Все начиналось во времена Екатерины I, когда в великой силе был Александр Данилович Меншиков. Ну, а чтобы упрочить свою власть на будущее, он и задумал выдать замуж свою старшую дочь Марию за внука Петра и сына царевича Алексея – будущего государя Петра II. Петр II был еще мальчиком, когда состоялось его обручение с Марией, которая была старше его на три года. Теперь Меншиков, уже как тесть императора, предоставляет ему для жилья свои шикарные палаты на Васильевском. И тогда же за Меншиковским дворцом, вверх но Неве, за церковью Воскресения Христова, рядом с домом «маршалка» (дворецкого) Федора Соловьева был заложен фундамент будущей царской резиденции. И было это, справедливо замечает Ендольцев, не в 1726 году, как можно понять из текста памятной доски на фасаде филфака, а 11 июня 1727 года. На закладке присутствовал и двенадцатилетний император, и автор проекта будущего дворца Доменико Трезини.
Вот здесь-то и начинаются загадки истории этого здания. Как известно, грандиозные планы Меншикова разрушит сплетенная против него грандиозная интрига; он отправляется в ссылку, где и умирает в 1729 году. В 1728 году Петр II с правительством переезжает в Москву и умирает там в 1730-м. Все это время будущий дворец ни в ширину, ни в высоту не растет. И фактически к его возведению приступит лишь в конце 50-х годов все тот же И.Г. Борхард.
В автобусных экскурсиях по городу можно услышать такую фразу: «Справа здание Двенадцати коллегий – главный корпус Университета, чуть дальше – дворец Петра II, нынешнее здание филфака и восточного факультета». Сказано это, по меньшей мере, некорректно. Петр II не бывал в своем дворце, и разве что видел начало его строительства. Но дворец, скорей похожий на обычный дворянский дом XVIII века – замкнутый четырехугольник с внутренним садом, – почему-то продолжают связывать с именем этого невзлюбившего Петербург мальчика-императора. Нет в нем причин бродить императорской тени. Другие тени, другие обиды толпятся вокруг этого дворца.
Я уже сказал, что появился он рядом с домом Федора Соловьева. Их было трое братьев. Они происходили из крепостных Меншикова; и еще при Петре I, за уклонение от государственных пошлин попали в тюрьму. Дом передали в казну и не возвратили его хозяевам, когда они через два года вернулись из заключения. Дворец при строительстве вобрал в себя дом бывшего крепостного. К временам «маршалка» Федора Соловьева возвращают нас найденные здесь при ремонте 1986 года квадратные кирпичи, остатки изразцов и замурованная в стене деревянная лестница, какой нет нигде больше в городе.
Что было в этом здании за два с половиной века его существования? К 1759 году участок отошел Первому кадетскому корпусу и находился в его ведении до 1857-го, пока здесь, в так называемом «Дворце Петра II», не расположился Императорский историко-филологический институт с гимназией. Он просуществовал до 1918 года и знаменит такими своими выпускниками, как, например, филолог и археолог П.В. Никитин, известный геодезист А.М. Жданов, филологи-классики Ф.Ф. Зелинский и А.М. Малеин.
В конце 1919 года здание занимали Педагогический, а затем Географо-экономический исследовательский институт и, наконец, с 1930-го до 1937 год – ленинградский институт литературы и истории, а так же сменивший его Ленинградский институт философии, литературы, лингвистики и истории. Последний имел удобную, звучную аббревиатуру – ЛИФЛИ.
Немногое известно о его выпускниках, среди которых самой яркой фигурой, наверное, была Ольга Берггольц. И опять – стечение судьбы, дающее мне право вести об этом здании и личностный рассказ. Дело в том, что на одном потоке с Ольгой Федоровной учились в ЛИФЛИ мои отец и мать.
Ранней весной 1973 года вместе с Лазарем Маграчевым, собирая материал для пьесы о подвиге ленинградского радио в годы блокады, мы приехали к Ольге Берггольц на ее дачу в Солнечное. Ольга Федоровна чувствовала себя неважно и разговор не клеился. С Лазарем она была на «ты», видимо, еще с тех пор, когда они работали вместе на блокадном радио. «Ты сегодня очень некстати…», – раза два повторила она, обращаясь исключительно к нему. Меня она словно не замечала. И тогда я, чтобы «обозначиться», решился спросить, помнит ли она моих родителей – Бузинова и Степанову, которые учились с ней в ЛИФЛИ. Что-то похожее на тень улыбки скользнуло по бледному и хмурому лицу поэтессы: «Степанову – нет… А Бузинов – ведь это Миша? Он был большим, как медведь…». Потом она поинтересовалась, что случилось с отцом во время войны: «Он что, умер в блокаду?» Я сказал, что отец умер в военном госпитале в Саранске, и я никогда не был на его могиле; а в блокаду здесь оставалась мать, она работала на радио Балтийского завода.
Что-то изменилось в нашей встрече к лучшему. Мне было предложено подсесть поближе, и разговор начался. Берггольц не была на премьере «Второй студии» в театре Ленинского комсомола. Я не знаю, смотрела ли она вообще этот спектакль и видела ли себя в исполнении тогда еще очень похожей на молодую Ольгу Ларисы Малеванной.
И еще одна встреча была у меня с Ольгой Федоровной, когда на втором этаже Союза писателей был выставлен для прощания гроб с телом поэтессы. Об этом печальном дне напоминает хранящаяся в моем архиве квитанция об оплате венка, выписанная в магазине похоронных принадлежностей. Я покупал его от коллектива Радио, а возлагала народная артистка Мария Григорьевна Петрова. Она прослезилась, когда Федор Абрамов сказал у гроба, что с такими людьми, как Ольга Берггольц, надо прощаться не келейно, а всем миром, на главной площади города…
Наверное, последней из выпускников ЛИФЛИ ушла из жизни в начале 90-х моя мать. Незадолго до нее скончался Самуил Самуилович Деркач. Многие годы он преподавал на филфаке русскую литературу и был одним из тех, кого миновали репрессии 30-х годов, но не пощадило «ленинградское дело». Вернулся Деркач в начале 50-х, и я помню, как моя мать писала ему характеристику для восстановления в партию.
Я сдавал ему экзамен где-то в маленькой аудитории правого крыла факультета, где размещалось то, что называли мы «школой», и где за два века до этого находился дворец опального «маршалка» Соловьева… Из трех вопросов билета я по-настоящему знал один, второй – «так себе», а третий – не знал вовсе. Стыдясь и робея, я подошел к столику, над которым возвышалась фигура Деркача. Длинными, сухими пальцами он теребил мой билет, но, даже не заглянув в него, попросил рассказать то, о чем бы я хотел рассказать. Некоторое время он слушал меня, а потом сказал, что мой голос и манера говорить похожи на отцовские. И поинтересовался: почему я перешел на филфак, ведь, дескать, Лика, то есть моя мать, говорила ему, что я учился поначалу на географическом.
Уже не помню, что я сказал ему. Наверное, какую-нибудь чушь о своей якобы с младых ногтей любви к литературе. Но осталось тогда, как и годы спустя, после разговора с Ольгой Федоровной, то удивительное, возникшее во мне, ощущение некой сыновней причастности к времени, которое ушло безвозвратно, и о котором я неожиданно напомнил кому-то самим фактом своего существования. Он был очень добрый человек, Самуил Самуилович.
А сейчас – несколько слов о самом филфаке поры моей юности. Я учился здесь в 50-е годы и при мне филфак отмечал свое двадцатилетие. Он поселился в этом здании вслед за ЛИФЛИ и раньше на семь лет, чем его сосед – факультет восточных языков.
В пятидесятые здесь преподавали В.А. Мануйлов, Г. А. Бялый, В. Е. Балахонов, Т. А. Ивановская, Г. П. Макогоненко, Е. И. Наумов, В. Я. Пропп. Нет надобности говорить, что это была за «королевская рать».
Почти в одно и то же время со мной на филфаке учились Александр Панченко, Яков Гордин, Майя Борисова, Илья Фоняков, Владимир Уфлянд, Сергей Кулле, Михаил Еремин и Валентин Горшков, стихи которого пользовались особой популярностью в те годы. Моими однокурсниками по отделению журналистики были будущий профессор одного из престижных американских колледжей поэт и эссеист Лев Лившиц (Лосев), главный редактор Ленинградской студии кинохроники, ныне покойный Михаил Мильман, нынешний редактор журнала «Аврора» Эдуард Шевелев, будущие преподаватели Университета Дмитрий Барабохин, Валентин Талонов, Владимир Осинский. Были среди моих однокурсников Борис Моисеев – журналист, ставший впоследствии депутатом Государственной Думы, литератор и историк города Александр Шарымов, публицист Алексей Самойлов, несколько собкоров столичных газет и даже будущий чемпион мира по шахматам Борис Спасский.
Мы учились в очень любопытное время, о котором теперь много говорится, как о времени «шестидесятников». Я не берусь писать, – все по той же причине «поспешания», – о быте, нравах и общей атмосфере филфака той поры. Это фундаментально могут сделать и названные мною здравствующие однокурсники. Но право же, трудно написать о филфаке что-нибудь выдающееся и, главное, не занудное после «Филиала» Сергея Довлатова.
…Но продолжим путешествие по Филологическому переулку. Справа в самой глубине этого тупичка под № 3 стоит четырехэтажный дом, выполненный по совместному проекту Леонтия Бенуа и Роберта Гедике. Дом появился здесь в 1882 году как Александровская коллегия – общежитие имени Александра II для студентов С.-Петербургского Императорского Университета.
Сегодня невозможно войти в это здание через парадный вход со стороны Филологического переулка. Туда попадают с тыла, из глубин университетских дворов. А жаль. Здание заслуживает того, чтобы его лицезрели с фасада. Именно фасад Александровской коллегии, стилизованный под Трезини, невзирая на общее запустение, и сегодня выглядит достаточно привлекательно.
Многие известные выпускники Университета предавались здесь послелекционным трудам и забавам. Здесь проживал, например, будучи студентом юрфака, приехавший в Петербург из Симбирска будущий премьер Временного правительства России Александр Федорович Керенский. Вот как пишет он об Александровской коллегии в своей, опубликованной у нас в 1993 году, книге мемуаров: «… достоинством общежития было его расположение. Здание общежития стояло в самом начале улицы ведущей к набережной Невы. Красота набережной не переставала восхищать меня…». Из сказанного Александром Федоровичем, кстати, становится ясным и то, что Филологический переулок уже в начале XX века был таким же, как и теперь, и здание, где проживал Керенский таилось в глубине тупика.
Сегодня в бывшем общежитии – издательство Университета, его хозяйственные и финансовые службы. В дни выдачи профессорских зарплат и студенческих стипендий оно всякий раз оживляется у окошечек касс, как внезапно разбуженный улей…
Ну а теперь самое время покинуть Филологический переулок и проследовать уже известным вам и исхоженным мной тысячекратно маршрутом по Университетской набережной мимо Манежа Кадетского корпуса и Меншиковского дворца к Первой линии. Мы перейдем на нее с угла Кадетской, у оставшейся последней здесь, теперь сиротливо выглядывающей из газона чугунной тумбы и старинных солнечных часов на фасаде дворца.
О часах этих писала Анна Ахматова: «Саdran solaire на Меншиковом доме…», при этом допуская маленькую неточность, ведь солнечные часы устанавливались не на Меншиковском дворце, а на торце Кадетского корпуса.
Прошествовав мимо зданий, о которых говорилось в предыдущих главах, мы свернем на Большой проспект и, не пройдя по нему и ста метров, остановимся у дома №10.
Последним до революции владельцем этого дома был Лев Викторович Голубев. Он достался ему в наследство от отца, известного в России промышленника, землевладельца, строителя железных дорог и заводов Виктора Федоровича Голубева.
Прекрасный четырехэтажный особняк, пожалуй, одна из лучших миниатюрных построек Роберта Гедике, – уже упоминавшегося нами одного из авторов «Александровской коллегии», – был куплен В.Ф. Голубевым в 1900 году у жены представителя вагонного завода «Феникс», австро-венгерского подданого Оскара Ивановича Фрейвирта, который в свою очередь приобрел его у купца 1-й гильдии, василеостровского немца Адольфа Юнкера, первого владельца этого дома.
Лев Викторович был человеком весьма образованным. Камергер дворца его императорского величества, он имел дипломы Рейнского Университета, Королевской Прусской земледельческой Академии, Королевского высшего земледельческого училища, считался знатоком сельского хозяйства, о чем говорит и факт его членства в Императорском Российском обществе плодоводства и во Всероссийской сельскохозяйственной палате.
Будучи обладателем солидного капитала, вел Лев Викторович, подобно своему отцу, и широкую благотворительную деятельность. Объектами его пожертвований были, в основном, больницы, народные училища, школы. Его увлекали идеи всеобщей на Руси грамотности. Сам он много читал, интересовался искусством, был заядлым театралом, а еще имел очень созвучное началу века «хобби» – вместе со своей женой Александрой Степановной состоял в Императорском Всероссийском аэроклубе. Вообще же семья Голубевых была семьей российских патриотов. Причем не на словах, а на деле. Они помногу и часто жертвовал и на государственные нужды. «Быть точным в своих обязанностях перед Родиной» – было их девизом. И это особенно заметно проявилось в годы войн: Русско-японской и Первой мировой.
Об Александре Степановне Голубевой следует сказать особо. Она была дочерью известного вице-адмирала, героя и жертвы Русско-японской войны Степана Осиповича Макарова.
В этом доме на Большом проспекте рос внук Степана Осиповича, Вадим, названный так в честь своего дяди – сына адмирала. Здесь, в одной из комнат особняка находился бронзовый бюст Макарова работы немецкого скульптора Шлейфера. Этот свадебный подарок Голубева Александре Степановне стоял здесь долго, пока в 1929 году не поступил в Русский музей. Здесь, в особняке, часто бывала вдова адмирала и его сын – Вадим Степанович. Сюда, по адресу Большой, 10 присылал он свои письма, когда какое-то время служил на крейсере «Адмирал Макаров».
Все, кому дорог образ знаменитого и горячо любимого в народе адмирала, кого интересует его флотоводческая и научная деятельность, должны сказать слова благодарности автору книги «Дома Голубевых» Марине Полевой. Она, пожалуй, как никто другой, даже из тех, кто занимался специально биографией адмирала, приоткрыла нам историю его родственных связей, судьбу прямых потомков. Вот что пишет она: «А.С. Голубева с сыном Вадимом Голубевым (внуком адмирала. – В.Б.) и матерью Капитолиной Николаевной жили во Франции, возможно в Ницце. В воспоминаниях М. Кшесинской есть упоминание о ней. Сын адмирала В.С. Макаров во время гражданской войны был начальником 1-го дивизиона артиллерии белой флотилии Верховного Правителя России адмирала А.В. Колчака. Затем он жил в Америке, куда, очевидно, переехали его мать и сестра. В США В. Макаров издал книгу о своем отце… Как сложилась судьба внука адмирала Макарова – Вадима – неизвестно».
Неизвестной пока остается и судьба зятя Макарова – Льва Викторовича Голубева. Его следы теряются весной 1918 года. Зато известна судьба матери братьев Голубевых – Анны Петровны. Ее выселили из особняка и свой век доживала она во дворовом флигеле на попечении младшего внука Ивана Викторовича Голубева, торговавшего папиросами и подрабатывавшего сторожем.
Осенью 1918 года в особняке Голубевых открылась библиотека, впоследствии получившая имя Льва Николаевича Толстого. Тогда же у дома стал на время и другой адрес – проспект Пролетарской Победы, 10.
Основателем библиотеки был выпускник и преподаватель уже упомянутого мною Императорского историко-филологического института А.М. Ловягин. Конечно же, создавалась библиотека не на пустом месте. В ее основу легло богатейшее книжное собрание камергера Голубева. Правда, уже в конце 20-х годов библиотека подверглась первой чистке. Неугодные, вредные для «пролетарской победы» книги сносились во двор Андреевского собора и там под дождем и снегом, в ожидании окончательного приговора, возвышались горой.
Многие поколения василеостровцев помнят эту библиотеку. Она – одна из немногих, которые продолжали работать и в годы блокады. Бывало, что в нетопленом читальном зале собиралось по 20-30 человек. Спрашивали в основном литературу об историческом прошлом Родины, а когда в 43-м в городе занялись огородничеством, проснулся интерес к всевозможным сельскохозяйственным брошюрам. Библиотека обслуживала госпитали, ее сотрудники выступали с лекциями в воинских частях. Одним словом, выполнялся некогда царствовавший в этом доме девиз: быть полезным своей Родине.
Я помню эту библиотеку еще до войны. Мне лет шесть и я уже научился читать. Но книги выбирает для меня отец. Он стоит перед деревянным барьером и о чем-то переговаривается с седой тетенькой в больших очках, в то время как я отчаянно корчу рожи перед огромным зеркалом при входе в зал…
Уже в юности я обратил внимание на внутреннее убранство библиотеки, на ее наборные паркеты, на двери из карельской березы, лепной потолок, старинные дубовые шкафы и огромный стол, вокруг которого рассаживались посетители читального зала. Однажды поинтересовался у библиотекарей: что здесь было когда-то? И услышал, что владел этим домом богатый буржуин, а внутренней отделкой дома по заказу буржуина занимался не кто иной, как будущий великий архитектор Иван Александрович Фомин. Все сказанное о Фомине, как я проверил впоследствии, оказалось сущей правдой.
В этих некогда оформленных Фоминым интерьерах, собственно, я и пристрастился к чтению довольно серьезных книжек. Библиотеки у нас с матерью не было; книги, которые годами собирал отец, сгорели в блокадной печке, а новыми мы еще не успели разжиться. Мне нравилось проводить здесь вечера: в двух шагах от собственного дома, в уюте, тепле и мягком свете настольных ламп. Кстати, домой мне книги одно время не выдавались по причине утери «Опытов» Монтеня, а за столом читать разрешалось, к чему я постепенно, видимо, и привык. Здесь же, не пройдя из-за слабых легких отбор на океанографию, которой я мечтал заняться, поступив на географический факультет Университета, стал готовить себя к будущности филолога, к экзаменам, которые мне вновь предстояло держать. Я еще не знал, что моих баллов, набранных два года назад при поступлении на геофак, окажется вполне достаточно для перевода на отделение журналистики филфака. Особенно, если при этом будут газетные публикации. А они, слава богу, уже были.
Правда, публикации эти, а может быть, печатные органы, в которых они появлялись, не очень-то нравились моему тогдашнему приятелю, будущему большому, а тогда начинающему поэту Глебу Горбовскому. «Смена» – тьфу! – любил повторять юный Глеб Яковлевич. Он шаркал при этом подметкой по тротуару, как если бы растирал плевок, и добавлял еще кое-какие слова. Впрочем, как я подозревал, сам он был не прочь напечататься на страницах этой самой «Смены».
С Глебом и связано одно мое необычное, скандальное посещение библиотеки Льва Толстого.
О нем он вспомнит многие годы спустя в своих заметках литератора «Остывшие следы». «Тогдашнее наше шествие с Бузиновым по Большому проспекту, – пишет Горбовский, – обращало на себя внимание прохожих. Причиной проявленного интереса послужили наши эпатирующие наряды, в которые мы облачились в тот день. Во-первых, яркие женские шляпы. Старомодные, из довоенных материнских залежей. Шляпы с вуалетками, перьями и огромными полями! В своей шляпе я проделал отверстие и выпустил наружу залихватский клок волос. На спинах у нас алели бубновые тузы, нашитые на жилет и кофту опять же – не из нашего с Бузиновым молодежного гардероба. На штанах – вызывающие заплаты, которых в послевоенные, отнюдь не джинсово-хипповые годы почему-то все жутко стеснялись. В таком виде, держась на людях, как можно невозмутимее, заявились мы в библиотеку имени Льва Толстого. И потребовали выдать „Дневник писателя“ Достоевского, чем еще больше повергли своих зрителей в уныние и трепет, ибо „Дневник писателя“ слыл тогда чуть ли не запрещенной книгой. Получив отказ, мы запросили брошюру критика Ермилова „Достоевский – мракобес и реакционер“, которую предусмотрительно взяли из дома и держали до поры до времени за пазухой.
Получив из рук молоденькой библиотекарши брошюрку (а надо сказать, что в библиотеке я был записан давно), мы откровенно накинулись на сию жалкую книжонку и с диким рычанием на глазах изумленной публики разорвали ее на мелкие клочки. Дело подходило к вызову милиции, когда из-под полы кофты была извлечена копия и мы, извинившись за причиненное беспокойство, покинули заведение…»
Здесь я прерву затянувшуюся цитату. Надо сказать, что, если подходить ко всему сообщенному Глебом Яковлевичем с позиции рассказа Акутагавы «Ворота Расемон», то я оставляю за собой право обозревать место преступления собственным оком. Не помню я про Ермилова. Про шляпы и тузы на жилетках помню, а вот про Ермилова запамятовал. По-моему, ретировались мы из библиотеки, не разрывая на клочки никаких брошюр. Был эпатаж – это да! Маленькие Франсуа Вийоны, рано ставшие баловаться вином и жаждущие острых ощущений, мы порой просто искали публичных скандалов и находили их. Тем более, было это через год после смерти Сталина, и гены страха уже давали сбой, переставали работать в режиме самосохранения…
Это Глеб тех далеких лет. Я люблю его, может быть, больше всех других поэтов. Он мой, родной, василеостровский.
Пройдут годы, и библиотека имени Льва Толстого переедет на Шестую линию в дом № 17. А в ее бывших апартаментах на Большом откроется консульство ГДР, которое еще годы спустя сменит Дом немецкой экономики и представительство Гамбургской торговой палаты.
По занимаемой на петербургском радио должности когда-то я имел право «выходить на паркет», то есть посещать, естественно, по приглашению, приемы и пресс-конференции в консульствах стран социалистического содружества. Я был хорошо знаком с консулом ГДР Хайнцем Бауэром. Обычно, после третьей под красную рыбку, когда общество у стола начинало кучковаться и травить анекдоты, я, прижавшись спиной к кафельной печи, вкрадчиво обращался к консулу со своим фирменным разговором. Это был отработанный номер. Речь шла о первом владельце этого дома, купце первой гильдии, василеостровском немце Адольфе Фридрихе Юнкере и создателе особняка, талантливом архитекторе, тоже немце по происхождению, Роберте Гедике. О купце я всегда врал напропалую, так как не знал ничего, кроме его имени. О Гедике же зато блистал почерпнутыми из какой-то книжки сведениями. Вежливый, круглый, как колобок, консул слушал или делал вид, что слушает меня. В эти минуты он был похож на кота, проглотившего вкусную мышь.
Я говорил и видел, как в зеркале напротив меня возникают то крошечное личико делающего гримасы мальчика, то лик тощего вида юноши в шляпке с пером и жилетке с бубновым тузом на спине.
Я болтал и улыбался своей болтовне…
Василеостровские сады
Прогулка четвертая
в которой автор предлагает читателям пройтись по бульварам Большого проспекта, узнать историю Румяниевского сквера и садика при Академии художеств, побывать на месте бывшего Ботанического сада, и убедиться в том, что когда-то было на Василъевском острове множество частных садов, следы которых можно встретить и по сию пору.
По сведениям, которые приводят член городской Управы И. П. Медведев и городской садовник В.И. Визе в своей книге «Описание древесных насаждений С.-Петербурга», изданной в 1907 году, в городе в начале века было в общественном пользовании «садов, скверов и бульваров числом 62». Занимали они площадь всего в 345 550 квадратных саженей (или около 1037 кв. метров), в то время как под парками островов и садами разных лиц и учреждений, представляющих свои зеленые владения для посещении петербуржцами, находилось 1 082 000 квадратных саженей земли, а в сугубо частном владении, закрытом для публики, числилось 1 594 000 квадратных саженей.
Все вместе сады, парки, бульвары покрывали свыше 15 процентов территории города. При этом с одной десятины озеленений дышало 1130 человек, что считалось весьма посредственным показателем, так как, скажем, в Бостоне в те же годы на одну десятину земли приходилось 90 человек, а в Вене – 366.
Если сравнить Петербург начала XX века с Питером сегодняшним, то, конечно же, он сильно прибавил в своем зеленом устройстве. Сегодня на каждого горожанина приходится свыше 50 квадратных метров насаждений, и сам город, с его более чем восемьюстами парками, садами и скверами, является одним из самых озелененных городов России.
Это то, что касается города в целом. Ну а с Васильевским островом, как всегда, в силу странности его судьбы и вечной не завершенности замыслов, все обстоит несколько по-особому. Нет, конечно же, за последних девяносто лет он приобрел новые сады и новые бульвары. Но приобрел в западной и северо-западной своей части, там, где велось новое строительство, уничтожались свалки и пыльные пустыри. Сыграла здесь свою роль и прошедшая война. Например, деревянные, разобранные на дрова, дома в Гавани, как, впрочем, и некоторые из разрушенных каменных, уже не восстанавливались, а их место занимали скверы.
Наибольшую известность имеют сегодня на Васильевском бульвары Большого проспекта, объединившие некогда целую череду частных садов. Сад «Василеостровец», Опочининский и Шкиперский сады, сад за Дворцом культуры имени Кирова, зеленая зона комплекса «Ленэкспо» – все это на западе и северо-западе острова, – и невеликие, но с любопытной историей сады той части острова, с которой, собственно, и стал обживаться Васильевский.
Я назову их. Это Румянцевский сад или сквер, отрезок бульваров Большого проспекта, сад при Академии художеств, сквер на Биржевой площади и, наконец, сад при церкви Благовещения на Малом проспекте между Седьмой и Восьмой линиями. Как бы это ни казалось странным, но именно эта густонаселенная часть Васильевского в течение двух с половиной веков не столько приобретала, сколько теряла свои сады.
В прогулке по Кадетской линии я уже рассказывал о печальной судьбе некогда огромного Меншиковского сада или, как он стал называться позже, Кадетского. Сад этот был фактически ровесником Летнего сада, заложенного в 1704 году, через год после основания Петербурга, и соперничал с ним в своем великолепии. Последние деревья Кадетского сада, повторяю, были спилены на дрова уже при Советской власти, в начале 20-х годов.
В какой-то степени продолжателем славы Меншиковского сада стал Ботанический сад Императорской Академии Наук, разбитый на участке, специально для этого приобретенном. Вообще в Императорских садах можно было появляться только с особого на то разрешения. Их показывали знатным иностранцам. Только при Елизавете Петровне сады эти, в частности I и II Летний, стали доступными для публики в праздничные дни с обязательством быть при этом «в пристойных одеждах». Но, по-видимому, сии строгости не касались Ботанического сада на Васильевском. Во-первых, создавался он не столько для посетителей, сколько для научной работы. При саде был штат профессоров-ботаников, которые и жили в «Боновом доме». А во-вторых, показывать здесь поначалу было особенно нечего.
Автор книги «Старый Петербург» (Садоводство и цветоводство в Петербурге в XVIII веке) П.Н. Столпянский приводит текст длинного объявления, которое появилось в «С-Петербургских ведомостях» в 1740 году. В объявлении приводится перечень необходимых для Ботанического сада материалов, в том числе и гонт для покрытия крыши дома, купленного еще в 1735 году. Оказывается, целых пять лет осваивала Академия приобретенное имущество, да так по недостатку средств и не освоила его.
В Ботаническом саду – в это трудно поверить – сначала не было даже оранжереи, и Академия решила пользоваться одной из оранжерей сада Кадетского корпуса, благо он был по соседству. Но к 1747 году оранжереи полностью износились, содержать растения в них стало невозможно, и Академия просит у Сената выделить ей денег на строительство новых, уже своих оранжерей. Финансовые переговоры тянутся до 1752 года, когда, наконец, деньги были найдены и принято решение: «сделать новую оранжерею, длиною на двадцать одну и шириной на две сажени». Через пять лет все опять приходит в негодность, требуется ремонт, который, кажется, так и не был сделан, но зато в 1759 году было возбуждено дело о постройке новой каменной оранжереи.
Словом, так все и шло, пока в конце царствования Екатерины II Ботанический сад не перенесли с Васильевского на Фонтанку. Впрочем, об успехах ботанической науки той поры, о том, как выглядел впоследствии сад, какими растениями располагал, видимо, написано предостаточно, хотя к нашему разговору это отношения не имеет.
О Ботаническом на Васильевском сегодня напоминают лишь несколько деревьев во дворе дома №52 по Первой линии, где когда-то был смыкавшийся с ним сад Римско-католической духовной академии.
Это, пожалуй, и все, что сохранилось от садов первой половины XVIII века. А было здесь их немало. Правда, все они принадлежали тогда частным владельцам.
Частные сады – это, вообще, особая страница истории Петербурга. Автор все той же книги «Старый Петербург» (Садоводство и цветоводство в Петербурге в XVIII веке) П.Н. Столпянский в своем предисловии к ней пишет: «Должен признаться, что когда я впервые систематизировал сведения о петербургских садах XVIII века, мне самому показались они чересчур фантастическими. На основании этих сведений, выходило, что Петербург был царством садов, что это был тот город грядущего будущего, о котором в настоящее время (1913 г. – В.Б.) ведутся лишь одни разговоры».
Столпянский пользовался газетными объявлениями о продаже частных садов, и объявления эти с подробным перечнем фруктовых деревьев окончательно убедили его в истинности подобного вывода.
К сожалению, на Васильевский, из-за все той же медлительности в его застройке, культура частного сада пришла несколько позже, чем в другие районы города. Сначала сады на Васильевском были невелики по размерам и напоминали сад на Четвертой линии вдовы Марфы Струниной, у которой, судя по сохранившемуся описанию, «было 9 яблонь, две рябины, крыжевника куст, смородины 4 куста, да гряда малины».
По-настоящему частное садоводство стало развиваться на острове лишь в 60-е годы XVIII века и достигло апогея к 90-м годам. Причем, как утверждает Столпянский, большинство садов здесь принадлежало садовникам-иностранцам или держалось ими в аренде. Но были на острове и русские умельцы.
Вот что сообщалось в одной из газет тех лет:
«Из неторговых садов можно указать на сад советника Семена Деденева с огородом и прудом с рыбой, на Второй линии за Малой першпективой и дом Михаила Васильевича Бакунина на Двадцать второй линии с оранжереей, регулярным садом, в котором множество лучших испанских вишен и других плодов, а также пруд с карасями».
Кстати, о прудах. Сегодня вы не встретите их ни в одном василеостровском дворике. Правда, быть может, я чего-то не знаю. Рыбные пруды засыпаны еще в конце XIX века. Но иногда они напоминают о себе, отзываясь на проносящийся мимо трамвай особым содроганием заполнившей водоем почвы. Это происходит, например, во дворе дома №24 по Девятой линии. Когда-то здесь в 30-х годах XIX века были палисадники и рыбный пруд. И здесь же в деревянном двухэтажном домике жила Анна Петровна Керн. Существует легенда, что, отыскивая её квартиру, вокруг этого пруда бегал Александр Сергеевич Пушкин. Но это уже рассказ для другой прогулки, которую совершим мы несколько позже.
А сейчас, завершая разговор о частных садах Васильевского, я хотел бы посоветовать вам самим поискать на досуге их отзвуки, их продолжения, чудом сохранившиеся до наших дней. На это еще обратила внимание петербургская поэтесса и архитектор Валентина Лелина. В книге «Мой Петербург» она пишет: «Василеостровские дворы немного провинциальны. И в этом тоже тайна течения времени во дворах. Заросли сирени, цветущие по весне яблони – это остатки палисадников и даже садов…»
Недавно я был в одном из таких дворов на Шестой линии. Это двор дома №17. Но не первый, по-моему, а третий двор. Там есть крошечный, буквально микроскопический клочок очень старого, уже умирающего палисада, а из-за подступившей к нему древней ограды видны деревья, что еще растут на месте сада Ларинской гимназии…
Валентина Лелина показывала мне остатки усадьбы особняка архитектора Гарольда Боссе. Это Четвертая линия, дом № 15. Особняк сохранил свой облик глядящего в сад барского дома. Пологие спуски ведут с полукруглой ротонды к некогда существовавшим здесь строго начертанным дорожкам. Но это уже давно пути в никуда. Была ранняя весна. И над еще не проснувшимися черными стволами редких деревьев звучал по былому саду неистовый вороний реквием…
Можно ли возродить то, что было когда-то? Вернуть в пустынные дворы таинство ухоженного, вскормленного обшей любовью, маленького городского сада? Наверное, можно. И это делает кто-то неумело, без знаний и опыта, на свой страх и риск. А между тем искусство разбивать и пестовать сад – древнее и сложное искусство. Оно сродни искусству врачевания души. И не имеет ничего общего с тем тотальным озеленением, которым мы так гордились многие годы.
Из самых старых садов Васильевского жив по сию пору сад Академии художеств, потаённый, изящный, воистину «классический» садик, где должны прохаживаться и творить жрецы искусства.
По одной версии, он появился здесь, видимо, сразу после того, как в 1788 году завершилось строительство существующей ныне Академии художеств. По другой – гораздо раньше. Еще тогда, когда существовала первая Академия художеств, основанная в 1757 году Елизаветой Петровной. В этом квартале набережной была Морская аптека и дом Головкина, в котором и приступили к занятиям ученики Академии. В глубине квартала стояли в садах несколько деревянных домиков. У Головкинского дома тоже был сад, где и практиковались с этюдниками будущие художники. Само строительство учрежденной во второй раз уже при Екатерине II Академии началось в 1764 году именно со стороны сада, что подтверждает и план не раз уже упомянутого нами Сент-Илера.
Как бы там ни было, но свой нынешний облик сад приобрел уже в веке XIX. Первым, кто обратил на сад внимание, проявил к нему особый интерес, был президент Академии художеств А.Н. Оленин. Он предложил построить по его периметру четыре портика, напоминающие архитектуру Древнего Египта, Древней Греции, Персии и Рима. По замыслу Оленина с помощью этих наглядных образцов ученики, «гуляя по садовому месту и рассматривая сей образец», должны были лучше постигать культурное наследство прошлого. Но идея эта так и не была реализована. Хотя за ее воплощение брался сам Александр Павлович Брюллов. Он даже выполнил задумку Оленина в чертежах, но, увы, чертежи не получили одобрения.
Зато именно от Брюллова осталась нам планировка сада. Он разбил дорожки, спроектировал ограду и в 1847 году на перекрестке двух центральных аллей установил гранитную колонну.
Происхождение ее весьма любопытно. Оказывается, этот гранитный монумент – не что иное, как запасная колонна для интерьера Казанского собора. Ее высекали на случай если, не дай бог, что-то произойдете другими колоннами: треснут ли они или расколются при неосторожной установке. Но все обошлось благополучно, и Александр Воронихин, по проекту которого, как известно, строился Казанский собор, передал лишнюю колонну Академии с тем, чтобы ее установили там, в круглом дворе, в честь пятидесятилетия этого храма искусств. В круглом дворе монолит простоял с 1807 по 1817-й год, а затем был заменен на гипсовую модель памятника Минину и Пожарскому. Три десятилетия колонна оставалась не у дел, пока в 1847 году Александр Брюллов не нашел ей достойного применения в Академическом саду.
Архитектор с помощью модельера А.П. Лялина несколько изменил её внешний вид. Теперь колонну венчал не шар, как это было у Воронихина, а символ искусств – лира. Римско-ионическую гранитную капитель заменила капитель бронзовая. Филигранный рельеф состоит из трех аллегорических женских фигур, олицетворяющих знатнейшие художества: живопись, скульптуру, архитектуру.
Вообще, саду повезло на причастность к нему знаменитостей. С юга в него заглядывает своими высокими окнами прекрасное творение Кокоринова и Валлена-Деламота. С севера на лужайку выступает представительный шестиколонный дорический портик работы Михайлова 2-го. Он украшает здание рисовальных классов, к торцам которого пристроены по Третьей линии, «профессорский флигель», произведение всё того же Брюллова, а по Четвертой – бывший литейный корпус, возведенный здесь для Академии строителем Адмиралтейства Андрианом Захаровым.
Здесь, в литейном корпусе когда-то были отлиты самые знаменитые статуи Петербурга: Крылов – в Летнем саду, «Клодтовские кони» – на Аничковой мосту, Кутузов и Барклай-де Толли – у Казанского собора. На отливку публика собиралась, как на театральное действо. Впрочем, и самые знаменитые питерские мозаики, в частности, для Исаакиевского собора, создавались тоже здесь, на восточной окраине сада, в мастерских, построенных для Академии Федором Эппингером.
Они работают и сейчас. Иногда, когда появляется хоть небольшой заказ. А ведь здесь способны были варить смальту чуть ли не восемнадцати тысяч оттенков.
Но мы, кажется, несколько ушли в сторону. Давайте, – о самом саде. Его судьба своеобразна, но при этом несколько обделена вниманием к себе. Старейший – на Васильевском, он таится в тени знаменитого на весь мир фасада Академии художеств. Как правило, сад обходят стороной туристы, да и в краеведческих справочниках ему посвящено, в лучшем случае, несколько строчек. Внятно история сада изложена лишь в последнем издании книги В.Г. Лисовского «Академия художеств». Но это уже, так сказать, литература «для искушенных».
В последний раз я был здесь прекрасным июньским днем. Лучи солнца пробивали листву старых деревьев и высвечивали яркими пятнами зелень газона. У портика рисовальных классов толпилось множество детских колясок, а их хозяйки – юные василеостровские мадонны, встав в кружок, о чем-то болтали между собою. Говорят, что здесь, в уединении маленького сада, давно существует нечто вроде самодеятельного клуба «Молодой матери». Двое мальчишек пасовали друг другу мяч перед стеклянным павильоном бывшей мастерской батальной живописи. Здесь делались когда-то этюды с всадниками. Коней приводили в сад, ведь не будешь поднимать их по крутым лестницам в мастерские главного корпуса. Теперь батальная живопись, кажется, уже забыта…