Иешуа я увидел в боковой аллее, как и ожидал – судя по всему, он проповедовал основы иудаизма, иначе зачем его стали бы колотить по чувствительным местам двое типов в черных куртках боевиков "Памяти"? Увидев меня, Иешуа, видимо, вспомнил о том, что существует и другой способ самообороны, кроме классического "если бьют по правой, подставь левую". Он дернулся, отчего его собеседники повалились как кегли, и пошел ко мне, и над головой его слабо светился ореол святости или, как сказали бы экстрасенсы, – аура мышления. Красиво.
– Кончилась суббота, – сказал я. – Какой же сегодня день – восьмой или шестой? Вперед мы идем или назад?
– Вперед, – сказал Иешуа, – но день сегодня шестой.
– Конечно, – согласился я, – нет движения без противоречий.
Я родился в тот самый день, когда умер мой дед. А может, и в ту самую минуту. В этом факте не было бы ничего примечательного, если бы он не повторялся из поколения в поколение. Деда по отцовской линии я видел, естественно, лишь на фотографиях в семейном альбоме – этакий бравый боец Красной Армии, кадровый военный, прошедший гражданскую и отечественную без единой царапины, дослужившийся до полковника и умерший от сердечного приступа в возрасте шестидесяти трех лет как раз в тот день (или даже миг?), когда в роддоме на Сретенке я издал первый крик.
Историю эту рассказал как-то дед по материнской линии. Мне было лет десять, и я не придал рассказу значения. Много позднее я понял, что в семье относятся очень серьезно к этой, скажем так, странности. Насколько я узнал, расспрашивая родственников, наша семейная "традиция" не имела исключений. Цепочка рождений и смертей прослеживалась до одного из современников Радищева, еврея по крови, жившего в местечке около недавно основанного города Одессы. Во мне перемешалось немало кровей, не только русских и еврейских, но также польских, немецких, грузинских и даже, если верить преданиям, испанских. Конечно, кроме фактов, подтвержденных документально, были и легенды, как-то эти факты объясняющие. Главная гипотеза: переселение душ. В миг смерти душа деда переселяется во внука и продолжает жить в иной ипостаси.
Мне казалось сейчас, что одна из множества моих бывших душ и сущностей знала этого Иешуа – я еще не мог вспомнить деталей, но когда он сказал об окончании Субботы, у меня возникло четкое ощущение, что это уже было, и тогда, в первый раз, я сказал ему, что Суббота священна, кончиться она не может и... что еще?
– Тебя, видно, немало били в последние дни, – сказал я.
– Да, господин мой. Я привык.
– Ты привык. А я нет. И кое-чего не понимаю. Объясни.
– Что, господин?
– В предках своих – деде, прапрадеде – это был я, и линия моей жизни не прерывалась ни на миг?
– Конечно. Как могла она прерваться?
– Когда она началась?
– Ты и сам знаешь ответ.
Я знал ответ: она не начиналась никогда, потому что всегда была.
– Иешуа, – сказал я, – не говорю, что не знаю ответа. Я не понимаю его.
– Мне ли объяснять? Ты понимаешь все, господин, но еще не все помнишь.
Иешуа остановился. Мы дошли до перекрестка аллей, откуда была видна ажурная арка станции метро.
– Дальше пойду один, – сказал я. – А что будешь делать ты?
– Моя миссия завершена, господин. Отпусти меня.
Он был прав, но мне не хотелось, чтобы он исчезал без следа. Мне еще многое предстояло вспомнить и понять в себе, и хотя я мог сейчас больше, чем понимал, предчувствие пустынного и беспросветного одиночества сдавило виски, и я сказал:
– Останься. Пока. Мне трудно.
Иешуа кивнул, хотя я и видел сомнение в его глазах.
– Подожди меня дома, – сказал я. – В диспуты не встревай. Не хочу, чтобы тебя повесили на фонарном столбе или пырнули ножом. Распятия сейчас не в моде.
Я не стал ждать ответа и пошел к метро. Ключ я Иешуа не дал – войдет и так.
В холле института стояли Рыков и Фильшин, аспиранты кафедры космологии, и хохотали. Увидев меня, Фильшин перестал смеяться и сказал, как говорил уже битый час каждому входящему:
– Хочешь новость? Обалдеешь! Телекс из МАСа: красные смещения в спектрах всех галактик, отснятых этой ночью, сменились на голубые. Ха-ха! Вселенная вывернулась наизнанку! Или в штаб-квартире МАС кто-то рехнулся. Твое мнение?
– Всех-таки галактик? – деловито переспросил я.
Вот оно!
Я знал все это. Но какие же разные ощущения – быть без видимой причины уверенным в чем-то и услышать о том же от посторонних. Доказать себе. Поверить.
– Всех, чьи спектрограммы успели обработать, – сказал Рыков, глядя на меня с подозрением: не издеваюсь ли.
– Что же тут смешного?
Аспиранты повернулись ко мне спиной. Они были правы: говорить со мной не стоило. Смещения могли быть только красными, потому что Вселенная расширялась вот уже двадцать миллиардов лет. Она не могла вдруг начать сжиматься как не может сам по себе дать задний ход автомобиль, мчащийся с огромной скоростью по утреннему шоссе. Впрочем, с автомобилем можно еще что-нибудь придумать, а со Вселенной – попробуй-ка!
Но я-то знал, что наблюдатели не впали в детство, и впервые, стоя в холле института под большим портретом Бредихина, почувствовал (не поверил, а именно почувствовал) себя тем, кем, как я теперь это точно знал, был всегда.
Конечно, смена расширения Вселенной на сжатие и должна была стать первым шагом после Решения. Такой была программа. Что ж, предстоят дела посложнее. День восьмой как День шестой. Люди. Я должен был начать с них. С деяния, противоположного тому, которым закончил свою первую неделю.
А я не мог.
Я прошел мимо сотрудников, стоявших у конференц-зала и обсуждавших новость, не имевшую с их точки зрения, физического смысла. Я заперся в своей комнатке, где помещались только стол, стул и два стеллажа с книгами.
Я сосредоточился, но вместо того, чтобы привести в порядок мысли, начал вспоминать. Воспоминания были яркими, цветными, объемными – я в детстве, ну, это понятно, отец у меня железнодорожник, я изредка ездил с ним на тепловозе, недалеко, конечно. Я помнил, как мы подъезжали к перрону Курского вокзала, и я свысока смотрел на суетящихся пассажиров, и был горд до невозможности, мне казалось, что именно от меня зависят судьбы этих людей – куда они попадут: домой или в удивительную страну сказки.
И сразу – воспоминание, которого быть не могло, во всяком случае, – в моей жизни: бескрайнее поле, над которым стоит узкая как ятаган утренняя луна, а передо мной армия – люди в доспехах, со щитами, многие на лошадях, закованных в латы, гомон, крики, кого-то бьют вдалеке, я тоже на коне, в латах, едва могу пошевелиться, а рядом мои верные оруженосцы, сейчас я скомандую "к бою!", и все дрогнет и пойдет за мной – куда? Противник у меня за спиной, я даю последний смотр войскам, и вот-вот...
Но не было "вот-вот" – по странной ассоциации я вспомнил как меня тащили к отцу Аннунцио. Он сидел, небрежно накинув халат, сонный, не похожий на инквизитора, добрый дядюшка, а я стоял перед ним, трясся от страха, готов был целовать подошвы его башмаков, только бы он позволил мне сказать, облегчить душу, и в то же время я чувствовал совсем иное – свою способность уничтожить и этого надутого индюка, и весь его проклятый клан, способность, равную моей злости, и злость, равную моему желанию понять, кто я на самом деле и что за силы во мне.
Нет – не силы, сил-то как раз никаких не было: способности, которые, как я теперь знал, во мне есть, никак не проявляли себя, откуда же я знал, что они существуют? Ниоткуда – просто знал. Всегда.
Я позвал Иешуа. Назвал мысленно его имя, и он пришел, он стоял во дворе, и сейчас вокруг соберутся сотрудники. Я сбежал в холл и вышел во двор. Иешуа стоял там одинокий, неприкаянный, смотрел на меня, ждал. Я увлек его в аллею, ведущую к главному корпусу Университета. Скамеек тут отродясь не водилось, и мы сели на короткую рыжую траву.
– День восьмой начался, – сказал я. – В институте паника – галактики сближаются. Пока никто не верит. А когда явление подтвердится, от науки останутся рожки да ножки.
– Наука, – сказал Иешуа, поводя прутиком по траве, – создана людьми. Какое значение имеет наука, если ты решил вернуть мир к Истоку?
– Решил, – буркнул я. – Вот тут самый большой вопрос. Я чувствую и знаю, что могу решать, но это не мое амплуа, это чувство и это знание возникли вдруг, на пустом месте, вчера еще ничего такого не было, я был как все, даже хуже, чем многие, потому что всю жизнь боялся решать что-то за кого-то, да и за себя тоже. А уж по части действий... Потом явился ты, и все изменилось. Даже если я способен решать, мог ли я решить – так? Да, люди часто глупы, подлы, жадны, они убийцы и варвары, по-настоящему хороших людей один на тысячу или меньше. Я видел то, что ты показал мне, и это ужасно. Такое человечество не должно жить. Я сказал – вернуться к Истоку. Но я не представлял, что... Нет, не то. Слушай, а может, это происходит только в моем воображении? Может, я все-таки сошел с ума – ведь то, что происходит, попросту невозможно!
– Чего ты ждешь от меня, господин?
– Не знаю, – я дрожал, хотя день выдался душный. – Я люблю Лину. Люблю родителей, уважаю коллег, многих и многое ненавижу... Почему, если человек так плох, его не изменили тогда, две тысячи лет назад? Или еще раньше? Когда он не натворил еще ничего такого...
– Именно поэтому, – сказал Иешуа. – Тогда ты не желал возвращаться к Истоку. Ты любил свое творение, и себя в нем. Хотя уже знал, что ошибся.
– Кто ошибся? Я? В чем? Я человек. Станислав Корецкий. И то, что сейчас происходит, бред моего...
– Ты знаешь, что нет. Просто ты еще не вышел из оболочки, в которой пребывал твой дух много лет. Мысль твоя еще раздваивается, иногда ты – это ты, иногда – он.
Я сжал ладонями виски.
– С ума... Верно, я чувствую, что... Если так, могу ли я усилием воли... ну... повалить этот дуб? Я ведь должен уметь все?
Иешуа молчал, глаза его были закрыты. Думал? Мне действительно захотелось попробовать, хотя я и предвидел результат.
Падай, – сказал я дубу, – только не на меня, а в сторону.
Дуб стоял.
– Видишь ли, господин, – сказал Иешуа, – ты не сможешь повалить это дерево сегодня, в День восьмой.
– Почему? – с усмешкой спросил я. – Если уж я умею поворачивать галактики...
– Ты не можешь и этого. Сегодня ты можешь только решать. И ты сделал это. Загляни в себя. Лишь так ты поймешь.
Он был прав. Я вспоминал, я понимал то, что вспоминал, и теперь я уже верил тому, что понимал.
Моя личность, мой дух были всегда. Когда умирал один из моих предков, личность моя переходила в его потомка. Я проследил этот процесс глубоко в прошлое и не нашел начала, оно терялось где-то и когда-то, когда человека еще не было на Земле. И кем же я был в то время? Дух мой витал над водами?
Я был Богом? Тем, кто создал Мир, отделил свет от тьмы, дал жизнь людям? И что? Сам стал человеком среди своих чад? А если так, почему допустил, чтобы люди стали такими? Ведь к Богу – ко мне? – обращали свои молитвы миллионы и миллионы. Я не слышал?
Я слышал все. Почему никогда – ни разу! – не вмешался? Суббота? Отдых? Забытье? Нет. Насколько я понимал сейчас сам себя, я не вмешивался потому, что не мог. Был бессилен.
Почему?
Не знаю. То есть, пока не могу понять. После создания человека, после наступления большой Субботы Бог – я? – мог только одно: решить. Да или нет. Продолжать или вернуться. Один раз.
И что дальше? Допустим, я решил. Галактики (ну-ну...) вопреки всякому физическому смыслу повернули вспять. Но пройдут ведь миллиарды лет, прежде чем что-то действительно изменится на Земле!.. Нет, в этом рассуждении есть ошибка.
– Конечно, – подтвердил Иешуа, – и ты знаешь – какая.
Я знал. Знал, что время сжимаемо, и нет смысла отсчитывать годы.
Если бы Лина была рядом, мне было бы легче. Или труднее?
Я сидел под дубом на мягкой земле и думал, и думалось мне тяжко, и я удивлялся своим мыслям – их нелепости и истинности.
И еще. На разных континентах и в разных странах начали исчезать люди, принимая участь свою по грехам своим.
Не умирать – исчезать.
Будто и не было.
Куда? В подпространство? В антимир? Вопросы были бессмысленны и задавал их себе не я – тот, кем был на самом деле, – а астрофизик Станислав Корецкий, пытавшийся связать со своей примитивной наукой события, происходившие в Мире, бесконечно более сложном.
Я вслушивался в себя и знал, что Вселенная уже сжалась вдвое, и что на всех обсерваториях не то, чтобы паника, но состояние столбняка, когда нельзя верить приборам, но и не верить нельзя тоже.
Люди исчезали посреди улиц на глазах у прохожих. Шел человек – и не стало. Во время брачной церемонии у алтаря исчез жених, во время речи в парламенте – политический деятель. При заходе пассажирского лайнера на посадку исчез командир корабля, и машину едва удалось спасти – второй пилот перехватил управление, но минуту спустя, отведя самолет с посадочной полосы, опустил голову на штурвал и потерял сознание.
Люди исчезали, однако, пока не здесь, но скоро и сюда добежит волна. Дикторы телевидения, не веря и ничего не понимая, уже начинали читать сообщения, в которых не видели смысла.
И станет страшно.
Я должен был быть сейчас с Линой, потому что до смертного мига человечества – мига искупления – оставались не миллиарды лет, не годы и не месяцы даже – часы.
Я не стал возвращаться на работу (в этом не было смысла), не стал заходить домой (в этом не было необходимости) и поехал к Лине. Сегодня у нее библиотечный день, и она собиралась с утра действительно позаниматься, а потом – святое дело! – побегать по очередям. Я надеялся застать Лину дома. Обычно я не являлся без предупреждения, но сейчас эта мелочь не имела значения.
– Лина, – сказал я, – осталось мало времени, и мы должны быть вместе.
За моей спиной маячил в темноте прихожей Иешуа, совершенно ненужный свидетель.
– Проходи, Стас, – сказала Лина.
– Да-да, – засуетилась моя будущая теща, – попьем чаю и поговорим. Раз уж у вас так все изменилось. И вы тоже – это ваш товарищ, Стас?
– Спасибо, – сказал я, – у нас с Линой действительно мало времени.
– Куда вы собрались? – поджав губы и изменив тон, осведомилась моя несостоявшаяся теща.
Я не ответил. Лина тоже молчала, она всегда чувствовала мои желания лучше, чем я сам, и сейчас, не понимая, знала подсознательно, что не должна ни возражать, ни сомневаться. Через несколько минут она была готова – документы, косметичка, легкое пальто – уходит то ли до вечера, то ли на всю жизнь.
– Скорее, – сказал я, и мы ушли.
Лина взяла меня под руку, Иешуа пристроился сзади, сосредоточенный, молчаливый, он свое дело сделал и не знал теперь, какова его миссия и судьба. Город казался вымершим – по радио и телевидению передали уже о волне исчезновений, и о повороте галактик тоже сообщили, не связав, впрочем, два этих процесса.
– Стас, – сказала Лина, – ты слышал, что происходит? Это что, конец света? Мы идем к тебе?
Вопросы выглядели несвязанными, но на самом деле мысли Лины никогда не перескакивали. Ей казалось совершенно очевидным, что, если наступает конец света, и если мы встретим его вдвоем, то единственное место на планете, где она не будет бояться – это моя комната.
– Что происходит, Стас? – повторила Лина, уверенная, что у меня есть объяснение любому явлению.
– Конец света, – подтвердил я. – Конец, о котором так долго говорили служители культа, свершился.
– Ты так легко об этом...
– Не легко, Лина. И будет еще тяжелее.
Мы пришли – тетки Лиды не было, она, судя по записке, сбежала к дочери сразу после первого телевизионного сообщения. В моей комнате Лина успокоилась, но только немного, ее смущал Иешуа, который, правда, вел себя смирно, он не знал, чем заняться и ждал моих указаний, а мне было не до него. Я подумал, что хорошо бы выпить чаю и поесть, и Иешуа, уловив желание, направился в кухню. Я обнял Лину, мы поцеловались, поцелуй был протяжным как безысходная тоскливая песня. Мне тоже было страшно, неуютно, я лишь сейчас начинал представлять себе не только причины своего решения, но и следствия.
– Линочка, – сказал я, – это совсем не больно. И это нужно.
– Кому? – задала она вопрос, действительно, пожалуй, необходимый.
Кому? Людям, которые в День восьмой от сотворения Мира исчезнут с лица Земли, как не было их еще в День пятый? Или мне – ведь я решал их судьбу? Нет, я пока тоже ощущал себя человеком, особенно рядом с Линой, и мне было безумно жаль всего, хотя я и знал, что все происходящее нужно именно мне, только мне, никому больше, потому что завтра на Земле попросту не будет никого, кто мог бы о чем-то жалеть и чего-то хотеть.