда же он снова выполз на солнышко, нервно прикрывая рукой больные глаза, стало ясно, что его внезапная ретирада напрочь разрушила и без того хрупкую свадебную компанию: теперь все стояли порознь и рассеянно поглядывали в разные стороны. Белая гвоздика в папиной петлице вызвала бы слезы на глазах Ли, если бы те и так уже не слезились.
— Ты весь в чем-то белом, — произнес Базз. — Как новобрачно, как уместно.
— Там было окно.
— И ты наверняка попробовал вылезти через него и сбежать.
— Еще бы.
Базз рассмеялся и отряхнул известку с плеча Ли. Тот и сам напоминал ее цветом, к тому же был весь в испарине, но сказал Аннабель: «Ничего личного, любимая», — когда она взяла наконец его за липкую руку, на палец которой он, по настоянию ее родителей, тоже нацепил кольцо.
Вскоре родители изнуренно отвалили, а Коллинзы, теперь уже по праву дополненные третьим членом семьи, направились в свои апартаменты — вверх по склону холма, мимо университета, — по дороге собрав целую процессию случайных знакомых, так что горластая компания, добравшаяся до дома, скорее напоминала Рене Клера, чем Антониони, и Ли, считавший, что несчастным быть аморально, вскоре вернулся в хорошее расположение духа. Однако в тот вечер у обкурившегося Базза случился параноидальный криз, и Ли пришлось целый час усмирять его грубой силой.
Аннабель, так и не сняв уже испачкавшегося свадебного платья, забилась в уголок и заткнула уши — Базз ужасно орал. Квартира была освещена, как церковь на Рождество: они зажгли целую прорву свечей, и комната мигала их пламенем и пахла топленым воском. Все гости, собравшиеся на торжество, растворились в ночи: большинство по опыту хорошо знали, что у братьев лучше не путаться под ногами, когда те сражаются со своими демонами. Ли наконец удалось впихнуть Баззу в глотку горсть таблеток снотворного, он доволок брата до его узенькой койки и навалился там на него, пока тот не заснул в безопасности.
Аннабель, вся слишком белая и зловещая в неверном свете, медленно, одну за другой, задувала свечи. Она не изменила своему бесстрастию, и Ли решил, что ей безразлично то, что произошло с Баззом, — хотя, вероятно, она просто перепугалась и не решалась о чем-либо спрашивать. Ему самому тем не менее было очень стыдно за такую истерику, и единственное, что он мог, — вести себя так, будто это в порядке вещей. А кроме того, ей придется привыкать к таким взрывам, если она хочет жить с ними и дальше. Они легли, и в этот раз все получилось не лучше и не хуже, чем обычно, если не считать того, что Ли было несколько труднее: у него из головы никак не шло, что дверь может быть либо открыта, либо закрыта, а он теперь принял некие формальные обязательства, да еще и перед свидетелями, — не спать больше ни с какой другой женщиной до скончания дней, что означало, вероятно, еще лет сорок. Если, конечно, Аннабель не умрет раньше. Забаррикадировавшись своей недвижностью, Аннабель не чувствовала совсем ничего — она тотчас же забыла о свадебной церемонии. А на следующее утро начала красить стены в темно-зеленый цвет.
В загустевшей, потемневшей комнате его прикосновение уверяло ее, что он не может солгать, но она все равно сказала:
— Если ты меня обманешь, я умру, — и он еще теснее прижал ее к себе, готовый предательски расплакаться, поскольку она ни разу даже его не заподозрила за то долгое время, что они прожили вместе. Она бы скорее решила, что ей изменяют кружки с гербами коронации, стаффордширская керамическая статуэтка принца Альберта или латунная рама кровати или неверна ее собственная одежда. Ли занимал самое важное место среди всего этого имущества, которое она покупала на распродажах или ей добывал где-то Базз; они к тому же вместе совершали вылазки на городскую свалку и рылись там в золе, надеясь отыскать что-нибудь ценное. А пока Ли был на работе, продолжали красть и возвращались домой с целыми охапками вещей, по большинству — совершенно ненужных.
Ли обманывал себя тем, что поскольку он эмоционально не привязан к этой девушке, Каролине, то по большому счету нельзя считать, что он изменяет жене. В пору раздумий, последовавшую за неизбежной катастрофой, у него было достаточно времени иронически поаплодировать масштабам прежнего самообмана, пока же он не имел для этого ни времени, ни склонности — да и намеков на катастрофу не было никаких, ибо ему казалось, что наконец удалось установить равновесие и все так и будет продолжаться вечно.
— Спать с Аннабель — все равно что читать Сэмюэла Беккета на голодный желудок, — сказал он Каролине, провожая ее по пустынным улицам домой в первые предрассветные часы. Хотя говорил он это в первую очередь, чтобы прояснить ситуацию самому себе и таким образом найти возможные оправдания (ибо какие-то предчувствия вины у него все-таки были), она расслышала в его словах лишь обольщение; этим он ее и заинтересовал. Когда они вошли в ее комнату, Ли заморгал от света и с любопытством принялся изучать ее плакаты на стенах и бумажные цветы. Он и забыл уже, насколько далек от девичьей нормы их мрачный интерьер, плод трудов Аннабель. Мгновенно смутившись, Каролина притормозила пальцы на застежке своей меховой куртки, поскольку что-то в его манере предполагало: хоть они и вернулись к ней в комнату с одной-единственной целью, само действие — слишком интимно для людей, едва знакомых друг с другом.
«Поступай правильно, потому что это правильно», — подумал Ли, однако девиз абсолютно не помог, ибо подразумевал лишь вопрос о природе правильного.
От смущения и сомнения Каролина рассмеялась; зазор между ними немедленно исчез. Бессодержательная сексуальность — самое пуританское из всех наслаждений, поскольку это чистый опыт, лишенный какого-либо сверхчувственного значения, и Ли неожиданно оценил железную волю супруги своего преподавателя этики — та была достаточно сильна, чтобы избежать опасностей эпилога, чреватого разглашением секретов и сбором информации. Каролина рассказала ему, что она кое в кого влюблена, а этот кое-кто влюблен еще кое в кого, а взамен Ли почувствовал себя обязанным предложить ей несколько моментальных снимков поведения Аннабель: например, как она рисовала тем зимним утром свое дерево-обманку; как покручивала в пальцах его пенис и спрашивала: «А это для чего?»; как ее бил. Но он осознавал, что это не столько картинки действительных событий, хотя все происходило на самом деле, сколько в каком-то смысле понятия, которыми он вынужден их описывать, и понятия эти превращают сами события в неподвижные кадры экспрессионистских фильмов, абсурдные и неестественные. Поэтому Ли еще некоторое время не закрывал рта, хотя, пытаясь формулировать и связно излагать некие истины, касавшиеся определенных аспектов их с Аннабель взаимоотношений, он раздувал такие детали сверх всякой меры и, как только показал Каролине избитую Аннабель, понял, что зашел слишком далеко.
Они с Аннабель иногда играли в шахматы — ей нравилось брать в руки черные и белые фигуры китайского набора из слоновой кости, который Базз откуда-то ей приволок; она впадала в задумчивость, глаза ее слепо приклеивались к доске, а рука ласкала коня или ладью — пока Ли грыз ногти и ожидал какого-то поразительного, нелогичного хода, разбившего бы всю его математически выверенную атаку.
— Она играет в шахматы по велению страстей, а я — в соответствии с логикой, и она обычно выигрывает. Однажды я съел ее ферзя, а она меня стукнула.