Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Впоследствии, когда Петр Михайлович лежал на смертном одре, Елена Сергеевна ходила за ним. Государь почти ежедневно навещал больного, и Елена Сергеевна, не желая попадаться на глаза, уходила в другую комнату, когда докладывали о его приходе; больной, по-видимому, не замечал этого. Но однажды она отмахивала мух, когда доложили о приходе Государя; она сложила опахало, собираясь уйти, - старик сказал ей: "Останьтесь". Государь просидел у постели больного двадцать минут, был к нему отменно ласков и внимателен, но ее как будто не заметил и не сказал ей ни слова. Она продолжала отмахивать мух...

Рассказы племянницы пробудили в сердце Софьи Григорьевны более двадцати лет дремавшие в нем родственные чувства к брату-изгнаннику. Она решила навестить его. Год целый собиралась она: то не могла выехать, то не знала, каким путем поедет. Есть письмо, в котором она объявляет, что поедет через Оренбург. "Подумайте, прибавляет она, какие для меня воспоминания!" Наконец, она собралась весною 1854 года и поехала обычным сибирским "трактом", - через Москву и Нижний. Для того, чтобы предпринять эту поездку ей, понятно, пришлось просить разрешения: и ее положение, и положение того, к кому она ехала, было слишком исключительно. Николаю I это, конечно, не нравилось, но он разрешил. От нее была отобрана подписка, что она не будет ни с кем входить в неподобающую переписку; при возвращении {115} не примет ни от кого писем, вообще будет вести себя с соответствующей осторожностью. Можно себе представить впечатление, какое произвело в Сибири это путешествие фельдмаршальши, вдовы министра двора едущей навестить ссыльного брата. Сергей Григорьевич выехал навстречу сестре, за семь верст от Иркутска в Инокенъевский монастырь. Был июнь месяц, не помню какое число, но любопытно, что было то самое число того же самого месяца, в какое они двадцать восемь лет тому назад расстались на станции под Петербургом, когда он по этапу уходил в Сибирь. Многое с тех пор переменилось, но больше всего переменилась сама Софья Григорьевна.

Был у моей тетки Елены Сергеевны портрет Софьи Григорьевны в юности, миниатюра работы знаменитого Изабэ. Этот портрет она даже завещала мне, но и он не дошел до меня, а если бы дошел, то вероятно бы и ушел от меня. Миниатюра эта писана в 1815 году в Вене, во время Венского конгресса. Красивая, энергичная голова, белое атласное высоко подпоясанное платье, черные жгучие глаза смотрят в бок, в черных волосах над правым виском пучок из маков и колосьев; и все это под облаком кисейного покрывала, вздутого ветром, который, откуда ни возьмись, всегда дует в портретах Изабэ. Она была похожа на своего отца; по крайней мере Григорий Семенович в одном письме писал ей: "Все сознают, что ваше прекрасное лицо подобно моему изношенному". Известен другой ее портрет в молодости, работы Боровиковского. В открытом белом платье она сидит и держит на коленях медальон с изображением своего деда Репина; прекрасно выписана оголенная рука. Рукой своей Софья Григорьевна любила хвалиться. В старости она говаривала: "Я никогда не {116} была особенно красива, но я недурно играла на арфе, рука от плеча до конца пальцев была у меня как точеная, а в глазах было то неуловимое, что нравится мужчинам". ("Je n'etais pas precisement jolie, mais je pincais fort joliment de la harpe, j'avais un bras moule au tour et dans les yeux ce je ne sais quoi qui plait aux hommes.")

От всего этого уже ничего не оставалось; может быть, арфа еще где-нибудь была, но история об этом умалчивает.

Софьи Григорьевне в это время было шестьдесят восемь лет. Она была высокая, крепкая старуха; она была, кроме того, страшная старуха. Я видел ее в Ясеневе, в Hotel du Rone, за год до ее смерти, в 1867 году, значит каких-нибудь тринадцать лет после сибирского ее путешествия, она была страшная, - с большими черными усами; когда она снимала чепец, обнажалась лысая голова, покрытая шишками.

Весь этот внешний облик поражал еще больше, когда начинали проявляться ее привычки и черты характера. Днем она ходила в длинных черных балахонах, очень широких, свободных, но спала в корсете; и для шнуровки этого корсета состоял при ней казак Дементий. Ходила она грузным шагом, и так как она всегда носила с собою мешок, в котором были какие-то ключи, какие-то инструменты, то ее приближение издали возвещалось металлическим лязгом. Скупость ее к концу жизни достигла чудовищных размеров и дошла до болезненных проявлений клептомании: куски сахару, спички, апельсины, карандаши поглощались ее мешком, когда она бывала гостях, с ловкостью, достойной фокусника.

Но странно при этом, что столь скупая в мелочах, она бывала способна на неожиданные щедроты: она бранила горничную за то, что та извела спичку, чтобы зажечь свечу, когда могла зажечь ее о другую свечу, {117} а вместе с тем, не задумываясь, делала бедной родственнице подарок в двадцать тысяч. Привычки ее с каждым годом "упрощались".

Страстная путешественница, она изъездила Европу на империале омнибуса. Однажды ее там на омнибусе арестовали, потому что заметили, что в чулках у нее просвечивали бриллианты; она подняла гвалт, грозилась, что будет писать папе римскому, королеве Нидерландской и еще не знаю кому, - ее отпустили. Она действительно состояла в переписке со всей коронованной и литературной Европой... Между прочим у нас был чайный сервиз, который ей подарил английский король Георг; указывая на этот сервиз, она всегда говорила: "И это не был подарок короля, это был подарок мужчины женщине ("Et ce n'etais pas un cadeau de roi, c'etait un cadeau d'homme a femme").

Впоследствии, когда появились железные дороги, она ездила в третьем классе и уверяла, что это "ради изучения нравов". Из гостиниц, в которых она останавливалась, она увозила огарки. Прелестный случай передавала мне внучка старшего брата Софьи Григорьевны, Ольга Павловна Орлова. Однажды, уезжая из Италии в Россию, Софья Григорьевна поручила своему брату Николаю сундук с некоторыми ее вещами, которые она с собою не брала и просила его сохранить до ее возвращения. Сундук этот, в течение многих месяцев переезжавший с места на место (тогда путешествовали на лошадях), пришел в такую ветхость, что, наконец, надо было его вскрыть: в нем оказались дрова. Ее практическая изворотливость не имела границ; в своем доме на Мойке она сдавала квартиру своему сыну; сын уехал в отлучку - она воспользовалась этим и сама вселилась в его комнаты. Таким образом, она ухитрилась в собственном доме {118} прожить целую зиму в квартире, за которую не только не платила, но за которую получала. Не меньшую изворотливость принимали проявления в области сердечных чувств. У нее был лакей Афанасий. Когда она приехала погостить в семье своего покойного старшего брата, она перекрестила его в Николая. Почему? "Потому, отвечала она, что это имя моего любимого брата".

При ней состояла долгие годы компаньонкою некая Аделаида Пэт, родом итальянка. Маленькая, горбатая, некрасивая, с двумя зубами, торчавшими наружу, но удивительно живая, остроумная, веселая. Человек с горячей искренней душой, она оставалась в памяти трех поколений семьи, как воплощение честности и преданности, а также, как редко красноречивый пример красоты духа, торжествующей над несовершенством материи. Я знал ее. Она дожила до глубокой старости. В 1881 году я навестил ее в Италии. В Тоскане, между Пизой и Ливурном, на горе, стоял ее домик. Два кипариса обрамляли нескончаемую сеть в голубую даль уходящих виноградников... Маленькое горбатое существо еще сгорбилось и стало еще меньше, но не потух горящий уголь черных глаз. И вечер был тих, и летали светляки, и вкусны были фиги и легкое тосканское вино... У нее оставалось несколько вещиц от Софьи Григорьевны; она их подарила моему отцу; между прочим - прелестную деревянную статуэтку Пушкина работы Теребенева ...

Таковы были эти две женщины, столь мало друг на друга похожие и столь тесно друг с другом сжившиеся, которые приехали в гости к нашим иркутским изгнанникам. Нечего говорить, сколько оживления и новизны он внесли не только в домашнюю, но и в городскую жизнь. Более того, - Софья Григорьевна не удовольствовалась Иркутском. "Милая, проворная, {119} летучая моя путешественница", как звал ее отец Григорий Семенович, ездила на Китайскую границу, в Кяхту; китайцы, засматриваясь на ее усы и бороду, огорчали ее знаками непочтительного веселья. Она посещала буддийские монастыри, задавшись целью во что бы то ни стало увидать великого ламу. Как раз в это время лама был болен, но Софья Григорьевна ни перед чем не останавливалась: "Живого или мертвого, а я его увижу". И действительно, увидала его и поднесла ему собственного изделия бисерный кошелек. Елена Сергеевна сопровождала тетку. В одном из буддийских монастырей их повели полюбоваться целебным источником; он вытекал из месива вязкой красной глины. Зачерпывая воду, Елена Сергеевна испачкала руку и, пока она стояла, в недоумении оглядываясь, обо что бы обтереть, красивый молодой жрец подскочил и, подобрав полу своего шелкового халата, вышитого золотыми драконами, голубою подкладкой обтер вязкую красную глину. Герцог Лестер, когда бросил в лужу свой плащ под ноги королеве Елизавете, чтобы, входя в карету, она не запачкала башмаков, выказал не более рыцарства; чем этот безвестный житель монгольской пустыни.

Путешествия Софьи Григорьевны в китайские пределы имели побуждением не одну любознательность; в ней действовало также намерение, весьма типично рисующее ее характер, - "провести" государя. Дело в том, что в течение долгого времени она не могла ездить заграницу. Николай I вообще относился к ней не очень благосклонно; ее письма пестрят сетованиями на того, кого она называет "le maitre" (хозяин). Не нравились ее эксцентричности, пренебрежение обычаями, частые отлучки заграницу. Но когда узнали, что по улицам Лондона она гуляла подруку с Герценом, {120} было дано распоряжение о невыдаче ей иностранного паспорта. Она объявила, что все-таки поедет заграницу и, как мы видели, действительно, побывала "за границей", - за китайской.

Приезды, вернее, наезды фельдмаршальши, светлейшей княгини Волконской не всегда бывали удобны для местных жителей. Она останавливалась, конечно, не в гостиницах, да таких там и не было, а у кого-нибудь из местных чиновников или у купцов. Чтобы принять такую гостью, закалывали лучшего тельца; не всякому это было по карману, в особенности, если гостья заживалась. Постоянные были пререкания с ямщиками из-за чаев и с содержателями станций из-за прогонов. В первый же день приезда ее Марья Николаевна из своей комнаты услышала в гостиной резкую перебранку; отворив дверь, она увидела, что ее золовка сводила счеты с содержателем иркутской станции Анкудиновым; на все его требования и доводы она отвечала все одно: "Нет, нет, я была с вами достаточно женерезна"! (от французского слова genereux - щедрый).

Отец мой, в то время как приехала Софья Григорьевна, не был в Иркутске; он возвращался домой с одной из своих экспедиций и вез с собой, конечно, много подарков, гостинцев с китайской границы. По дороге он услышал, что к ним приехала тетка. "Ну, думает, не много останется из привезенных вещей". Содержимое пятнадцати ящиков было установлено в одной комнате вдоль стен. В течение недели Софья Григорьевна каждый день обходила, выбирала, уносила: в конце недели столы опустели. Оставалась соболья шкурка, которую отец привез себе на шапку; но вдруг и она исчезла. Отец пошел искать ее и, войдя к тетке в комнату, глянул на кровать: из-под подушки торчала мордочка ...

{121} Несмотря на все ее странности, осложнявшие естественное течение жизни, ее любили за блеск ее разговора, за яркость эпитетов, неожиданность сравнений. Она была мастерица на прозвища; у меня был целый список их ...

Но с годами странности приняли такие размеры и такие формы, что понемногу все, даже Елена Сергеевна, были вынуждены разойтись с ней. (Еще случай, рисующий Софью Григорьевну. Где-то во время какого-то пикника очутились в затруднительном положении на берегу бурливого потока. Один из присутствующих поднял Софью Григорьевну и понес ее на руках. Положение было опасное; она с ужасом глядела на шумящую воду и повторяла: "Oh, sauvez-moi, sauvez-moi! Je vous ferai gentilhomme de la chambre!" (Спасите меня, спасите! Я вас сделаю камер-юнкером!).)

В это приблизительно время, немного позднее, обрушилось на Волконских большое горе. Муж Елены Сергеевны, Молчанов, стал подавать признаки страшной болезни, - разжижения спинного мозга. Елена Сергеевна собралась везти его в Москву, а убитой горем Марии Николаевне оставила в утешение своего маленького Сережу. Здесь случилось одно обстоятельство, усугубившее и страдания больного и тревогу окружавших. Все письма того времени на протяжении двух лет, а может быть и более, полны тем, что, стало известно под именем "дела Занадворова".

Богатый лесопромышленник и поставщик Занадворов однажды объявил, что Молчанов получил с него взятку. Вне себя Молчанов побежал к Муравьеву. Говорят, никогда не видали Муравьева в таком состоянии гнева. У меня была записка на четырех страницах без подписи, не знаю, кем составленная; в этой записке удивительно картинно описывался блистательный официальный прием в генерал-губернаторском доме, - весь чиновный люд, {122} военные власти, духовенство, купечество. В рядах последнего был и Занадворов. Отворилась дверь, и из нее не вышел, а вылетел Муравьев прямо на Занадворова. В присутствии всех он так отчитал его, что тот с опущенной головой должен был выйти, как избитая собака, а генерал-губернатор громким голосом, чтобы он слышал, приказал полицеймейстеру каждый вечер докладывать ему о поведении Занадворова и с кем он видается.

Не могу здесь в кратких словах и на память передать тот трепет, которым проникнут рассказ неизвестного свидетеля этой сцены, но чувствуется, что вся Восточная Сибирь была взволнована этим делом. Волнение перекинулось и в Западную Сибирь. Муравьев настоял на том, чтобы, для большего беспристрастия, дело разбиралось в одном из западно-сибирских судов. Однако, это не помогло: против силы золота не было средств предосторожности, - суд был подкуплен Занадворовым. Волнения пуще разгорались; больной в Москве терял последние проблески рассудка, домашние в Иркутске томились в ожидании второй инстанции. Занадворов поехал в Петербург и Москву хлопотать. Есть указазания в письмах, что им были сделаны попытки воздействовать на Сенат, но они разбились об этот оплот правосудия: Молчанов был оправдан. Какая судьба постигла Занадворова, не помню, но Молчанов своего оправдания уже не мог узнать, и он умер до окончания дела, да и рассудок его давно угас.

На похоронах Молчанова в ту минуту, когда выносили из дому гроб, подкатила коляска, в ней сидел Занадворов. Александр Николаевич Раевский кинулся к нему с угрозами и помешал ему выйти из коляски, - он уехал прежде, чем Елена Сергеевна его заметила.

(Дополнение ldn-knigi:

Взято из: http://rstarina.chat.ru/19b.htm

"Антагонист"

...Среди людей прошлого есть такие, чьи биографии прослежены историками год за годом, месяц за месяцем. Это так называемые "великие люди", их мало по определению. Другие - их бесчисленное множество - не оставили после себя даже имен. Это люди "обыкновенные" - самый притягательный и самый трудный объект исторического исследования. Наконец, среди "обыкновенных" людей некоторым довелось в своей жизни соприкасаться с судьбами "великих", так что и сами они получили шанс избежать забвения. И хотя именно их фамилиями переполнены обычно именные указатели научных изданий, редко кому приходит в голову рассматривать судьбы этих "статистов истории", как самостоятельную ценность. А они часто того заслуживают. "Только здесь нашел себе покой Фавст Петрович Зинодворов (1811-1888)". Надгробный памятник с такой надписью помнят городские старожилы - он стоял на кладбище Спасского монастыря, что в рязанском кремле. Камнерезчик ошибся: фамилия покойного писалась "Занадворов". В 1850-е гг. в Восточной Сибири она была у всех на слуху. Еще раньше она вошла в историю сибирской ссылки декабристов: в доме отставного горного чиновника Петра Егоровича Занадворова на Петровском заводе снимала квартиру княгиня Е.И. Трубецкая, в этом же доме 5 сентября 1831 г. родился сын декабриста А.Е. Розена Кондратий. По некоторым данным, на дочери П.Е. Занадворова намеревался жениться другой декабрист, П.Н. Свистунов.

Иногда декабристоведы (Г.А. Невелев) отождествляют владельца дома с Ф.П. Занадворовым; в действительности речь идет об отце и сыне. Фавст Петрович, в отличии от родителя, оставил в сибирской эпопее декабристов след весьма неприятный.

В николаевскую эпоху одним из первейших людей Иркутска был купец Ефим Андреевич Кузнецов (1771-1851), многолетний городской голова, золотопромышленник, меценат и благотворитель. Добрый друг ссыльных декабристов, он оказывал им разнообразные услуги еще с 1826 г., когда в его доме останавливалась ехавшая к мужу Е.И. Трубецкая.

На его племяннице (и наследнице, ибо детей у Кузнецова не было), Екатерине Александровне, женился отставной горный отводчик, губернский секретарь Ф.П. Занадворов. Составивший и сам на службе довольно значительный капитал, он вошел в семью едва ли не богатейшего человека Восточной Сибири. Как рассказывает Б.В. Струве, на чьи "Воспоминания о Сибири" всегда опираются историки, "в то же время отец Занадворова, нижний горный служитель Петровского железоделательного завода, проживал и умер там в нищете, без помощи от состоятельного своего сына даже для его погребения. [...] Занадворов воспользовался болезнью, постигшею Кузнецова в мае 1850 года, вкрался к больному в доверие, сделался полным хозяином у него в доме и в денежном сундуке, и старик уже более не вставал. Никто не сомневался, что Занадворов, как говорили в Иркутске, уходит дядю своими о нем попечениями и обратит в свою пользу все наличные его капиталы". Вскоре Кузнецов умер, а Занадворов, как его душеприказчик, начал бесконтрольно распоряжаться огромным состоянием.

По жалобе других наследников Кузнецова генерал-губернатор Восточной Сибири Н.Н. Муравьев (будущий граф Муравьев-Амурский) поручил произвести следствие своему чиновнику Д.В. Молчанову, незадолго перед тем женившимся на дочери декабриста С.Г. Волконского.

"Произведенное Молчановым следствие, - продолжает Б.В.Струве, раскрыло преступные действия Занадворова [...] Между тем Занадворов, сделавшись обладателем больших богатств, пренебрегая законами и всяким страхом власти, сделал новое преступление: выжег леса в Олекминском округе Якутской области на огромном пространстве, где пролегала дорога к его золотоносному прииску. Занадворов сам даже не скрывал этого преступления и когда ему напоминали о строгости генерал-губернатора [...] с насмешкою говаривал, что он утопит генерал-губернатора в своем золоте. [...] Занадворов был вызван следователем к месту пожарища, но не явился [...] говоря всем гласно, что он дал Молчанову 20 тыс. рублей, чтобы избавиться от поездки к месту следствия".

Рассвирепевший генерал-губернатор вызвал Занадворова к себе на квартиру, устроил ему очную ставку с Молчановым и, обвинив в ложном доносе, приказал арестовать. Это произошло 21 октября 1852 г. Дальнейшие события приняли весьма запутанный оборот. Занадворов из тюрьмы подал жалобу на действия Н.Н. Муравьева в Сенат; дело дошло до императора; рассматривалось то в Омске, то в Московском ордонансгаузе, то в Государственном совете. Под стражей оказались и Занадворов, и Молчанов. Зять Волконских попал в тюрьму будучи тяжело больным - с 1854 г. он страдал прогрессивным параличом ног.

Ф.П. Занадворов должен был знать декабристов еще по Петровскому заводу. С некоторыми из них у него были деловые отношения. Так, В.А. Бечаснов, задолжавший Е.А. Кузнецову 2964 руб. 68 коп., 29 января 1851 г. рассчитался с его душеприказчиком Занадворовым поставкой 1189 пудов и 7 фунтов веревок. В счетах займов и ссуд Занадворова (скорее всего, также перешедших от Кузнецова) встречаются имена С.Г. Волконского и Е.И. Трубецкой. Так и не выплатили ему долги П.А. Муханов и Е.Г. Веденяпина (жена декабриста).

В конфликте Занадворова с Молчановым декабристы решительно приняли сторону мужа их общей любимицы Нелли Волконской. Когда с Занадворовым, увезенным для суда сначала в Омск, а потом в Москву приключилось 2 декабря 1854 г. новое несчастье - он получил тяжелый перелом ноги - Г.С. Батеньков пишет в письме к И.И. Пущину от 15 января 1855 г.: "Само небо недавно мстило за нее [Нелли. - А.Н.] и странным случаем искалечило их антагониста. Вероятно, вы уже слышали об этом: ноги за ноги, как бы по закону Моисееву".

В действительности, Молчанову пришлось много хуже: в тюрьме у него развилось душевное заболевание, а ноги совсем отнялись. Дело разрешилось слишком поздно; когда 25 мая 1856 г. Молчанова полностью оправдали, жить ему оставалось немного. А в июне вышел на свободу и "антагонист", не испытывавший ни малейших угрызений совести. В дневнике В.Ф. Раевского, приезжавшего в 1858 г. в Москву, встречается запись: "На третий день ко мне приехал Сергей Григорьевич Волконский. Он рассказал о скандале, который произвел Занадворин во время похорон Молчанова".

Новый цикл в биографии Занадворова связан с семейным разладом. В июле 1855 г. жена покинула его, забрала детей и уехала в Петербург. Что совсем неприятно, она объявила недействительной выданную ему в 1851 г. доверенность на управление ее имуществом и потребовала отчета за все годы, подав соответствующее прошение шефу жандармов князю В.А. Долгорукову. Тяжба растянулась еще на несколько лет. (Благодаря этому обстоятельству, кстати, сложился небольшой комплекс документов, хранящихся ныне в Государственном архиве Рязанской области и составляющих личный фонд Ф.П. Занадворова).

О рязанском периоде жизни Занадворова известно слишком мало. Весьма скромным источником служат отрывочные воспоминания художника Н.О. Фреймана (1885-1975) о сыне Ф.П. Занадворова, Петре:

"Петр Фавстович был сыном золотопромышленника, сибиряка, миллионера. В Рязани на Скоморошинской горе у Занадворовых был большой участок земли с одноэтажным домом, каменным. [Теперь там расположено здание телерадиокомпании "Ока" - А.Н.] Дом был прекрасно и дорого обставлен. Мебель, зеркала, люстры и бра по стенам. Все это было привезено из Петербурга и заграницы. Петр Фавстович и его жена всегда жили в Петербурге, где у них был абонирован великолепный особняк (с миллионами чего не сделаешь!) [...] Человек он был совершенно тупой, малограмотный, голова полна залихватских выходок. И очень скоро эти золотые миллионы растаяли от безумных кутежей [...] Дом в Петербурге становится приютом пьяниц, людей с нечистой совестью, помогающих П.Ф. расточать скопленное отцом состояние".

Занадворов-младший совершенно опустился и обнищал; его оставила жена. В один прекрасный день он явился к бабушке Фреймана, М.А. Палицыной в рваной одежде со словами: "Мамаша, я гол, как сокол, покормите меня!" Чем он закончил, нам неизвестно.

Была ли плачевная судьба сына платой за отцовские грехи? Морализаторство для историка не очень уместно, но иногда оно напрашивается

само собой. В любом случае, не так-то просто в этом мире заслужить покой.

Александр Никитин.).

{123} Время, о котором мы говорим в этой главе, было временем Крымской войны. Когда война началась, княгиня Мария Николаевна прошла через трудное испытание. Сергей Григорьевич решил проситься рядовым на театр военных действий: проснулся боевой пыл в душе старого воина на шестьдесят четвертом году от роду. Все просьбы княгини оставались тщетны, он уже готовил прошение на Высочайшее имя, и только когда Мария Николаевна указала на все принесенные ею жертвы и во имя их просила и его принести жертву ей и детям, согласился он уступить и отказался от своего намерения. Но декабристы жили войною; с нетерпеливым трепетом следили они за известиями, увы, столь запоздалыми. Они не сомневались в благополучном исходе, они верили в торжество того оружия, которое сорок лет тому назад низвергло Наполеона. Пока из далекого Крыма долетали отголоски боев под твердынями Севастополя, с Востока приходили вести о встречах наших китоловных судов с англичанами в устьях Амура и в Охотском море... Но пыл старых воинов смирялся, надежды блекли ...

В 1855 году умер Николай I. С трудом читатель поверит, но между тем это так: при известии о его кончине Сергей Григорьевич плакал, как ребенок. Мой отец об этом рассказывал, и я нашел подтверждение тому в архиве нашем. Княгиня Мария Николаевна пишет сыну, бывшему в отлучке: "Твой отец плачет, я третий день не знаю, что с ним делать". Было ли здесь воспоминание о прежней близости к царской семье? Было ли личное чувство к Николаю I, в связи с нарушением присяги?

Многое было в этих слезах, но, несомненно, больше всего была любовь к родине и тревога за ее судьбу. Россия {124} ходом Крымской войны очутилась на краю капитуляции. Император умер, новый император был, как и всегда всякий новый император, а в особенности для наших изгнанников, неизвестная величина. Сергей Григорьевич, как и все вокруг него, привык смотреть на Николая I, как на оплот русской державы; для него перемена была почти равносильна развалу. Кто мог удержать Poccию от падения? Какая сила, кроме Николая? Увы!

Они, как и многие, смешивали два понятия; они испытали гнет его, но гнет не есть сила. И в этом ошибка многих и не только тогда, но и в позднейших поколениях. Нигде, может быть, как в России, не смешивались эти два понятия. И все внешнее, что является результатом гнета, принималось за внутреннюю силу.

И когда только вылечится русское сознание от этого пагубного смешения? Сколько лжи, национальной, общественной, религиозной, от этого смешения. Ложь - коренная болезнь русской государственности, ложь и ее неминуемый спутник - лицемерие, лицемерна и его изнанка - цинизм. Без них Россия не существовала. Но ведь вопрос жизни не заключается просто в существовании, а, как сказал Владимир Соловьев, - в достойном существовании.

Больно, но нельзя не признать, что если Россия не может существовать иначе, чем существовала, то она не имеет права на существование. До сих пор Россия не показала, что может существовать иначе ...

Итак Сергей Григорьевич оплакивал Николая I. Не будем теряться в объяснении этих слез, но отдадим им должное; мы можем и не знать, что было в этих слезах, но мы наверное знаем, чего в них не было. В них не было ни капли эгоизма. Если бы он думал о себе, он должен был бы прежде {125} всего обрадоваться; естественно было декабристам предвидеть хоть какую-нибудь перемену в своей судьбе в связи с переменою царствования. Но он не думал о себе; он думал о том мраке, который ложился на родину, он и не ощущал даже, что луч света начинал проникать в ту тьму, которая его окружала. В письмах долго нет даже намека на какое-либо пробуждение надежды. Александр II вступил на престол 19-го февраля; только в апреле находим вскользь брошенное Марией Николаевной слово: нельзя ли узнать, может быть есть какое-нибудь движение. Это было мало, все же это есть указание на то, что они ждали. Конечно, никому и в голову не приходило, что сын Николая I даст полную амнистию тем, кто поднялся против его отца. Как мало декабристы рассчитывали на выезд из Сибири, мы сейчас увидим.

Здоровье княгини Марии Николаевны было сильно расшатано. С первых же недель своего пребывания в Сибири она жалуется на страшное влияние холода; она говорит, что у нее иногда в груди такая боль, как будто ее ржут острые лезвия ножей. Немудрено, когда по два, по три месяца стояли такие морозы, что иркутские модницы говорили: "Как плюнешь, так и покатится". К болям в груди прибавились сердечные припадки, особенно усилившиеся за время пребывания в Урике. Больших хлопот стоило Марии Николаевне получить право на переезд в Иркутск, но и это не помогло, - она, наконец, решила просить разрешения приехать в Москву посоветоваться с тамошними врачами. Разрешение последовало, но замечательно, что в своем прошении Мария Николаевна заявила, что она только в том случае сочтет для себя возможным воспользоваться им, если ей будет дозволено вернуться {126} в Сибирь. Вот как мало предвидели они возможность возвращения сосланных ...

Разрешение на приезд княгини Волконской в Москву было выхлопотано Еленой Сергеевной при заступничестве великой княгини Марии Николаевны. Сама Елена Сергеевна в это время продолжала вести жизнь сестры милосердия, проводя дни у изголовья больного. Много тяжелого перенесла она за это время. Она приехала в Москву в год холеры; город был пуст, из родственников никого, все повыехали. Мельком помню ее рассказы о жарком, пыльном лете, о ее скитаниях по канцеляриям, об ужасном одиночестве с несчастным мужем, которого она в колясочке катала по пыльным знойным улицам. К довершению несчастия, Молчанов, несмотря на болезненное свое состояние, был присужден к предварительному заключению. В страшном горе молодая, неопытная женщина кидалась направо и налево, чтобы высвободить несчастного из тюрьмы. Наконец, случайная встреча с каким-то незнакомым доктором, который сжалился над ее положением, взял ее дело в свои руки, все устроил и исчез. Несколько лет спустя, в Петербурге, в фойэ большого театра, уже невеста своего второго мужа Кочубея, гуляла она, окруженная родными своими и своего жениха, когда вдруг кинулась навстречу человеку, который для всех был незнакомцем: то был ее московский покровитель. Мало кто способен, будучи на вершине счастья, не только выделить, но даже признать того, с кем случайно встретился в смиренной доле.

Помню вот еще что из тогдашних ее московских томлений. Выходя из острога, она под воротами разговорилась с дворником, вдруг дворник схватывает {127} ее за плечи, поворачивает и сильным толчком в спину впихивает в свою комнату. Дверь за нею запирается. Она оборачивается - за ней никого, дворник остался на дворе. Ничего не понимая, она глянула в окошко и увидела людей, проходивших мимо ее и, по-видимому, тащивших что-то тяжелое. Когда люди прошли, дворник вошел, чтобы выпустить ее. Он объяснил, что то были гробы с холерными покойниками и ему не хотелось, чтобы она, и так уже измученная, видела это печальное зрелище. Вот две светлых точки в тогдашней ее пустыне: дворник и неизвестный доктор.

Но холера прошла, в Москву стали возвращаться, жизнь стала улучшаться, только здоровье мужа ухудшалось. Однажды, возвращаясь домой после утомительных своих хлопот, Елена Сергеевна отворила дверь своей гостиной, на диване сидела ее мать, а у ног ее играл ее маленький Сережа.

Сергей Григорьевич в Иркутске остался один; Михаил Сергеевич большей частью был в служебных отлучках, - он остался один. Он ждал. Ночь дрогнула, занималась заря...

XIII.

Сергей Григорьевич остался в памяти семейной как человек, не от мира сего. Странности его отца, Григория Семеновича, принявшие такой резкий характер в Софье Григорьевне, в нем как бы утратили свою материальность, одухотворились.

Насколько сестра была скупа и падка на блага мира сего, настолько он был щедр и безсребренник; он {128} дважды отказался от наследства двух своих теток, не желая обделять более близких наследников.

Он был мягок, незлобив, страшно рассеян. Он любил музыку и обожал чтение. С книгою в руках, почти иначе его не видали. Чтение и переписка были любимыми его занятиями. У меня, между прочим, была тетрадка, в которую он вносил заметки по поводу прочитанного и делал выписки; из нее видно, что последняя прочитанная им книга была - Токвиль "Революция и старый порядок". Письма его писаны на больших четвертных листах очень трудно разбираемым почерком, - это он в равной степени с сестрой унаследовал от отца, - и тем своеобразным языком начала XIX века, который он сохранил до конца дней своих и которым писаны и его "Записки". Только в книгах и письмах проявлял он аккуратность; во всем прочем царили беспорядок и рассеянность. Когда его отрывали от чтения, он, отодвигал очки на лоб и потом бегал по дому в поисках за ними. Домашние говорили, смеясь, что рассеянность лечит его от последствий сидячей жизни. Впрочем, это было не совсем верно. Он любил ходить, как любят ходить все, кто любить природу. Еще в Чите он пристрастился к огородничеству. У меня был рисунок, изображавший парники Сергея Григорьевича во дворе Читинского острога. Понятно, что в Урике, в деревне страсть еще больше развилась, когда расширилась возможность ее удовлетворять.

Его овощи и цветы славились по всей округе. В этой работе он находил упоение. Люди высокого духа всегда любят землю, ее жизнедательное лоно; для них земля, осуществляющая материя, то дело, без которого вера мертва. И, в свою очередь, люди земли {129} больше всех других рабочих способны чувствовать духовность. Какой рабочий чувствует красоту так, как чувствует ее садовник?

Приведем к простейшему знаменателю: небо любит землю, земля любит небо. Идея любить свою материю, материя любит свою идею. Люди высокого духа стоят посредине, и их любовь делится в равной доле - восходит к небу и нисходит к земле.

Сергей Григорьевич глубоко это чувствовал; он любил не только землю и то, что она родит, он любил и тех, кто на ней работает. Он охотно бросал книгу, чтобы идти на огород, но он так же охотно оставлял дом, чтобы пойти на базар поговорить с мужиками. "Крестьяне", говорит о нем кто-то, кажется, Белоголовый, "это была его слабость". В Иркутске это не нравилось; находили, что князю неуместно с мужиками на базаре разговаривать. Да и все его увлечение земледелием не нравилось.

Надо принять во внимание, что сибирская "аристократия" была купеческая, богатство их было промысловое, земля и земляная работа не в чести обреталась, и на нее ложилось нечто рабское от того сословия, которое на ней работало.

Сергею Григорьевичу такие соображения были чужды, да и могли ли не быть чужды человеку, принесшему все в жертву идее освобождения крестьян? Что мог он, потерявший все, что мог он отдать? Что, кроме доброго слова, сердечного участия? Однажды в Урике он получил письмо от одной бывшей крепостной своей матери, одной из многочисленных мамушек и девушек, состоявших при покойной княгине, - некоей Василисы, которая, очевидно, не зная, что Сергей Григорьевич уже не имел "собственности", просила его дать отпускную брату ее Петру Обрядину. Он пересылает письмо своим братьям, поддерживает просьбу и при {130} этом напоминает изречение апостола Павла: "Потеряете раба, но приобретете брата".

Сергей Григорьевич, как и все декабристы, кроме Трубецкого, который был молчалив, - был неугомонный спорщик и неиссякаемый рассказчик. Споры декабристов поневоле носили книжный характер, оторванные от жизни, они больше вращались в мире идей, нежели в области фактов. Рассказы Сергея Григорьевича были всегда занимательны. Он родился в 1788 г.; ему было 12 лет, когда вступил на престол Александр I. Он был не только сознательным зрителем, но и участником великих событий европейской истории. Он был в Париже в тот день, когда Наполеон вернулся в свою столицу после побега с острова Эльбы. На Венском конгрессе он знал всю Европу. Боевая жизнь его прошла разнообразно и славно, 58 сражений, знаки отличия. Главнокомандующие его любили, Александр I называл его "Monsieur Serge". И после этого - шахты Благодатского рудника и каземат Петровского завода. Как Григорий говорить Пимену:

Ты воевал под башнями Казани,

Ты рать Литвы при Шуйском отражал,

Ты видел двор и роскошь Иоанна...

с такими глазами должны были смотреть в Сибири на этого князя Волконского.

Можно себе представить, при хорошей памяти, при любви к рассказу, при добром общительном настроении, как он мог быть интересен, Помню, передавали мне, как после возвращения из ссылки, проводя лето 1863 года под Ревелем, в имении Фалль, принадлежавшем теще его сына, княгине Марии Александровне Волконской, он принял привычку за чаем рассказывать. Народу было много, стол был большой, он увлекался и каждый {131} вечер уходил воспоминаниями все дальше назад. Однажды он начал обычным своим вступлением:

"Это было ..." Все притаились, - когда же? И вдруг он сухо и четко выпаливает: "В первом году". По-русски это звучит не так четко и сухо, но по-французски - "l'annee'un" - вызвало всеобщий смех веселья своей краткостью и неожиданностью, а также определенностью сопутствовавшего движения указательного пальца.

Я, конечно, не мог ни видеть, ни слышать людей, знавших Сергея Григорьевича молодым, понятно поэтому, что и в памяти моей он запечатлелся как старик. Большинство его портретов - позднего времени. Из молодых портретов есть известная, во всех изданиях воспроизведенная, миниатюра Изабэ: в полуоборот, плечом вперед, с прядью курчавых русых волос на лбу, смотрит он голубыми глазами и правой рукой через грудь придерживает меховую шинель на левом плече, указательный палец в белой перчатке продет в золотую петлицу шинели. Этот красивый портрет, сделанный во время Венского конгресса, остался в моей квартире в Риме и потому уцелел. Там же осталась у меня миниатюра с изображением пасынка Наполеона I., принца Евгения Богарнэ. Они с дедом моим часто встречались в мастерской Изабэ, подружились, и принц подарил ему свой портрет.

Другой молодой портрет Сергея Григорьевича - работы известного английского портретиста Дау 1822 г. Этот портрет в генеральской форме находился в Зимнем Дворце, в галерее Отечественной воины; после декабрьского восстания он был исключен из нее. Я хорошо помню на стене, сплошь занятой {132} портретами, черный квадрат. В 1903 году директор Императорского Эрмитажа, мой дядя Иван Александрович Всеволожский, обходя чердаки Зимнего дворца, наткнулся на этот портрет. При всеподданнейшем докладе о своей находке он просил разрешения на водворение его на прежнем месте. Николай II сказал: "Конечно, это было так давно". Таким образом, портрет, пробывший в ссылке 77 лет, возвращен сорока четырьмя годами позднее, нежели тот, кто на нем изображен... У него те же курчавые волосы, что на портрете Изабэ, но темнее; у него очень сильно обозначены две характерные черты его - большие глаза навыкате и отвислая губа.

Нечего говорить, что портрет этот, как все портреты Дауовской серии 12-го года, дышит воинственным пылом. Мне всегда казалось, что портреты этого удивительного мастера составляют как бы этюды для одной большой картины и что наверное где-нибудь есть, а во всяком случае в голове художника осталась одна общая картина, изображающая эпопею Отечественной войны, и что отдельные портреты или готовятся войти в нее, или из нее вышли. Галерея 12-го года в Зимнем дворце, конечно, одна из прекраснейших страниц художественно-исторической летописи.

Из раннего сибирского периода есть два портрета: работы Николая Бестужева, в арестантском халате, и более поздний портрет шведского художника Мазера, приблизительно 1852 года.

Этого художника у меня было несколько карандашных портретов: Пущина, братьев Крюковых, Андреевича и масляными красками портрет Марии Николаевны с удивительно выписанными глазами, - грустными, глубокими. Где находится портрет моего деда, работы Мазера, не знаю; я его видал в изданиях; он неприятен, сух.

{133} В то время, на котором остановился наш рассказ, внешность Сергея Григорьевича производила очень сильное впечатление: высокий рост, широки плечи, большая окладистая белая борода и длинные до плеч седые волосы; он вызывал в памяти образ патриарха. На улице люди, не знавшие его, оборачивались. Он внушал ту тишину, которая есть всегдашний спутник уважения. Один мой хороший приятель в уездном городе, в Борисоглебске, местный аптекарь Роберт Карлович Вейс, ревельский уроженец, закинутый в Тамбовскую губернию, рассказывал мне, что однажды, проходя мимо постоялого двора, на соборной площади, он увидел сидящего на лавочке старца с белой бородой. В крылатке и широкополой шляпе сидит он, сложив руки на крючковатой палке. Мой знакомый, в то время совсем молодой человек, до такой степени был поражен зрелищем его, что, проходя мимо, невольно замедлил шаг и низко поклонился. Уже после ему сказали, что это декабрист Волконский. Он в это время приезжал с моим отцом осматривать имение, которое отец покупал, ту самую Павловку, о которой уже упоминалось.

Палка эта была у меня; это та палка, с которой он изображен на известной литографии Кирхнера. А широкополую шляпу и крылатку знал весь Иркутск. Карманы крылатки всегда были набиты леденцами и пряниками, и встречавшие его дети издали уже кричали: "Дедушка идет!" С хохотом и плясом бежали они за ним, предвкушая обычную раздачу. Но дедушка имел свои привычки и соблюдал их в мелочах так же неотступно, как в важных случаях жизни соблюдал принципы. Он шел на мост через речку Ушаковку и только здесь, на мосту, начиналась раздача с разнообразной игрой. И долго раздавались звонкий {134} смех и звонкие голоса над рокотом говорливой реки и вырисовывался на мосту в лучах закатного солнца высокий образ в крылатке и широкополой шляпе...

Сергей Григорьевич, хотя остался один, не скучал в Иркутске. "Иркутская публика" любила его; его навещали. Время проходило за разговорами и за "разговорцами", - так называются в Сибири кедровые орешки. Много имен проходит на страницах наших писем, всех не перечислишь ... Упомяну семьи двух губернаторов Зорина и Струве. У Зорина были две дочери, которые впоследствии вышли замуж, одна за члена Государственного Совета Стишинского, другая в Италии, за графа Антонэлли, племянника знаменитого кардинала, статс-секретаря Пия IX. Другой губернатор - Бернард Васильевич Струве, сын знаменитого астронома и отец известного писателя - публициста П. Б. Струве, тоже часто попадается в письмах. Он был одним из ближайших сотрудников

Н. Н. Муравьева. О годах своего пребывания в Сибири он написал весьма ценные, как исторический документ, "Воспоминания о Сибири", печатавшиеся в "Русском Вестнике" и отдельной книгой вышедшие в свет в конце 1888 г. По возвращении в Россию наши семьи продолжали быть знакомы, и редактора-издателя "Русской Мысли" я помню маленьким мальчиком, помню Петю Струве в красной рубашечке, его ставили на стол, и он с огнем читал "Полтавский бой".

Брат его Николай был моим товарищем по Петербургскому университету и умер консулом в Канаде... Очень близка была с Волконскими начальница института Мария Александровна Дорохова, впоследствии переведенная в Нижний Новгород; там, по пути в Москву, останавливалась, отдыхала, пила вкусный кофе {135} Мария Николаевна. Классная дама Екатерина Петровна Липранди, сестра севастопольского защитника, была очень дружна с Волконскими... Да всех не перечислишь. Сколько народу! И все это жило и волновалось, и все, на протяжении двадцати лет, проходит в наших письмах, все это знакомилось, женилось и выходило замуж, все это роднилось, ссорилось, расходилось и сходилось. И много любопытного бы можно рассказать, но как я уже сказал... ключ утерян...

Не важное, конечно, а все же жаль, что поглотило море забвенья. Разве важно, что Катя Клейменова на институтском балу была в розовом платье, что у смотрителя почт было много дочерей, и что сидение у единственного окна, выходившего на улицу, было расписано, и в днях и в часах соблюдалась очередь? Разве, важно, что архимандрит, настоятель монастыря, заподозрив, что богатая купчиха "душою Богу предана, а грешной плотию" ... предпочитает архимандриту его служку, в одно прекрасное воскресенье, после благовеста, бросил обедню служить, вернулся в свои покои и застал то самое, что подозревал? Конечно, не важно. Разве важно далее, что он накинулся на служку и прокусил ему ухо, а когда дело разгласилось, пошел к зубному, чтобы тот вырвал ему два зуба, дабы, если дело дойдет до суда, подорвать самое правдоподобие обвинения? И вся жизнь наша слагается из такого ничтожного, - это есть дым жизни; дрова сгорают, дым уходит. Жизнь оттого не теряет, конечно, что он ушел, но когда этот дым запечатлен в рассказе, когда к нему присоединяется запах того, кто о нем рассказывает, когда в нем преломляется отношение рассказчика, о, какая прелесть в этом дыме, как он перерождается в благоухание!

{136} Вот почему всегда буду памятью летать к моим утраченным заметкам и к заметкам Елены Сергеевны...

Сергей Григорьевич был один в Иркутске. Домашним хозяйством, за отсутствием Марии Николаевны, заведывала та самая Маша, которая приехала из Болтышки в Читу. Теперь она была Мария Матвеевна Мальнева, почтенный друг семейства. Она была вдова и имела сына Ивана Михайловича. Ваня Мальнев воспитывался в доме Волконских, а впоследствии, после выезда из Сибири, окончил курс в Горы-горецком земледельческом институте. Мария Матвеевна пережила княгиню и похоронена с нею под одной церковью. Вместе с Ваней Мальневым воспитывалось в доме Волконских двое сирот, два брата близнеца, Аркаша и Антоша (фамилии не помню). Они были столь похожи друг на дуга, что даже домашние не могли их распознать. Их одевали одинаково и выводили к гостям на отгадку: который Антоша, который Аркаша. В числе писем старожилов было у меня письмо от сына Аркаши; он писал: "Если я вышел в люди, то благодаря тому, что мой отец воспитывался в доме Вашего дедушки".

В спокойствии проходило Иркутское житье Сергея Григорьевича, наполняемое чтением, знакомыми, прогулками, писанием писем к жене в Москву, к сыну на Амур и чтением писем, от них получаемых. Впрочем, скажем здесь, чужие письма, когда о получении их Сергей Григорьевич извещал своих корреспондентов, он называл листками: "Твои листки, дорогой Миша, получил".

Его отец Григорий Семенович называл чужие письма начертаниями, грамотами, реляциями. Спокойно, невозмутимо текли дни, как течет река спокойно, невозмутимо, {137} приближаясь к краю водопада. Сергей Григорьевич не знал, но мы то знаем, что приближаемся к последним дням сибирского периода, а потому окинем прощальным взглядом то, что там оставалось ...

Волконские жили в собственном доме. Деревянный дом, перевезенный из Урика, стоял на высоком месте; из каждого окна открывался великолепный вид. В этом доме впоследствии было городское училище. Мой старичок корреспондент, секретарь Иркутской архивной комиссии (если не ошибаюсь, его фамилия была Каменев), известил меня в 1916 году, что состоялось постановление о признании дома историческим памятником. Переулок, в котором он стоит, назван Волконским. В училище был образ, им принадлежавший. Еще лет пятнадцать тому назад в некоторых домах Иркутска и Петровского завода можно было видеть стулья, картинки, чашки, оставшиеся от Волконских. В Троицкой церкви в Иркутске есть полоса для аналоя, вышитая Марией Николаевной. Внучка священника Громова, состоявшего при Петровском каземате, которого любили декабристы и высоко чтили, обещалась через одного сибиряка прислать мне мешочек, вышитый моей бабушкой... Теперь уже не жаль. Да и стоит ли вообще расходоваться на такое чувство, как сожаление?

Жизнь коротка и драгоценна, а сожаление - отверстие, через которое утекает живая вода. Русское "наплевать" пробка к этому отверстию.

Но при виде того, как погибло с такою любовью собранное, не скажу это русское слово, оно оскорбит не тех, конечно, кто уничтожил, а память тех, кому вещи принадлежали. Нет, не скажем "наплевать", а скажем "да будет стыдно!" Пусть не покажется странным, что такое значение придаю вещам. Ведь {138} вещи - продукт культуры, следовательно, понимание их есть признак культурности. Вещи в одно и тоже время и вместилище и источник культуры; являясь выразительницей прошлого, вещь в то же время оказывает воспитательное действие в настоящем. Вот почему придаю значение вещам, вот почему считаю, что кто не умеет их ценить, некультурен, и кто не только не бережет, но разрушает вещественные остатки прошлого, творит двойной грех, когда прикрывается культурой.

Не так давно один приезжий из Иркутска мне говорил, что живы в Урике тополя, посаженные княгиней Марией Николаевной. Я очень надеялся когда-нибудь увидеть трепет, услышать шелест их листов. Но побывать в Иркутске и дальше, в Чите, в Петровском заводе, уж не придется ... По фотографиям, по письмам прощаюсь с этими местами; с величественной Ангарой, с великолепным над рекою фасадом института, где наши так много проводили вечеров, обедали, слушали музыку, где Елена Сергеевна танцевала; в письмах так часто упоминается: вчера вечером были на Ангаре. Слышим прощальный звон знаменитого своим звуком иркутского соборного колокола ...

Прощаемся с прекрасным зданием генерал-губернаторского дома, откуда столько утешения излилось на изгнанников за последние восемь лет их пребывания, столько света на "край, слезам и скорби посвященный". Теперь, летом 1855 года, этот дом стоял пустой, - Муравьев уехал в Петербург представиться новому Императору. Молодого Волконского он послал в Монголию в видах третьей экспедиции на Амур с приказанием по выполнении поручения приехать с докладом к нему в Петербург. Таким образом он избег необходимости {139} испрашивать Высочайшее разрешение на приезд сына государственного преступника: Волконский приезжал по обязанности службы.

Когда он приехал, в Москве уже лихорадочно сердца бились надеждою. Никто ничего не знал и до самого дня коронации никто ничего не знал, но все уже ясно ощущали, что воздух дышит прощением. Письма из Москвы в Иркутск несли нужный благовест. И вот, может быть, самая великая минута жизни Сергея Григорьевича. Проводив сына, отъезжавшего в Россию, он все помыслы свои сосредоточил на их судьбе, не на своей. Теперь все трое - дочь, жена. и сын были вне Сибири; а у него одна только забота, чтобы их положение утратило тот характер исключительности, который являлся последствием его политической вины. Нестерпима была для него мысль, что дети и жена так долго из-за него испытывают ущерб в своем материальном и общественном положении. И в ответ на все благие вести из Москвы, он из Иркутска повторяет лишь одно: "Еще и еще раз - ничего для меня, прежде чем не будет сделано все для вас".

Так встречал Сергей Григорьевич на шестьдесят восьмом году жизни первые лучи своей зари.

XIV.

Михаил Сергеевич Волконский, доложив об исполнении возложенного на него поручения, остался в Петербурге и Москве... Он знакомился с многочисленными родственниками, о которых только слышал и которых никогда не видал.

{140} Стройный, красивый, нарядный, с прекрасным голосом, окруженный ореолом таинственности, он, этот выходец из каторги, при рождении записанный в заводские крестьяне, поражал своею воспитанностью, отличным французским языком, естественной простотой, с которой занял свое место в петербургских и московских гостиных. Лица официальные, прежде еще нежели оценить его способности, уже приняли на веру чиновника по особым поручениям при таком человеке, как Николай Николаевич Муравьев. Родные приняли его с любопытством, которое скоро перешло в одобрение. Барышни встретили с таинственным перешептыванием, которое не замедлило переродиться в обожание; в этом обожании, судя по рассказам старушки Веры Васильевны Бутаковой, двоюродной сестры Марии Николаевны, сыграли не последнюю роль удивительные бархатные с раструбом жилеты и на них, по тогдашней мод, многочисленные затейливые брелоки.

Жизнь улыбалась Михаилу Сергеевичу, ему захотелось увидеть свет. Муравьев дал ему отпуск, он поехал заграницу. И вот, родившийся в Петровском заводе, сын каторжника попал в Париж. Письма в Москву полны свежих юношеских впечатлений, также отчетами об исполнении дамских поручений. Описывается платье, которое он выбрал для Елены Сергеевны, белое кисейное с воланами, и на нем из бархата анютины глазки ... Очень милый эпизод - прогулка с одним французом, не помню имени, который в то время, как они проходили "Севастопольским бульваром", позволил себе несколько неприятных слов с оскорбительным подмигиванием. Мой отец ничего не ответил, но в следующую прогулку он попросил парижанина свести его на высоты {141} Монмартра. Спутник дивился и всю дорогу спрашивал, почему его это так интересует. Только, когда они пришли, отец сказал, что здесь его дед Раевский командовал позицией, в то время как дядя его (т. е. муж Софьи Григорьевны, князь Петр Михайлович Волконский) руководил взятием Парижа. Француз понял: с тех пор они стали друзьями.

Это упоминание об ее отце среди парижской суеты должно было быть дорого Марии Николаевне. Прошлое ушло, а то малое, что от него осталось, что она нашла по возвращении, то уже было не прошлое, то было изменившееся прошлое. Все на свете меняется, все течет и уплывает, и только память наша мнить себя якорем, а на самом деле бежит во след, цепляется, слабеет.... Мать Марии Николаевны, Екатерина Алексеевна Раевская давно умерла, в 1844 году в Риме, куда она выехала со своими двумя незамужними дочерьми, Софьей и Еленой. Елена была больна грудью, и ее повезли в Италию. Сперва он жили в Неаполе. У меня был альбом с видами Неаполя, раскрашенные литографии, который был получен Марией Николаевной в Петровском заводе. На одной из картинок, изображающих набережную (Chiaja), в одном месте сделан знак и подписано: "дом, в котором мы жили". Еще было у меня в рамочке под стеклом несколько сухих цветов и листьев: это Софья Алексеевна послала в Петровский завод с могилы Вергилия ... Елена Николаевна после смерти матери оставалась в Италии и, как мы уже упоминали, умерла в Фраскати в 1852 году, не дождавшись приезда сестры Софьи из Иркутска.

Другие две сестры Марии Николаевы, Екатерина Николаевна Орлова и София Николаевна Раевская были {142} в Москве в то время, о котором говорим. Как все на свете, так меняются и сестры. Софья Николаевна стала более "гувернанткой", чем когда-либо. Екатерина Николаевна встретила возвращающуюся сестру подробностями семейных дрязг, которые совершенно не сочетались с ее душевным строем и корни которых терялись в обстоятельствах, совершенно ее не интересовавших.

Брат Николай в то время не был в живых. Его жена, Анна Михайловна Раевская, рожденная Бороздина, была известна своим богатством и своею скупостью, также тем, что слыла под прозвищем, данным ей Пушкиным. Однажды в Одессе Пушкин был зван на какой-то вечер, пришел рано, осмотрелся, никого; дернул плечами и сказал. "Одна Анка рыжая, да и ту ненавижу я". Так за ней осталось прозвище "Анка рыжая".

Брат Александр Николаевич был в Москве. Он был женат на Екатерине Петровне Киндьяковой (Киндьяковы - богатая симбирская семья. Знаменитая по красоте Киндьяковка расположена на высоком волжском берегу, служащем местом действия гончаровского романа "Обрыв".); она умерла вскоре после рождения дочери Александры. Наши изгнанники ее никогда не видали, но в письмах установились отношения самой нежной дружбы. Несколько портретов ее было у меня, между прочим - один с собакой. Когда Мария Николаевна отпустила дочь с больным мужем в Москву и остался с нею внук, она писала Елене Сергеевне:

"Любимое развлечение Сережи - взять меня за палец и водить кругом комнаты осматривать портреты. Дольше всех мы останавливаемся перед тетей Катей, потому что она с собакой". Александр Николаевич {143} Раевский был тот, кому посвящен "Демон" Пушкина:

В те дни, когда мне были новы



Поделиться книгой:

На главную
Назад