-...Тогда они и назначили меня, Сань, делегаткой от всей Камышинки,певуче сказала тетка.- Утречком я и покачу в Лугань на сельсоветской бричке... А теперь давай спать.
Я не стал спрашивать у тетки, что такое "делегатка", чтоб нам обоим верилось, будто она едет в Лугань одна, без Дунечки Бычковой... Царь молча подождал чего-то и вкрадчиво-редко прошлепал босыми ногами в хату.
Хотя мой испуг и вылился на воске, но в руках и коленках осталась какая-то квелость и дрожь, и два дня без тетки я почти ничего не ел и не слезал со своего сундука, все спал и спал. На третий день утром в песочно-золотой полумгле сенец я увидел дядю Ивана. Он стоял над кучей глины, что принес тогда Момич для печки нам, и обеими руками держал за дрыгающие ноги обезглав-ленного нашего с теткой петуха.
- Зарезал? - пораженно спросил я.
- А то я молиться на вашего кочета буду! - сказал Царь.- Та змеюка зыкает гдей-то цельную неделю, а тут... Вставай, беги за хворостом, варить зачнем...
На нижней приступке крыльца лежала и зевала петушиная голова, а возле нее бродили и осипло кряхтели наши поделенные куры. Я шугнул на них и поглядел на Момичев двор, и сразу же Момич показался на своем крыльце. Он махнул мне рукой, подзывая, и я пошел, неся на ладонях петушиную голову.
- Кинь ее! - сумрачно приказал он мне, как только мы сошлись у плетня, и сам обернулся ко мне боком и стал глядеть из-под руки на речку.- Ну? Чего держишь-то? Кинь, говорю!
Я положил голову в траву, и тогда Момич, не меняя позы, негромко спросил:
- Егоровны-то все нету?
- Нету,- сказал я.
- Что ж это она... застряла там?
- Не знаю,- сказал я.- Теперь вот и петуха...
- А у тебя, случаем, ничего не болит? - перебил Момич.
- Не,- сказал я.
- А может, щемит где, да ты не чуешь. Как-никак, а под бороной сидел... Может, к доктору показаться?
- Нигде не болит, - опять сказал я.
- А чем черт не шутит! Потом поздно будет. Охромеешь или... мало ли? Выходи-ка на огород, в больницу поедем зараз.
Уже от угла сарая я увидел на Момичевом току повозку, набитую до самых грядок свежена-кошенным сеном. Жеребец стоял на привязи возле клуни. Задние ноги его от щеток до колен были обернуты белой холстиной. Момич вышел из ворог с хомутом и вожжами в руках, наряженный в сапоги и кумачную рубаху. Следом за ним Настя бережно несла, как свадебный подарок неизвестно кому, новую пеструю попонку.
- Глядите дегтем не замарайте! - кинув попонку в задок повозки, гневно сказала Настя и пошла прочь. Момич пристально посмотрел ей вслед, но ничего не ответил. Пока он запрягал, я повинно стоял и глядел на ноги жеребца. Покосившись на меня, Момич коротко рассмеялся чему-то и, сунув руку под живот жеребцу, с веселой угрозой прикрикнул на него:
- Нарядился в онучи и страм потерял!
Это его озорное цапанье жеребца и слова обнадежили меня,- может, об околке и вальке вспоминать не будем! На выгоне опять паслась чья-то пегая кобыла, и жеребец, завидя ее, заржал и затанцевал в оглоблях, а Момич подмигнул мне и с притворным возмущением сказал:
- Мало ему, кобыльему сыну, позавчерашнего, а!
Был будний день, и камышане возили на парину навоз, а мы ехали как на ярмарку. При обгоне подвод Момич пускал жеребца чуть ли не наметом, рывком сымал с головы картуз, здороваясь, и на вопросы, куда это он собрался, не отвечал,- тогда как раз приходилась сдерживать жеребца и тут же бодрить его вожжами и сулить: "Я тебя поне-е-ежу!"
До Лугани считалось шестнадцать верст, но они протянулись для меня дорогой вокруг белого света,- я никогда до этого так далеко не ходил и не ездил. Я сроду не видел двухэтажных домов, - хаты на хате, и Момич тоже поглядывал на них с уважительной острасткой. Мы остановились и распряглись на широкой каменной площади возле церкви величиной в пять наших камышинских, и жеребец сразу присмирел и показался мне маленьким, и Момич стал маленьким, а самого себя я не примечал совсем.
- Ну, вот мы и приехали,- притушенным голосом сказал Момич.- Ты погоди тут, а я схожу разузнаю, что к чему...
Он ушел, жеребец приник к сену, а я прислонился к колесу повозки. Странны, маняще-терпки были в Лугани запахи, неслыханны звуки, и то, что у нас в Камышинке стоял будень, а тут праздник, потому что взрослые ничего не делали, а только ходили и ходили мимо друг друга и не здоровались между собой; что дети были наряжены во все ситцевое и не поднимали с земли ни папиросные коробки, ни конфеточные обертки,- наполняло меня какой-то накатной обидой за себя и не то завистью, не то враждебностью к ним, луганам. Мне хотелось поскорей видеть свою Камышинку...
Тень от церкви давно переместилась, и повозка стояла на самой жаре, когда я заметил тетку, Момича и Дунечку Бычкову. Они шли гуськом - тетка впереди, Момич в шаге от нее и чуть сбоку, а позади плелась Дунечка. На ней и на тетке вместо платков пламенели косынки под цвет моего галстука. Видно, концы косынок были чересчур коротки, потому что не сходились у подбородка и вязались на затылке, и от этого тетка казалась моей ровесницей. С ее плеча свисала до колен снизка желтых, как одуваны, бубликов, и в руках она держала какие-то кульки и свертки. Момич нес новую косу, лемех к плугу и рябой ситцевый картуз с черным лакированным козырь-ком. Картуз был маленький, и я издали радостно догадался, что он мой. Тетка кивала мне головой, и лоб ее светился, как бублик. Подойдя, Момич молча насадил мне на голову картуз, а тетка засмеялась и воскликнула:
- Ой, Сань! Да на кого ж ты похож теперь!
- А ты сама на кого? - сказал я. Она поправила косынку, а Момич лукаво посмотрел на нее, смешно скривив бороду.
Мне совсем бы хорошо уехалось из Лугани, если б не Зюзина мать. Пока Момич с теткой застилали попонкой задок повозки, а потом запрягали жеребца, она беспокойно сидела у стены церкви и выжидаючи-пристально вглядывалась в даль чужой праздничной улицы. Мне хотелось, чтобы тетка поскорей позвала ее и чего-нибудь дала. Наверно, но так и было б, но Момич подки-нул меня в передок повозки, подсадил тетку и сам сел с нею рядом на разосланной попонке.
- Погоди-ка, Евграфыч, а как же она?
- Кто такое? - непонимающе спросил Момич.
- Да сельчанка-то наша!
- А-а, полномочная-то? Она пущай тем же манером, как и сюда. В казенной бричке...
- Так неизвесжо ж, приедут нынче за нами или нет, - забеспокоилась тетка.
- Подождет и до завтрева, - безразлично отозвался Момич, - успеет подражнить камышинских собак красной шалкой.
- Ну это ты не свое чтой-то буровишь! - укорила его тетка.
Я оглянулся на церковь. Дунечка сидела в прежней позе, полуприкрыв лицо некрасиво сбитой наперед косынкой, от солнца загораживалась. Взяла б и пересела в тень!
На окраине Лугани Момич остановил жеребца возле лавки и молча передал тетке вожжи. Как только он отошел, я рассказал ей о петухе. Она привалила меня к себе и жарким шепотом, как хмельная, сказала:
- Теперь нам не нужен ни петух, ни Царь... Скоро мы с тобой в коммуну пойдем жить... в барский дом, что в Саломыковке. Ох, Сань, если б ты знал...
Она замолчала, к повозке шел Момич. В одной руке он держал картуз с булками, а во второй бутылку с желтой, как мед, водкой. Он положил все на теткины колени, влез в повозку и, забрав вожжи, досадливо сказал нам обоим с теткой:
- Ну рассудите сами: куда б она тут села? Негде же! Да и поедем мы кружным путем...
- Через лес? - радостно подхватила тетка, будто весь век ждала этого.
У меня занемела шея,- я не мог удержать голову прямо, чтобы не оглядываться на Момичев картуз с булками. Между ними лежала и сверкала бутылка. На ее этикетке был нарисован кусок сота, а на нем - большая, похожая на шершня, пчела. Тетка тесно сидела рядом с Момичем и прощально-задумчиво глядела в поля. Момич весело понукал жеребца, и было видно, что он забыл, зачем привозил меня в Лугань...
- И все, Сань, под духовые трубы, все под музыку и ложиться, и вставать, и завтракать, и обедать... Только ты гляди не болтай пока ничего дяде Мосе. Ладно? А то он... возьмет и обидится.
Это всегда говорилось уже на зоревом реву чужих коров, под конец нашего всеночного сказа-беседы, и мне каждый раз становилось тогда нестерпимо жалко Момича, Настю, Романа Арсени-на, Сашу Дудкина и всех больших и малых камышан, мы ведь уходили в коммуну одни - тетка и я,- а они навсегда оставались тут. Мы не знали, когда приедут за нами на казенной бричке, чтобы мы сели в нее и к восходу солнца,- нам хотелось, чтобы обязательно к восходу,- очутились в коммуне. Ни вслух, ни мысленно мы не решались с теткой до конца представить себе надвигаю-щуюся на нас новую жизнь,- она ни на что не была похожа и ни с чем не сравнима, и каждый из нас обещал в ней себе все, к чему никла его собственная душа. Мне хватало одного этого странно-го и загадочного, как гармошечный звук, слова "коммуна", чтобы окружающая меня явь потускне-ла и убавилась в радостях: я перенес из нее в ком-му-ну все до одного праздника, какие приходи-лись в году, и все, что полагалось отдельно на каждый праздник, улеглось там вместе, в сплошной и бесконечный ряд. Тетка уже не снимала с головы косынки и не меняла саяна на будничную юбку, я тоже ходил в новом картузе, в белой с голубыми горошинами миткалевой рубахе и при галстуке. Мы и раньше не придумывали себе рабочих тягостей, а теперь и вовсе перестали что-нибудь делать по хозяйству,- нам даже печка не нужна была, обходились так.
Тогда вскоре приспело время метать парину, и Момич покликал меня в поле с собой. Накануне, вечером, мы накосили за речкой травы, залили в бочонок полтора ведра колодезной воды, всадили на повозку плуг.
- Гляди не проспи. До солнца чтоб выехать,- сказал мне Момич, и всю ночь мы с теткой не сомкнули глаз: сперва про коммуну шептались, а потом сторожили рассвет. Момич уже запряг, когда я показался на огороде.
- Ты чего это? К обедне собрался? Беги, скинь рубаху и картуз. Жива! приказал он мне.
День обещался тихий и пасмурный, и все было сизым и грустным - и небо, и земля, и полевые дали. Мы миновали ветряки и околок, обогнули ржаной массив и выехали к опушке густого кустарникового леса. Он круто спадал под уклон, потом выпрямился и тянулся, пока хватало глаз, в сторону Брянщины. Момич сказал, что это Кашара. Тут был паровой клин нашего кутка, сплошь заросший татарником, цветущей сурепью и диким чесноком. Момич сразу признал свой загон, и мы начали пахать,- он ходил рядом с плугом по стерне, а я по теплой глубокой борозде шагах в трех позади. Одним концом загон упирался в Катару, а другим в заказной, некошеный луг. Оттуда лес был почти невидим. Я давно проголодался, но солнце так и не выглянуло, и не было известно, когда наступит полдень. На двадцать пятом круге Момич вдруг бессовестно ухнул, быстро оглянулся на меня и посоветовал:
- Не греми, прогремишься! Не обедать садишься!
- Да это же ты сам! - сказал я и неожиданно для себя попросил: - Давай взаправду чего-нибудь обедать, дядь Мось!
- Пробегался? Зараз пошабашим,- сказал он. - Я, вишь, метил успеть вспахать ваш загон к вечеру.
Тогда-то я и сказал ему, что нашу парину метать не нужно, потому что мы уходим скоро в коммуну. Момич придержал жеребца и переспросил, сведя брови:
- Куда-куда?
- В барский дом, что в Саломыковке,- сказал я.- Ты не знаешь, где такая Саломыковка, дядь Мось?
- За Луганью,- помолчав, сказал Момич. - Это тебе что ж, Егоровна сказала?
- Ага,- признался я.
- Ну?
- Жить будем в коммуне, сказал я.- Там все под духовые трубы. И ложиться, и вставать...
- Ишь ты! А работать тоже под трубу?
Момич спросил это точь-в-точь как спрашивал когда-то об утильсырье, и поэтому я ответил неуверенно:
- Как захочем...
- Та-ак,- сказал он.- Что ж, живая душа и в будень калачика чает... В коммунию, значит, навострились?
Я промолчал, а Момич спросил еще об одном:
- А добро на чем же повезете? Там ить под вас подвод и подвод нужно...
Наверно, он и сам почуял, что обидел нас с теткой зря, потому что впервые посмотрел на меня как на взрослого - выжидаюче-опасливо. Я встал и пошел через пахоть в сторону Камышинки. Момич непростудно кашлянул и позвал негромко, виновато:
- Александр! Куда ж ты попер? Обедать же надо...
- Я не хочу,- сказал я, не оборачиваясь.
- Ну, значит, сыта теща, коли гущи не ест! - гневно сказал он и хлестнул жеребца.
Дома я поведал про все тетке. Она заставила меня повторить, что говорил Момич о нашем добре и подводах, и долго и как-то не по-своему смеялась, взглядывая на меня мокрыми от слез глазами. Мы пополудневали хлебом с колодезной водой и солью. Тетка посидела, подумала-подумала и сказала, чтобы я нарвал снытки в ракитнике,- "завтра курицу будем резать", потом сняла косынку, накрылась платком, выставив куль, и пошла зачем-то на выгон. Вернулась она вечером почти следом за Момичем, может, только сажен на сто отстала от его повозки...
Царь подпустил нас к печке, наверно, совестно стало из-за нашего петуха, и мы с самого утра кое-как зарезали хохлушку и поставили ее варить в большом глиняном горшке. Он долго не закипал, и я несколько раз бегал за хворостом в ракитник. Оттуда, из-под бугра, я и увидел въехавшую к нам во двор длинную грабарку с высокими решетчатыми грядками, на каких в жнитву возят снопы. В упряге была та пегая кобыла, что все время паслась на выгоне. Я не стал собирать хворост и нехотя, стараясь не взглянуть на Момичев двор, пошел домой. В грабарке полулежал, просунув ноги в решетку, болезненный мужичонка с соседнего кутка. Я знал его только уличное прозвище - Халамей. Он сонливо поглядел на меня и ничего не сказал. По двору, нарочно пугаясь своей тени, жировал сосун, высторчив веником хвост.
Тетка сидела в сенцах на сундуке и ничего не делала.
- Приехали за нами, Сань,- жалующе сказала она, будто просила заступиться.
- А говорила "на бри-ичке"! - сказал я.
- Так я ж думала... Ох, Сань, чтой-то мне смутно стало на сердце. Бросаем же все. И хату, и сенцы вот, и речку, и... Да и как это мы одни с тобой будем там? Может, Петровича сманить? Что ж он тут сычевать будет? Совсем занудеет...
Дядя Иван сидел в чулане и чистил мягкие, проросшие картохи, сбрасывая очистки себе на ноги. Он был в кожухе и в шапке, надетой задом наперед. В серых клоках его бороды елозили и бились мухи. На загнетке лежал и бурунно дымил, заглушая пламя в печи, ворох мусора и кизяков, Царь вредил нашему горшку с курятиной. Мы встали с теткой в проходе чулана, и я, совсем нечаянно и нестрашно для себя, мстительно подумал о Царе, что лучше б он взял и помер зараз, чем ехать с нами в коммуну!..
- Чего раскорячились тут? - спросил дядя Иван, глядя нам в ноги. Тетка погладила себе шею, будто комок прогоняла, и сказала громко, как глухому:
- Ты б собирался, Иван... А то Халамей ждет.
- Куда такое? - тихо спросил Царь и выронил в чугунок нечищеную картоху. - Кому собираться? Я никуда не поеду! Ты что такое задумала, змея? Сбагрить хочешь?! В сумаш-шедку?!
Он вскочил, перелез через скамейку и выставил перед собой грязные мокрые руки, а ногой стараясь подкопнуть поближе к себе упавший с плеч кожух. То, как помешанно-жутко глядел на нас побелевшими глазами Царь, пронизало меня от макушки до пяток какой-то взрывной болью, жалостью и страхом, его испуг не вылился бы ни на каком воске, и я подбежал к нему, поймал его мокрые руки и потянул их книзу, к себе под грудь.
- Дядь Вань, не пужайся! - закричал я. - Мы ж в коммуну едем и тебя берем, чтоб вместе...
- Куда вместе? В какую такую? Зачем? - тоже на крике спросил он меня, но рук не отнял.
- Чтоб жить в коммуне. В барском доме,- сказал я.- Она знаешь где? В Саломыковке. Аж за Луганью! Там все будет под музыку... Собирайся, дядь Вань, поедем скорей!
Тетка стояла как окаменелая, глядя куда-то сквозь нас с дядей Иваном. В хату всунулся Халамей и, невидимый мне за теткой, стал жаловаться тягучим брезгливым тенорком:
- Вы собрались али нет? Не поспеем же до ночи. Шутка ли, тридцать верст в один прогон! А у меня парина не метана. Ох и люди. Едут на все чужое, а с г... не расстанутся!..
От дяди Ивана отхлынул страх. Он освободил от меня свои руки и прежним "царским" голосом прикрикнул на Халамея:
- Ты там не вякай! Тебя назначили везть, вот и вези! А теперь выдь и дай людям сготовиться!
Из хаты во двор мы выносили каждый свое, поделенное, а в халамеевской повозке все соединилось в один большой серопыльный ворох. Нам с теткой долго не удавалось осилить сундук, мы тащили его через двор волоком и держались руками за переднюю скобу, чтобы не оказаться лицом к Момичевой хате.
- Ты б зашел оттуда,- шепотом просила меня тетка, но я не заходил и не хотел, чтобы она заходила "оттуда" сама. Нам жалко было оставлять курицу, и я поймал ее и посадил в сундук. Туда же тетка поставила и горшок с недоваренной хохлушкой. Своих трех курей Царь загнал аж в ракитник, но не словил. Двери в сенцы мы прищемили щеколдой, но я хотел привязать ее веревочкой и сказал об этом тетке. Она ткнулась лицом мне в темя и заплакала, и чтобы не зареветь самому, я наругал ее дурочкой и повел к повозке... На съезде в проулок Царь, усевшийся на наш сундук, вдруг победно-визгливо прокричал: "Дяк-дяк-дяк!" Я оглянулся на Момичев двор. Момич стоял на крыльце своей хаты и глядел на нас, подавшись вперед, будто его толкнули, а он удержался и не упал...
На выгоне в створе проулка ждала нас возле кучки узлов и дерюжных сумок Дунечка Бычкова. Зюзя сидел поодаль и ел щавель,- он рос тут возле нас до самой осени. Я поглядел на тетку, но говорить ничего не стал...
3
Дома я никогда не видел закатного солнца,- его заслоняли подгоризонтные леса Брянщины и оно скрывалось там белым и маленьким, каким бывало в полдень. Тут солнце садилось все на виду, в нашей камышинской стороне, и было оно большим, выпуклым и рдяным, как карусельный купол. В такие минуты всегда хорошо и немного страшно загорался медно-малиновым огнем наш коммунарский пруд, и в нем на самом дне появлялась тогда вторая коммуна - двухэтажная, красная, с четырьмя белыми колоннами и множеством незрячих окон, каждое величиной в нашу дверь в сенцах. В пруду отражались и долго не меркли ясени, приземистые корявые вязы и голые, простыло-синие тополя. В глубине воды из высокой трубы коммуны тек и завивался в сквозные кольца сизый ольховый дым,- опять у нас варили горох,- но я старался не видеть его, потому что только тогда видение оставалось для меня той коммуной, тем загадочно манящим словом, которое увело нас с теткой из Камышинки...
Нас было девятнадцать человек - одиннадцать мужчин и я, шестеро баб и тетка. Председатель коммуны Лесник в счет не входил. Он жил отдельно, на всем втором этаже. Туда я ни разу так и не заглянул. Председатель Лесняк никогда не снимал фуражки с зеленым облупившимся лакированным козырьком и дымно-серого выцветшего френча с четырьмя накладными карманами. На грудном левом, обшитом широкой кумачной лентой, уже шагов за двадцать блестел пятирогий орден. Председатель Лесняк был мал, с дядю Ивана, а ходил медленно, как-то обиженно-угрюмо, вынося левое плечо вперед. Тот карман у него, на котором сидел орден, выпирал и топорщился,- в нем лежало что-то непостижимое моим разумом, нагонявшим на меня оторопь и бескорыстное почтение. Я верил, хотел и ждал, что Лесняк вот-вот приметит меня и позовет, как позвал когда-то Саша Дудкин. Тогда опять должно случиться что-то необыкновенное, и появится оно для меня из нагрудного кармана, из-под ордена. Это ожидание почти примирило меня с затаенной утратой камышинских снов о трубах и том празднике, на который приходились все годовые радости и утехи...
...Однажды ночью, в Камышинке еще, тетка долго ерзала на своей постели, потом засмеялась чему-то вслух - она вспомнила, наверно, о чем-то веселом - и подсела ко мне на сундук. Я увидел ее блескучие в темноте глаза и спросил:
- А я где тогда был, про что ты вспомнила?
- Да вместе мы, Сань,- сказала тетка.- Я знаешь о чем подумала? Везучие мы с тобой. Нам всю жизнь будет хорошо и сладко!
- А то либо нет! - сказал я.
- Это оттого, что сироты мы с тобой... Круглым сиротам земля кругла! Спи!
Она опять засмеялась, звонко поцеловала меня в левый глаз, и он долго мулил, потому что я не успел зажмуриться. Тетка забыла этот наш разговор о круглой земле, а мне он запомнился и оказался нужен сразу же по приезде в коммуну. Халамей тогда подождал-подождал чего-то и уехал, а к нам вышел председатель Лесняк, отобрал у Зюзи общую на всех нас справку из сельсо-вета и показал, куда мы должны выгрузиться. По отлогим каменным ступенькам коммуны мы с теткой втащили сундук в сумрачно-прохладный зал, разгороженный двумя рядами витых мраморных колонн. За ними, по правую и левую сторону, под окнами, заколоченными фанерой и жестью, стояли впрорядь низенькие железные койки. На них сидели и лежали люди - за левым рядом колонн мужчины, а вправо - женщины. Мы остановились в проходе, и в сундуке тогда оглашенно закудахтала наша курица,- снеслась, наверно. За колоннами прислушались и засмея-лись - догадались, где сидит курица, и кто-то кукарекнул похоже на петуха. Тетка виновато взглянула на меня и притулилась на край сундука, будто он был чужой, а не наш. Я враз припом-нил все черные слова, нажитые тайком от тетки в Камышинке,- мне хотелось выкрикнуть их на всех, кто сидел и лежал тут на койках, но Зюзя, с узлами в руках, зашел поперед нашего сундука и, оглянувшись направо и налево, свистнул пронзительно и длинно, как в лесу. Тетка привстала с сундука и сказала: "Господи",- а Зюзя кинул узлы на пол и знакомо-смело, будто вернулся из недолгой отлучки и тут его ждали, начал здороваться со всеми за руку.