И что странно (странно? – с моей точки зрения): вместо того, чтобы в этот день очищения и расплаты остановиться, оглянуться и подумать, и попытаться что-то изменить в себе, люди все больше становились именно такими, какими я не хотел их видеть. Проявлялась их сущность. Дьявол сидел в каждом, тот дьявол, которого никогда не существовало в реальности, и явление которого всегда было лишь следствием собственного выбора между альтернативами Добра и Зла.
Со стороны Иерусалима приближалось черное от копоти облако – грязное облако, смерть. Лина, не отрываясь, смотрела теперь на бурый гриб, и мне даже показалось, что от ее взгляда в шляпке гриба возникла и стала расширяться воронка. Это было игрой воображения, а может, моего собственного подсознания, у Лины не могло быть такой силы. Или часть моей силы перешла к ней?
Здесь нельзя было больше оставаться, и я решительно перенес всех (пожелал перенести!) на пронизанную лучами закатного солнца поляну в беловежской пуще.
И оказался там – один.
Почему?
Я выждал несколько секунд (никого!) и вернулся в Бейт-Эль. Окинул взглядом каждый дом, каждый камень, каждый еще живой или уже сожженный куст, каждое еще целое или уже убитое дерево в пределах десятка километров.
Никого!
Я поднялся над облаками и оглядел Землю, пропуская мимо сознания все ужасы Дня восьмого (прочь! прочь!); это было невозможно, но нигде на планете я не нашел ни Лину, ни верного моего Иешуа.
Мне стало страшно – впервые. Момент искупления грехов для телесной оболочки Лины еще не настал. Иешуа тоже не мог исчезнуть из Мира без моего на то позволения. И все же их не было.
Я закрыл глаза и уши, душу свою я тоже закрыл от всего внешнего, кроме одного – взгляда Лины, который я должен был ощутить, где бы она ни находилась.
Нет.
Собственно, вывод напрашивался один. Часть моей растущей силы я сумел-таки передать Лине, или она сама взяла ее у меня? Она не хотела меня видеть. Она не хотела жить и ушла, а Иешуа последовал за ней, потому что теперь и Лине он должен был повиноваться как мне.
Я попытался представить, что могла придумать Лина. Я знал ее как себя. Я должен был понять ее мысли. Она не умела отделять следствия от причин и, когда увидела атомный гриб над Иерусалимом, инстинктивно отшатнулась от меня, подумав, что я – причина этого ужаса. Причина, а не Судья.
Если Лине стало жаль этого мира, если она поняла, что обладает частью моей силы, у нее могло возникнуть желание исправить зло, как ей казалось, творимое мной.
Я еще раз оглядел Землю и увидел несколько странностей.
Первая – в Баку.
Когда начали исчезать люди – по грехам их, – это было воспринято как диверсия армян, уже который год любое происшествие интерпретировалось здесь именно так. Когда в своей квартире исчез – по грехам его – лидер Демократической партии, толпа собралась у здания меджлиса и потребовала, во-первых, раздать оружие населению, и во-вторых, уничтожить всех армян – в Карабахе и вне его, – ибо пока жив хоть один, спокойствия на многострадальной азербайджанской земле не будет. Президент вышел к народу и начал путано (он и сам решительно не понимал, что происходит) объяснять исчезновения происками то мафии, то естественных природных сил, через минуту его перестали слушать, а еще через пять толпа ворвалась в холл и начала крушить мебель, через час здание пылало, и кроме этого огромного факела, в котором многие нашли смерть вовсе не по грехам своим, появились факелы поменьше в разных частях города – горело все, что как-то ассоциировалось с институтами власти.
На площадь к Дому правительства, под его пустые после пожара глазницы окон свозили погибших. Здесь дежурили сформированные наспех отряды самообороны, стояло несколько бронетранспортеров, отбитых у солдат, не решившихся применить оружие.
Под вечер с моря подул сильный ветер, и лица людей изменились. Мужчины, недавно призывавшие громить все и бить всех, кто хотя бы по видимости не был мусульманином, обнимали друг друга и плакали, и если кто-то исчезал – по грехам его, – оставшиеся кричали "Аллах акбар!" и поддерживали друг друга, и зрелище это было настолько странным и так не было похоже на то, что творилось в других местах, что я не мог не обратить на него внимания.
– Лина! – позвал я и не услышал ответа.
Среди толпы ходила русская женщина – спутанные пепельно-седые волосы не позволяли правильно оценить ее возраст – и звала сына, который ушел утром в школу и не вернулся, ему было одиннадцать, и он еще не мог исчезнуть по грехам его, мать не могла знать, что мальчика зарубили тесаком, и он лежал сейчас в подъезде жилого дома около площади Насими, прижав к груди перепачканный кровью портфель. Мать звала сына, и ей говорили что-то ласковое, предлагали поесть, отвести домой.
Нет. Мир и любовь на этой площади среди мертвых тел возникли без участия Лины. В какой-то момент энергия злобы перевалила невидимый рубеж и обратилась в свою противоположность, в понимание тщетности и пустоты, в неосознанное знание того, что жизнь на Земле кончилась, и что уходить нужно с чистыми мыслями, никого не обвиняя и ни о чем не сожалея.
Только детей жалко.
Мне нечего было здесь делать, и я вернулся в Москву. На окраине, по дороге во Внуково полсотни человек, вооруженных автоматами, захватили склад военной техники. Сопротивления не было. На Внуковском шоссе группу захвата ждала толпа, наэлектризованная, готовая сделать все, чтобы перестали твориться дикие и, с точки зрения разума, невозможные вещи. Подонки в правительстве спасают свои шкуры, за кремлевскими стенами пришельцы их не достанут, а гибнет, как всегда, народ, простые люди. Пришельцы уже захватили Землю, уничтожают людей лучом, и вместо того, чтобы драться с захватчиками (армия, едрит ее, как по своим стрелять – так пожалуйста), эти, наверху, передрались, а за границей и вовсе свихнулись – взорвали Иерусалим, а если кому-то втемяшится бросить ракету на Москву, чтобы чужим не досталась? Нужно что-то делать, нужно оружие, и нужно идти в Кремль.
Из ворот базы на полной скорости вылетели три БМП, отбитые у солдат, на бортах сидели новоиспеченные автоматчики, пулемет, татакнув для пробы, срезал верхушки деревьев. И понеслись, и, казалось, не остановить, хотя и здесь уходили люди: одна из машин вильнула было в сторону (исчез – по грехам его – водитель), но управление сразу перехватили, и понеслись дальше с воплями, проклятиями, матом – и надеждой.
И что же я должен был сделать?
Сначала попробовал внушение. Голос раздался с неба, он призывал одуматься, говорил о призвании человека, о мире, и машины притормозили ненадолго, но на броню взобрался, придерживая автомат, мужик лет сорока, волевой человек, вчера еще геолог, начальник партии, привыкший принимать решения и брать на себя.
– Пришельцы идут! – крикнул он. – Корабли их невидимы под защитным полем! Они призывают сдаваться – слышите? За мной! Если мы сейчас не будем драться, то кто и когда? Россия гибнет!
И началась пальба. Без прицела вверх – по невидимым и несуществующим кораблям пришельцев. Я заклинил затворы автоматов, и трескотня смолкла, но из ближайших домов бежали уже новые добровольцы. Я заглушил двигатели БМП, водители безуспешно работали стартерами, и вера их – не в Бога, перед которым нужно каяться, а в пришельцев, которых нужно уничтожить, – возрастала. Именно так инопланетяне поступали всегда: глушили двигатели, внушали невесть что, наводили панику, в газетах об этом давно пишут, и мало кто верил, а ведь была чистая правда! Пришельцы тренировались, а теперь перешли в тотальное наступление, и людям больше не жить, страшно, вперед, ребята, нужно уйти от этого места, за мной!
Побежали. К центру – где Кремль...
А в подмосковном городе Зеленограде люди не исчезали уже полчаса. Паника немного поутихла, все сидели по домам и ловили информацию из внешнего мира. Пользовались транзисторами, электричества не было почти во всем городе. В церкви шел молебен – отец Александр скорбно и убежденно излагал свою версию конца света. Удивительно: он был почти прав! Люди всегда грешили и неохотно приходили к Богу, а многие (слишком многие!) так и не пришли. Двадцатый век изгнал святые истины, коммунисты ввергли пятую часть планеты в пучину, из которой не выбраться без помощи Бога. Нужен был Мессия-спаситель, а пришел Антихрист и возвестил Армагеддон, потому что человек перестал нынче быть человеком.
Я почувствовал, что в Зеленограде люди жили будто в оазисе времени, будто благодать снизошла на них. Их ничто не волновало больше – но ведь и они перестали быть людьми, потому что перестали страдать!
Я не хотел сделать Лине больно.
– Линочка, – сказал я, – родная моя, так будет еще хуже. Я тоже хочу, чтобы люди были всегда. Но путь только один. Вернись, Лина, давай поговорим.
Молчание.
– Иешуа, – сказал я, и он пришел, наконец. Он стоял на паперти, босой, в рубище, смотрел на позолоченный купол с крестом, губы его шевелились, он ждал. Конечно, его увидели, и конечно, не узнали. Оборванец. Бедняга. Без жилья, видать, но чистенький, следит за собой. Ему подали, и он взял.
– Где Лина? – спросил я.
Лина была здесь, и ей было плохо. Я почувствовал, наконец, душу ее, сжавшуюся в комок, отпрянувшую от меня. Я был слаб и не мог ни защитить ее, ни помочь.
– Я пробовала спасти сама... Не так, как ты... Мамы нет. И Иры тоже... И здесь... Такие замечательные, такие добрые, но...
– Да, Линочка, всегда есть но... Тебе тяжело держать этот груз?
– Я устала.
– Давай отпускать понемногу. Вот так, хорошая моя, как же ты сумела, еще чуть-чуть... Все. Вернемся в Мир.
Мы вернулись – на площадь перед храмом.
Благодать кончилась, оазис исчез. Толпа шла к горсовету по центральной улице, переворачивая и поджигая машины. Путь был отмечен факелами, одна из машин взорвалась, обломки поранили человек двадцать, но никто не обращал на это внимания. Исчезли – по грехам их – несколько человек, и толпа пришла в неистовство. Из окон горсовета начали стрелять – у охранников сдали нервы. В церкви все еще молились, но прихожане начали исчезать – по грехам их, – и люди, убедившись, что храм Божий, проклят так же, как и весь мир, бросились к выходу.
Я сказал Иешуа "уходи", он не нужен был сейчас, и мы вернулись с Линой на Тверской бульвар. Здесь было безлюдно и тихо, ничто не напоминало о Дне восьмом, если не считать нескольких сломанных деревьев и трупов двух милиционеров в кустах, они были убиты еще под вечер во время неожиданного столкновения патруля с группой бандитов.
Мы сидели на той самой скамейке, что и неделю назад, после моего возвращения из командировки.
– Я была дома...
– Знаю.
– Неужели их грехи больше моих? Им не было больно? Их совсем нет, Стас? Совсем?
– Солнышко мое, пожалуйста, успокойся, прошу тебя.
– Успокоиться?! Ты понимаешь, о чем ты говоришь, Стас?
Я понимал. Беда была в том, что я понимал, а она – еще нет. Мы были рядом, но не вместе.
– Линочка...
– Я пыталась понять тебя, – Лина говорила мне в самое ухо, звуки странно расплывались, мне приходилось догадываться, и я стал слушать ее мысли, так было яснее. – Если я не пойму, я не смогу ничего... Я... Стас, разве таким должен быть Бог? Разве так нужно спасать? Если ты любишь меня, если ты всемогущ – почему все так плохо? Как нам жить – вдвоем, без всех? Что мы без них? Все, о чем я мечтала, – этого уже не будет? Дом, семья, дети... Стас, что же ты делаешь?!
– Послушай меня. Я не тот Бог, о котором написано в Библии, Торе, Коране и еще где-то. То фантазии, а есть Истина. Когда я создавал Вселенную, сила моя была почти беспредельна. В этом "почти" все дело. Предел. Половину своей силы, – точнее сказать, энергии, – я потратил в День первый, и половину того, что осталось – в День второй. Когда настал День пятый, я мог только управлять генетическим аппаратом, а создав человека в День шестой, утратил все и стал таким же человеком, как и остальные люди. Разве что изредка, в каком-то из моих поколений, прорывалось что-то немногое, копившееся веками, и я был способен дать людям Заповеди или позвать Иешуа, чтобы узнать что-нибудь о будущем.
– Иешуа, – сказала Лина, – кто он?
– Помощник.
– У Бога есть помощники?
– Конечно. Иешуа был не всегда. Я создал его в День второй как некую альтернативу себе, и был он тогда бесформенной системой частиц, в которую я впечатал все, что хотел сохранить, отделить от себя. Возможность являться в Мир, чтобы предвидеть его путь.
– Контроллер.
– Пусть так, – согласился я. – В конце концов именно Иешуа сказал "хватит, дальше тупик". И подвел к Решению. В чем-то он слушает меня, в чем-то самостоятелен. Он уже не раз являлся в Мир. Убийство, предательство, смерть на кресте – все было, и все напрасно. Человек не изменился. На этот раз Иешуа пришел потому, что ничего исправить уже было нельзя. Предстояло решить – оставить все как есть или начать сначала. Оставить было нельзя – путь вел в тупик. Ошибка. Моя ошибка. И мне исправлять. И людей, но прежде – мир, в котором им жить. Человек таков не только потому, что таковы его гены, но и потому, что таков животный мир вокруг, и растения, и горы с морями, и планета, и космос – все связано, и ошибся я в самом начале. Космологи придумали антропоморфный принцип. Он совершенно верен: Вселенная такова именно потому, что в ней есть человек. В другой Вселенной и человек был бы другим. Чтобы начать сначала, чтобы повторить День шестой, нужно вернуть День первый. И не иначе...
Лина плакала.
Никто не мог видеть нас, только я – ее, и она – меня, волосы ее разметались, и щека была поцарапана, а платье испачкано чем-то белым, глаза у Лины были как страшные убивающие зеркала, я видел в них себя – не настоящего, а такого, каким никогда не был, и Лина знала, что я не такой, я не жесток, и не я забрал из жизни маму и Иру – не я, а грехи их прошлые и будущие, – но все равно в глазах Лины отражалось существо, которое не должно было жить.
Я хотел сказать ей, что, понимая теперь все, она не хочет принять того, что поняла, в душу свою. И я не успел сказать это, потому что Станислав Корецкий, чье тело было моим тридцать два года, принял участь по грехам своим.
Было больно. Я знал – так болит душа. И было тоскливо, потому что я опять остался один.
Я ушел из Станислава Корецкого, из тела его, из мыслей его, из его ощущений. Я стал, наконец, собой. Я осмотрел Землю, и то, что увидел, было ужасно. Что-то я должен был исправить, ведь завершался только День восьмой, предстояли еще пять Дней, Земля должна была еще послужить – не людям, но животным, растениям.
Сначала я остановил продвижение американских войск по странам Ближнего востока. Ни к чему была война. Нефть уже не понадобится. Я вывел из строя моторы всех самолетов, танков, самоходных установок, военных автомобилей – всего, что способно было передвигаться, нести разрушения и смерть. Армии остановились, и я понял, что они не сдвинутся, даже если я оживлю умершую технику. Люди испугались, к чудесам они не привыкли даже в День восьмой. Как ни кощунственно это звучит, исчезновения людей – по грехам их – за чудеса уже не считались.
Я остановил в воздухе несколько ракет, стартовавших с позиций в Европейской части России. Ракеты летели на запад, и я не стал уточнять направления. Я проследил по цепочке, кто отдал приказ, и конечно, никого не обнаружил – главнокомандующий ракетными войсками свел уже счеты с жизнью.
В Латинской Америке горела саванна, полыхала смородиновым цветом с черными проплешинами дыма, и люди не успевали спастись. Я направил ураган с побережья Тихого океана, полосы сизых туч вытянулись небрежно закрученными лентами и обрушили ливень, какого не было здесь с древних времен, да и сейчас, в принципе, быть не могло в это сухое межсезонье.
Я понимал, что, спасая саванну, нарушаю хрупкое равновесие и что в ближайшие часы мне еще не раз придется менять направления ветров, но погасить огонь без воды – нет, такого чуда я еще совершить не мог.
Соединенные Штаты больше не существовали, не было власти, не было сената, не было конгресса, не стало – по грехам его – президента, а вице-президент заперся в угловом кабинете на втором этаже Белого дома, отключил телефоны и дисплеи и с тоской смотрел в окно на зеленую лужайку, моля Бога, чтобы это поскорее кончилось. Что именно – он не знал, но думал сейчас не о стране, не о семье даже, а только о том, что жить страшно.
Я видел города на севере – на Аляске, в Гренландии, – где ровно ничего уже не происходило, люди исчезали – по грехам их – но на это никто не обращал внимания! Жена позвала мужа-бакалейщика к обеду, он не поднялся из лавки, она спустилась и не нашла его на месте. Постояв немного и выглянув на улицу, женщина вернулась к столу и принялась доедать суп с лапшой, думая о том, что, когда настанет ее черед, она не успеет помолиться, а это дурно. Хороший он был человек, – думала она, – почему он ушел первым? Он был праведником, а она грешила. Почему же Бог призвал сначала его? Значит, – это стало для нее открытием – в жизни Питера было нечто такое, о чем она не знала?
Я не сказал ей ничего, к чему ей знать, что Питер убил человека? Преступника в свое время не нашли, и он принял сейчас конец по грехам своим. Аминь.
Я обозревал мир, несущийся к Истоку, и думал, что финал человечества мог быть более разумным. Все катилось к Хаосу, но с каким жутким стоном!
Я смотрел на Землю и в Москве, на Тверском бульваре увидел женщину в синем платье. Женщина стояла посреди аллеи, смотрела вверх и думала – обо мне. Не о Боге, не о вечности, а именно обо мне.
Лина.
Она не могла меня видеть, но все же мне казалось, что наши взгляды встретились, хотя у меня не могло быть и взгляда. Лина вздрогнула, будто ток высокого напряжения прошел быстрой конвульсией по ее телу.
Как мог я уйти, оставив ее одну хотя бы на миг? Я – человек любил ее – женщину. Я – тот, кем стал сейчас, смогу ли любить?
Я заглянул в будущее и увидел немногое, расчет вариантов при растущей неразберихе был сложен, но и в День девятый, и в последний миг, когда он наступит, я видел себя с этой женщиной, в душе которой не осталось ничего, кроме тоски по ушедшему.
– Лина, – позвал я.
– Господи, – сказала она, вовсе не обращаясь ко мне этим именем, это была лишь фигура речи, привычная и нелепая. – Господи, что ты наделал, Стас?
Она протянула руки в пустоту, и мне увиделось прежнее – ее теплые ладони касаются моего рта, и вместо того, чтобы сказать что-то, я начинаю целовать их – ямочки между пальцами, – и мы оба знаем, что произойдет сейчас, и радуемся, и ждем, и отталкиваем друг друга, чтобы через мгновение придти друг к другу опять, и – все, этого уже не будет никогда.
Жаль?
Но ведь мы не стали калеками. Наоборот, сейчас мы можем почти все. Лина коснулась рукой моей щеки – такое у меня возникло ощущение. Она поняла.
– Ты готова? – спросил я, и Лина кивнула. Скорее, – молила она, – скорее.
– Иди! – сказал я.
Лина прижала ладони к вискам и исчезла, хотя еще не настало время по грехам ее. Но пришло иное время: быть нам вместе.
Что значит – быть вместе существам невидимым, неощутимым, неуловимым никакими приборами, физически существующими везде, и значит – друг в друге тоже? Как описать нежность, ласкающую нежность? Можно ли описать, как память касается памяти, самых интимных ее граней, и две памяти сливаются, будто две плоские картины соединяются и возникает одна – трехмерная, глубокая до синевы падающего рассветного неба?
Мы играли друг с другом, глядели друг в друга, я видел, знал и понимал все, что происходит на Земле, но оставил этот Мир на время, предоставил его самому себе.
Люди уже добивали себя – и добили, пока мы с Линой были вдвоем.
К вечеру Дня восьмого в живых оставались праведники и дети – не все, немногие. Города были пусты, и над ними стлался смрадный дым. И я не должен был жалеть, потому что результатом жалости станет лишь новая жестокость – если знаешь неизбежность дела, нужно его делать.
Лина, ты понимаешь меня теперь?
Пожалеть детей? Но им будет еще труднее. Взрослые уйдут, дети-Маугли конца мира вырастут животными, и не более того. Оставить кого-то из взрослых? Можно, Лина, но когда дети вырастут, твоя нынешняя жалость к невинным младенцам станет жалостью к молодым людям, способным уже и убить. Да – строить, сеять, думать, но и убить тоже. Ты и тогда будешь жалеть, зная, что еще сто или двести лет (для нас с тобой, Лина, это миг), и кто-то начнет собирать армию, чтобы захватить урановые рудники, а кто-то убьет соседа, переспавшего с его женой? Еще кто-то останется честным и праведным, но таких будет мало, и их начнут попросту гнать или даже... Посмотри, Лина, ты еще не можешь видеть на много лет вперед, а я умею, посмотри, вот один эпизод, только один, и ты скажешь – надо ли жалеть сейчас?
Вечер пятницы выдался холодным – с севера сорвался ветер, принесший не только пыль, оседавшую серым налетом на столы и книги, но еще и холод наступившей зимы. Отец Леонсий, зябко кутаясь в шерстяное пальто, оставшееся от его предшественника, обошел библиотеку, ласково прикасаясь пальцами к корешкам. Ему казалось, что книги отвечают на его прикосновения слабыми искорками, проскакивающими между отсыревшими переплетами и подушечками пальцев. Он подумал, что надо бы спросить у Кондрата – может ли быть такое. Кондрат – физик, но есть у него и желание приобщиться к Мудрости, хотя, как подозревал отец Леонсий, желание это было вызвано скорее добротой души и любовью к нему, пастырю, нежели стремлением действительно погрузиться в бесконечную сложность Божьей Вселенной. Они, нынешние, живут лишь минутой. Жаль.
Отец Леонсий снял с полки толстый том сочинений Латимера и подошел к окну – в библиотеке было уже темно, а свет он не зажигал из экономии. Сквозь щели дуло, но только у окна можно было разобрать строчки. Книга повествовала о явлении Мессии, о том, как сын Божий, пораженный падением нравов, возвестил начало Страшного суда. Это была одна из немногих канонических интерпретаций, отец Леонсий любил ее за лаконичность и ясность изложения.
Он поднял взгляд, и то, что увидел в окне, заставило его отложить книгу. Внизу собралась толпа: десятка три молодых людей в серых широких накидках. Стояли молча, ждали, к ним из переулка подходили новые, такие же серые, и все было ясно с одного взгляда. Звонить в полицию? Отец Леонсий представил себе высокий, будто женский, голос капрала Маркуса: "Святой отец, поймите, у меня на дежурстве всего двое, а этих – сколько, вы говорите? Вот видите! Их не остановить! А силу применять в приходе Господа – грех-то какой!"
Позвонить отцу-настоятелю? "Убеждение, отец Леонсий, наше единственное оружие. Мир спасся в день Страшного суда, потому что Господь пощадил праведников. Только праведников! Мы не можем..." И так далее. Пожалуй, Кондрат – единственный, кому плевать на Божьи запреты. Если для спасения библиотеки нужно драться, он будет драться. И его убьют. И смерть эта останется на совести отца Леонсия. Почему именно он должен выбирать: поступиться волей Господа – никогда не наносить вреда ближнему! – или остаться верным Шестому постулату веры и пожертвовать тем, что дороже всего – книгами?
Когда возникает проблема проблем – выбор, – сохранить чистую совесть невозможно. Что бы ни выбрал.