Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Госпожа Лорийе прямо заявляла, что Жервеза спит с Гуже. Она нагло врала, уверяя, будто как-то вечером застала их врасплох на одной из скамеек внешнего бульвара. И мысль о тайной связи, о любовных радостях, которыми наслаждается невестка, еще больше разъяряла эту уродливую и поневоле добродетельную женщину. Каждый день у нее снова вырывался крик наболевшей души:

— Да что в ней есть такого, в этой калеке? Почему мужчины так и липнут к ней? Ведь вот же в меня никто не влюбляется!

И начинались бесконечные сплетни и пересуды. Она рассказывала соседкам всю историю с самого начала. Да уж поверьте, в день свадьбы она места себе не находила! У нее тонкий нюх, она сразу почуяла, к чему это приведет. А потом… боже милостивый! Эта Хромуша притворилась такой кроткой, такой тихоней, что ради Купо они с мужем согласились быть крестными Нана; да, им пришлось-таки ухлопать на эти крестины немало денег. Но теперь — хватит! Пускай Хромуша хоть подыхает и попросит глоток воды — она и пальцем не шевельнет, чтобы ей помочь, будьте покойны. Нет, она не терпит ни нахалок, ни негодяек, ни потаскух. Другое дело, если Нана вздумает навестить своих крестных, они с радостью примут ее: малютка ведь не отвечает за грехи своей матери, что тут говорить! А вот Купо, видно, не нуждается в советах; однако на его месте всякий мужчина прищемил бы жене хвост и дал бы ей хорошую взбучку; понятно, это его дело, но он не должен допускать, чтобы она позорила семью. Бог мой! Если б только Лорийе застал ее — свою жену — в объятиях другого мужчины, уж он бы не стерпел, можете не сомневаться: он тут же всадил бы ей ножницы в живот!

Однако Боши, строгие судьи, разбиравшие все ссоры в доме, осуждали чету Лорийе. Конечно, Лорийе люди порядочные, спокойные, они работают не покладая рук и аккуратно платят за квартиру. Но сейчас, по правде говоря, они Просто взбесились от зависти. К тому же они больно прижимисты. Настоящие сквалыги! Когда к ним зайдешь, они поскорей прячут бутылку, лишь бы не предложить вам стаканчик вина. Словом, вредная парочка. Как-то раз Жервеза зашла к Бошам и угостила их сельтерской водой со смородинным сиропом; в это время мимо проходила г-жа Лорийе и, гордо выпрямившись, демонстративно плюнула перед дверью привратницы. С тех пор г-жа Бош, подметая по субботам коридоры и лестницы, оставляла кучу мусора перед дверью Лорийе.

— Какая гадость! — вопила г-жа Лорийе. — Хромуша приманивает этих обжор! Все они хороши! Только пусть оставят меня в покое, а не то я пожалуюсь хозяину! Я видела вчера, как этот нахал Бош терся возле госпожи Годрон. Хватает же у него наглости приставать к почтенной женщине, у которой полдюжины детей! Этакое свинство!.. Если я еще раз увижу такую пакость, пойду и расскажу его жене. Пусть задаст ему здоровую трепку. То-то будет потеха!

Мамаша Купо по-прежнему бывала и у сына и у дочери, со всеми соглашалась и выгадала на этом, так как теперь ее чаще приглашали обедать; она проводила один вечер у дочери, другой у невестки, выслушивала обеих и всем поддакивала. Г-жа Лера последнее время перестала ходить к Купо: она поссорилась с Жервезой из-за рассказа про зуава, который отрезал бритвой нос своей любовнице; г-жа Лера защищала зуава, уверяя, что он поступил как истинно влюбленный, но не пожелала объяснить, почему она так считает. Она еще сильнее разожгла ярость г-жи Лорийе, сообщив ей, что Хромуша, болтая с соседками, при всех, не стесняясь, называет ее Коровьим Хвостом. Бог мой, конечно, теперь и Боши и все в доме зовут ее Коровьим Хвостом!

Среди всех этих сплетен и пересуд Жервеза, спокойная, довольная, улыбалась с порога своей прачечной, приветливо кивая проходящим мимо знакомым. Ей нравилось выглядывать из двери, оторвавшись на минутку от утюгов, и посматривать кругом с гордостью хозяйки, у которой есть свой собственный кусочек тротуара. Теперь ей принадлежали и улица Гут-д’Ор, и соседние переулки, и весь квартал. Стоя на пороге, в белой кофточке, с голыми руками и растрепавшимися в пылу работы светлыми волосами, она быстро поворачивалась налево, направо, стараясь сразу охватить взглядом всю улицу, прохожих, дома, мостовую и небо. Налево тянулась спокойная, пустынная улица Гут-д’Ор, — казалось, она вела в деревенский уголок, где женщины болтали, стоя на крылечках; направо, в нескольких шагах, начиналась улица Пуассонье; там грохотали экипажи, толпа валила густым потоком и с шумом растекалась на перекрестке. Жервеза любила улицу, стук повозок, прыгающих по ухабам мостовой, людскую толчею на узких тротуарах, крутые каменистые скаты сточных канав; ручеек перед домом принимал в ее глазах огромные размеры, он представлялся Жервезе широкой рекой, и ей хотелось, чтобы вода в ней была чистой и прозрачной; эту странную, будто живую реку, текущую среди черной грязи, соседняя красильня расцвечивала в фантастические нежные цвета. Жервезу занимали и магазины: большая бакалейная лавка, в витрине которой были выставлены сушеные фрукты, прикрытые тоненькой сеточкой; магазин готового платья и вязаных изделий для рабочих, где синие раскоряченные штаны и рубашки с растопыренными рукавами висели, покачиваясь от малейшего ветерка. Издали ей был виден уголок прилавка зеленщицы и торговки требухой; там, развалившись, мурлыкали спокойные, величавые коты. Соседка Жервезы, хозяйка угольной лавки г-жа Вигуру, маленькая толстушка со смуглым лицом и блестящими глазками, любезно раскланивалась с ней; угольщица любила поболтать и посмеяться с мужчинами у дверей своей лавки, под темно-красной вывеской, где было намалевано нелепое сооружение из дров, напоминавшее садовую беседку. Соседки Жервезы по другую сторону — мать и дочь Кюдорж, торговки зонтами, никогда не показывались на улице, их витрина потемнела, а дверь, украшенная двумя маленькими ярко-красными зонтиками из цинка, всегда была плотно закрыта. Прежде чем вернуться к утюгам, Жервеза каждый раз бросала взгляд через улицу, на большую белую стену без единого окна, с громадными воротами; они вели в большой двор, сплошь заставленный множеством повозок и экипажей с задранными кверху оглоблями, а в глубине его виднелся пылающий горн. На стене крупными буквами было выведено слово «Кузница», украшенное веером из подков. Оттуда весь день доносился неумолчный стук молотов о наковальни, и в тусклом полумраке двора сверкали снопы искр. А у подножия этой стены, в клетушке величиной со шкаф, между лавчонками старьевщицы и торговки жареным картофелем, работал часовщик, очень приличный господин в аккуратном сюртуке; он сидел перед столиком, на котором под стеклянными колпаками хранились малюсенькие хрупкие детали, и целыми днями ковырялся в часах крошечными инструментами, а позади него висело несколько десятков маленьких стенных часов; среди мрачной нищеты этой улицы маятники их весело тикали все сразу, и этот дробный звук терялся в мерном грохоте кузнечных молотов.

Соседи считали Жервезу очень милой женщиной. Конечно, на ее счет немало чесали языки, но все в один голос говорили, что у нее большие глаза, ротик не больше ноготка и прекрасные белые зубы. Словом, она была прехорошенькой блондинкой и, если б не хромота, могла бы считаться просто красавицей. Ей шел уже двадцать девятый год, и она немножко располнела. Тонкие черты лица округлились, движения приобрели медлительность, свойственную счастливой женщине. Теперь, поджидая, пока нагреется утюг, она порой забывалась, присев на краешек стула, я по ее сытому, довольному лицу блуждала смутная улыбка. Про нее говорили, что она лакомка, и верно, она любила покушать всласть, но ведь это не порок, даже напротив. Если зарабатываешь достаточно, чтобы позволить себе вкусно поесть, то просто глупо жевать картофельную шелуху, ведь правда? Тем более что она по-прежнему работала не разгибая спины, разрывалась на части, лишь бы угодить заказчикам, а когда получала срочную работу, закрывала наглухо ставни и трудилась ночи напролет. В квартале говорили, что у нее легкая рука — все ей удается. Она обстирывала чуть ли не весь дом, ей сдавали белье и г-н Мадинье, и мадемуазель Реманжу, и Боши; к ней перешли даже некоторые клиентки ее прежней хозяйки, г-жи Фоконье, важные парижские дамы с улицы Фобур-Пуассоньер. Не прошло и месяца, как ей пришлось нанять двух работниц: г-жу Пютуа и долговязую Клеманс, девушку, жившую прежде на седьмом этаже; теперь у Жервезы было три помощницы, считая и косоглазую девчонку-ученицу Огюстину, уродливую, как обезьянка. У любой другой на месте Жервезы наверняка закружилась бы голова, привали ей такое счастье. И вполне простительно, если, проработав не покладая рук целую неделю, она позволяла себе по понедельникам небольшую пирушку. Да ей это было просто необходимо: если б она не лакомилась иногда чем-нибудь вкусненьким, от чего у нее заранее текли слюнки, она обессилела бы и не справилась с этой горой рубашек.

Никогда еще Жервеза не относилась так доброжелательно к людям. Она была кротка, как ягненок, и мягка, как воск. Кроме г-жи Лорийе, которую она называла Коровьим Хвостом в отместку за ее нападки, она всех извиняла и ни к кому не питала неприязни. Полакомившись вволю, слегка отяжелев после сытного завтрака и крепкого кофе, она становилась особенно снисходительной. Она часто говорила: «Надо прощать друг другу, если мы не хотим жить как дикари». А когда ее хвалили за доброту, Жервеза смеялась. Ну чего ради ей быть злюкой? Нет, доброту она не ставит себе в заслугу. Разве не исполнились все ее мечты? Разве ей недостает чего-нибудь в жизни? Жервеза припомнила, чего она желала в ту пору, когда очутилась чуть ли не на мостовой: работать, иметь кусок хлеба, жить в своем углу, воспитывать детей, не получать колотушек, умереть в своей постели. Теперь ее желания сбылись, и даже с лихвой, — на деле все оказалось еще лучше, чем в мечтах. А умереть в своей постели, прибавляла Жервеза шутя, она тоже надеется, по только как можно позже.

Особенно снисходительной Жервеза была к Купо. Никогда не говорила она ему худого слова, никогда не жаловалась за его спиной. Кровельщик наконец взялся за работу, а так как его стройка была на другом конце города, Жервеза каждое утро давала ему сорок су на завтрак, вино и табак. Однако раза два в неделю Купо застревал по дороге с каким-нибудь приятелем, пропивал свои сорок су и возвращался завтракать домой, сочиняя всякие небылицы. Как-то раз, едва успев отойти от дома, он повстречался с Бурдюком и тремя дружками и устроил им пирушку в «Капуцине», у заставы Ля Шапель: улитки, жаркое, вино в бутылках. Но сорока су ему не хватило, и он послал жене счет с посыльным и велел передать, что его держат в виде залога. Жервеза, смеясь, пожимала плечами. Что же тут дурного, если ее муж немного подурит? Мужчин нельзя держать на коротком поводу, если хочешь, чтобы дома был мир и покой. А то слово за слово — и начнутся потасовки. Боже мой! Все можно понять. У Купо еще болит нога, к тому же в кабачок его тянут друзья, приходится угощать их в свой черед, иначе прослывешь жмотом. И вообще на это не стоит обращать внимания; если Купо приходит порой под мухой, он тотчас же ложится спать, а через два часа у него снова ни в одном глазу.

Между тем наступила сильная жара. Как-то в июне, в субботний послеобеденный час, когда было много спешной работы, Жервеза сама набила коксом печку, на которой грелось десять утюгов, и пламя загудело в трубе. В этот час горячие лучи солнца падали почти отвесно и, отражаясь от раскаленного тротуара, вздымали волны знойного воздуха, колебавшиеся под потолком прачечной; яркий свет казался голубоватым из-за синей бумаги, которой была оклеена витрина и полки, и слепил глаза, а над гладильным столом плясали золотые пылинки, словно пробившиеся сквозь тонкую ткань занавесок. В комнате можно было задохнуться. Дверь на улицу распахнули настежь, и все-таки не чувствовалось ни малейшего дуновения; от белья, висевшего на латунных проволоках, поднимался пар, оно высыхало меньше чем за час и становилось жестким, как кора. Было душно, словно в печке, и все молчали, слышался только приглушенный стук утюгов по обтянутому толстым войлоком столу.

— Боже мой! — сказала Жервеза. — Мы, кажется, расплавимся сегодня. Впору скинуть рубашки!

Присев на корточки перед тазом, она крахмалила белье. На ней была белая юбка и открытая кофточка с засученными рукавами, но, несмотря на голые руки и голую шею, она вся раскраснелась и так вспотела, что маленькие белокурые завитки ее растрепавшихся волос прилипли к коже. Она старательно обмакивала в молочно-белую воду чепцы, манишки мужских сорочек, нижние юбки, оборки женских панталон. Затем, опустив руку в ведро с водой, она вспрыскивала ненакрахмаленные места, скатывала белье и укладывала в квадратную корзину.

— Эта корзина для вас, госпожа Пютуа, — сказала она. — Смотрите, не копайтесь. Сегодня белье мигом сохнет, через час придется снова его мочить.

Госпожа Пютуа, маленькая сухая женщина лет сорока пяти, гладила в доверху застегнутой старой коричневой кофточке, но ничуть не вспотела, и даже не сняла чепца, старого черного чепца, украшенного полинявшими зелеными лентами. Она стояла прямая, как палка, перед слишком высоким для нее столом и водила утюгом, широко расставив локти, нескладная, угловатая, как марионетка. Вдруг она закричала;

— Ну нет, мадемуазель Клеманс! Этак не годится, наденьте кофточку! Вы знаете, я терпеть не могу непристойностей. Нечего выставлять напоказ все ваши прелести! В окно уже уставились трое мужчин.

Долговязая Клеманс обозвала ее сквозь зубы старой дурой. Тут задохнуться можно, она хочет работать налегке; не все же такие толстошкурые! Да если и глазеют, что за беда? И она подняла руки: ее мощная грудь здоровой девушки выпирала из рубахи, а короткие рукава трещали в плечах. Клеманс распутничала напропалую, как будто спешила нагуляться, пока ей не стукнуло тридцать лет; после бурно проведенной ночи она чуть не валилась с ног, клевала носом над работой и двигалась как сонная муха. Но ее все-таки терпели, потому что никто не умел с таким шиком выгладить мужскую сорочку. Мужские сорочки были ее коньком.

— Отстаньте, это мое дело, — заявила она наконец, шлепая себя по груди, — пусть себе смотрят, мне наплевать. Никому это не во вред.

— Наденьте кофточку, Клеманс, — сказала Жервеза, — госпожа Пютуа права, это непристойно… Люди могут подумать, что у меня не прачечная, а совсем другое заведение.

Тогда Клеманс снова надела кофточку, сердито ворча. Тоже мне фасоны! Как будто прохожие никогда не видали женских грудей. И она сорвала злость на девчонке-ученице, косоглазой Огюстине, которая гладила рядом с ней белье попроще — полотенца, чулки, носовые платки; Клеманс пихнула ее локтем в бок. А Огюстина, вечный козел отпущения, скрытная, злопамятная, как всякое обиженное судьбой существо, в отместку украдкой плюнула ей сзади на юбку.

Жервеза тем временем взялась за чепец г-жи Бош, который ей хотелось выгладить особенно хорошо. Она заварила крахмал, чтобы чепец выглядел как новый, и осторожно водила внутри маленьким утюжком с круглыми концами, так называемым «полячком». В это время в прачечную вошла длинная костлявая женщина в насквозь промокшей юбке, с красными пятнами на лице. Это была опытная прачка, державшая трех помощниц в большой прачечной на улице Гут-д’Ор.

— Вы пришли слишком рано, госпожа Бижар! — воскликнула Жервеза. — Ведь я просила вас зайти вечером… Я очень занята.

Но прачка стала упрашивать ее, она боялась, что не поспеет закончить стирку в срок, и Жервеза согласилась сейчас же выдать ей грязное белье. Они прошли за ним в комнатку налево, где спал Этьен, и вернулись с громадными узлами, которые свалили на пол в глубине помещения. На разборку белья ушло добрых полчаса. Жервеза складывала его вокруг себя в кучи: сюда мужские рубашки, сюда женские сорочки, туда носовые платки, носки, тряпки… Когда ей попадалась вещь, сданная новым заказчиком, она метила ее, делая крестик красной ниткой. От разбросанного грязного белья в жарком воздухе стоял тошнотворный запах.

— Ну и вонища! — воскликнула Клеманс, затыкая нос.

— А как же! Будь оно чистое, его бы нам не приносили, — спокойно ответила Жервеза. — Потому и пахнет, что грязное… Мы насчитали с вами четырнадцать женских сорочек, верно, госпожа Бижар?.. Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать…

Жервеза продолжала считать вслух. Она не чувствовала никакого отвращения, привыкнув ко всей этой грязи; спокойно погружала она обнаженные розовые руки в кучу пожелтевших измаранных рубашек, ссохшихся засаленных тряпок, заскорузлых от пота носков. Она склонялась над бельем, а крепкая вонь била ей прямо в нос, и понемногу ее охватывала какая-то слабость. Она присела на край табурета и, согнувшись, протягивала руки вправо, влево, невольно замедляя движения, как будто опьяненная густым человеческим запахом; глаза ее затуманились, на лице блуждала томная улыбка. Казалось, здесь ею впервые овладела лень, вливаясь в нее вместе с отравляющими воздух едкими испарениями от грязного белья.

В ту минуту, когда Жервеза подняла детскую пеленку, до того загаженную, что она не сразу поняла, что это такое, вошел Купо.

— Пропади ты пропадом, ну и жарища!.. — воскликнул он. — Солнце так и бьет по башке!

Кровельщик ухватился за стол, чтобы не упасть. Впервые он так сильно нагрузился. До сих пор он, бывало, приходил под мухой, не больше. На этот раз у него был фонарь под глазом: след от удара некстати размахнувшегося приятеля. Своими курчавыми волосами, в которых уже пробивалась седина, он, должно быть, вытер стену в каком-нибудь грязном кабаке, и на взъерошенном затылке у него болталась паутина. Он оставался по-прежнему весельчаком, и сам считал себя добрым малым, но лицо его поистрепалось и постарело, нижняя челюсть сильнее выдавалась вперед, и только кожа была еще такая свежая, что ей позавидовала бы даже герцогиня.

— Послушай, как было дело, — говорил он Жервезе, — это все Сельдерей, ты его знаешь: тот, что ходит на деревяшке… Он уезжает восвояси и решил нас угостить… Понимаешь, мы были в полной форме, но это проклятое солнце… На улице всех развезло! Ей-богу, все прохожие выписывают кренделя!

Клеманс захохотала: еще бы, теперь вся улица кажется ему пьяной; тут и его разобрало пьяное веселье, и он закричал, задыхаясь от смеха:

— Ну да, пьянчуги окаянные! Все шатаются, потеха, да и только! Но они не виноваты, это все из-за солнца…

Вся прачечная хохотала, даже г-жа Пютуа, не терпевшая пьяниц. Косая Огюстина, разинув рот и задыхаясь, кудахтала, как курица. Но Жервеза заподозрила, что Купо пошел не прямо домой, а завернул на часок к Лорийе, которые подбивают его на всякие гадости. Однако, когда он поклялся, что и не думал к ним заходить, она тоже стала смеяться, кроткая, снисходительная, не упрекнув его даже за то, что он снова прогулял рабочий день.

— Ну что за глупости он болтает! — пробормотала она. — Боже мой, какая чепуха!

Затем, повернувшись к нему, добавила материнским тоном:

— Шел бы ты лучше спать. Видишь, мы заняты, ты нам мешаешь… Там было тридцать два платка, госпожа Бижар, а вот еще два, значит, тридцать четыре…

Но Купо вовсе не хотел спать. Он топтался на месте, покачиваясь из стороны в сторону, как маятник, и посмеивался с упрямым и задорным видом. Жервезе хотелось поскорей избавиться от г-жи Бижар, и она велела Клеманс считать белье, а сама стала записывать. Но эта бесстыдница Клеманс по поводу каждой вещи отпускала сальное словцо, непристойную шутку; она угадывала пороки заказчиков, их постельные тайны, со знанием дела обсуждала каждую дырку, каждое пятно, проходившие через ее руки. Косая Огюстина делала вид, что ничего не понимает, но ловила ее слова с любопытством испорченной девчонки. Г-жа Пютуа слушала, поджав губы, она считала неприличным говорить такие вещи при Купо; мужчине незачем совать нос в грязное белье, у порядочных людей это не водится. А Жервеза, поглощенная своим делом, казалось, ничего не слышит. Записывая, она внимательно следила за каждой вещью и определяла, кому что принадлежит; она никогда не ошибалась и точно угадывала хозяина по цвету белья, по запаху. Вот это — салфетки Гуже, сразу видно, что ими не вытирали грязных кастрюль. Эту измазанную помадой наволочку, конечно, принесла г-жа Бош, вечно у нее белье в помаде. А на эти фланелевые фуфайки стоит только взглянуть, и сразу скажешь, что их носил г-н Мадинье: у него такая жирная кожа, что даже шерстяные вещи просаливаются насквозь. Жервеза знала множество особенностей и интимных свойств своих клиентов: знала, какое белье скрыто под шелковой юбкой переходящей улицу соседки; сколько раз в неделю какой заказчик меняет чулки, платки, сорочки; кто как рвет белье и в каких местах протирает его. И она приводила кучу забавных подробностей. Так, рубашки мадемуазель Реманжу служили постоянной темой острот: видимо, у старой девы здорово острые плечи — сорочки у нее всегда изношены сверху, но зато совсем чистые, — право, она могла бы носить их по две недели; в этом возрасте человек, видно, становится сухим, как деревяшка, из него и капли пота не выжмешь. Всякий раз как начиналась разборка белья, в прачечной раздевали таким образом всю улицу Гут-д’Ор.

— Получайте гостинчик! закричала Клеманс, развязывая новый узел.

Жервеза вдруг почувствовала тошноту и отвернулась.

— Это узел госпожи Годрон, — сказала она. — Не хочу я больше стирать на нее, надо выдумать какой-нибудь предлог… Я, право, не привереда, мне частенько приходилось копаться в самом мерзком тряпье, но это уж чересчур. Меня чуть не выворачивает наизнанку… Не понимаю, что делает с бельем эта женщина, как она умудряется так его загадить!

Она попросила Клеманс поскорее разделаться с этим узлом. Однако та продолжала свои насмешки, засовывала палец в каждую дыру, делала непристойные намеки и размахивала каждой тряпкой, словно знаменем торжествующей мерзости. А кучи белья вокруг Жервезы все росли. Сидя на краю табурета, она уже почти скрылась среди груды рубашек и юбок; горы простынь, панталон, скатертей теснили ее со всех сторон; розовая, разомлевшая, с голой шеей, голыми руками и прилипшими к вискам белокурыми прядками волос, она утопала в этой зловонной грязи. Жервеза снова улыбалась с рассудительным видом заботливой хозяйки, забыв о тряпье г-жи Годрон, уже не чувствуя его запаха, и внимательно перебирала белье, чтобы не вышло ошибки. Косоглазая Огюстина обожала заряжать печку коксом и незаметно так набила ее, что чугун раскалился докрасна. Косые лучи солнца падали прямо в окно, — казалось, вся прачечная пышет жаром. Тут Купо, которого в этом пекле развезло пуще прежнего, вдруг расчувствовался. В порыве нежности он двинулся к Жервезе, протягивая руки.

— Ты у меня славная женка, — бормотал он, — дай я тебя поцелую.

Но он застрял в куче юбок, загородившей ему дорогу, и чуть не упал.

— Вот косолапый! — сказала Жервеза добродушно. — Обожди, мы уже кончаем.

Нет, он хочет ее поцеловать сейчас же, ему невтерпеж, ведь он так ее любит. Продолжая бормотать, он кое-как обошел кучу юбок, но тут же наткнулся на кучу рубах; он упрямо лез вперед, ноги у него запутались, и он растянулся, уткнувшись носом в грязное тряпье. Жервеза, потеряв терпение, оттолкнула его, крича, что он все перепутает. Но Клеманс и даже г-жа Пютуа заступились за Купо. Ей-богу, он славный малый. Ведь он хочет ее поцеловать. Ну и пусть целует на здоровье!

— Да вы счастливица, госпожа Купо, право слово, — вздохнула г-жа Бижар, которую пьяница-муж, работавший слесарем, каждый вечер бил смертным боем. — Если б мой муж, нализавшись, вел себя, как ваш, я была бы рада-радешенька!

Жервеза уже успокоилась и жалела, что погорячилась. Она помогла Купо встать. Потом улыбнулась и подставила ему щеку. Но кровельщик, не стесняясь посторонних, схватил ее за грудь.

— Не говоря худого слова, белье твое здорово смердит! — бормотал он. — Но все равной тебя люблю!

— Пусти, мне щекотно! — кричала она смеясь. — Вот дуралей! Бывают же этакие дурни!

Но он облапил ее и не отпускал. И она слабела в его руках, в голове у нее мутилось от тяжелого запаха белья, она уже не чувствовала отвращения к отравленному винным перегаром дыханию Купо. А долгий поцелуй в губы, которым они обменялись, стоя посреди всей этой зловонной грязи, был как бы первым шагом к их падению, к постепенному крушению всей их жизни.

Тем временем г-жа Бижар связывала белье в узлы. Она рассказывала о своей двухлетней дочурке Элали, — это такая умница, ну совсем как взрослая. Ее можно спокойно оставлять одну: она никогда не плачет и не балуется со спичками. Наконец г-жа Бижар вынесла узлы один за другим; ее длинное тело сгибалось в три погибели под их тяжестью, а красные пятна на лице от натуги стали фиолетовыми.

— Просто нет никакого терпения, этак можно изжариться живьем, — сказала Жервеза, утирая пот с лица, и снова принялась за чепец г-жи Бош.

Тут вдруг заметили, что печка раскалилась докрасна, и закричали, что надо отлупить эту поганку Огюстину. Даже утюги, и те начали краснеть. Этакая дрянь, вечно ей неймется! Стоит только отвернуться, как она тотчас сделает какую-нибудь пакость. Теперь жди четверть часа, пока утюги остынут. Жервеза засыпала уголь двумя совками золы. Потом ей пришло в голову повесить пару простынь на проводки под потолком вместо занавесок, чтобы заслониться от солнца. И в прачечной стало очень уютно. Правда, воздух в ней был накален по-прежнему, но все почувствовали себя как в спальне с опущенными шторами, сквозь которые струится беловатый свет; они были как бы отрезаны от мира, хотя до них и доносился топот прохожих; теперь можно было вести себя свободнее. Клеманс тотчас же скинула кофточку. Купо ни за что не хотел ложиться спать, и ему разрешили остаться, только пусть сидит смирно в уголке и никому не мешает: у них нет времени прохлаждаться.

— Куда эта негодница засунула «полячка»? — пробормотала Жервеза, снова подозревая Огюстину.

Маленький утюжок вечно исчезал, его находили в самых неожиданных местах и считали, что Огюстина прячет его всем назло. Жервеза наконец покончила с донышком чепца г-жи Бош и занялась оборками. Она расправляла кружево, слегка оттягивала его рукой и легонько прижимала утюгом. Это был нарядный чепчик с богатой отделкой из тонких рюшей и кружевных прошивок. Жервеза молча склонилась над работой, старательно разглаживая оборки и прошивки с помощью «петушка» — чугунного яйца на стержне, укрепленном в деревянной подставке.

Воцарилось молчание. Несколько минут слышался лишь стук утюгов, приглушенный толстым войлоком. Хозяйка, две работницы и девчонка-ученица стояли по обе стороны громадного квадратного стола, поглощенные работой, и, сгорбившись, оттопырив локти, непрерывно двигали взад-вперед руками. У каждой справа лежала подставка — плоский кирпичик, истертый горячим утюгом. Посреди стола в глубокой тарелке с чистой водой мокли тряпочка и щетка. Рядом, в бутылке из-под вишневой настойки, стояло несколько лилий на длинных стеблях, и их крупные белоснежные цветы пышно распустились, точно в каком-нибудь роскошном парке. Г-жа Пютуа решительно принялась за приготовленную Жервезой корзину с бельем и гладила подряд салфетки, панталоны, кофточки, нарукавники. Огюстина еле водила утюгом по тряпкам и носкам и, задрав голову, следила за летавшей по комнате большой мухой. А дылда Клеманс успела уже перегладить с утра тридцать четыре мужские сорочки.

— Пью только вино, а водку в рот не беру! — выпалил вдруг Купо, он, видно, чувствовал потребность высказаться. — От этого зелья меня мутит, оно мне ни к чему!

Клеманс сняла с печки утюг кожаной ручкой и поднесла его к щеке, чтобы проверить, достаточно ли он нагрелся. Она потерла его о плоский кирпичик, обмахнула тряпкой, висевшей у нее на поясе, и принялась за тридцать пятую сорочку — сначала прогладила спину, затем рукава.

— Что вы, господин Купо, — заговорила она, помолчав, — рюмочка водки никому не повредит. Меня она чертовски раззадоривает… Да потом, чем скорей тебя разберет, тем веселей. А мне и терять-то нечего, все равно я скоро подохну.

— Экая вы несносная с вашими похоронными мыслями, — прервала ее г-жа Пютуа, не любившая печальных разговоров.

Купо встал, он рассердился, вообразив, будто его обвиняют в том, что он пил водку. Он клялся своей головой, головой жены и дочки, что не выпил ни капли. Подойдя вплотную к Клеманс, он дыхнул ей в лицо. Потом, уставившись на ее голые плечи, начал хихикать. Ну-ка, надо посмотреть поближе… Клеманс уже прогладила спину сорочки и, проведя утюгом по бокам, принялась за воротничок и манжеты. Но Купо все терся возле нее, и она нечаянно криво заложила складку; ей пришлось взять щеточку из глубокой тарелки и снова положить крахмал.

— Госпожа Купо, — сказала она, — что он топчется возле меня, он мне мешает!

— Оставь ее в покое, не дури, — заметила спокойно Жервеза. — Мы очень спешим, понимаешь?

Они очень спешат, скажите на милость! А он тут при чем? Он ничего не делает дурного. Он же не лапает, а только смотрит. Разве зазорно смотреть на красивые штуки, которые выдумал господь бог? А у этой чертовки Клеманс есть на что полюбоваться! Она может показывать свои булки и давать их щупать за два су — никто денег не пожалеет! Теперь Клеманс уже не отгоняла Купо, а хохотала над солеными комплиментами захмелевшего хозяина. И она принялась отшучиваться в ответ. А он все прохаживался насчет мужских рубашек. Так, значит, она всегда возится с мужскими сорочками? Ведь так? Она просто не вылезает из них. Ах, черт побери! Видать, она здорово в них разбирается, не спутает, что к чему. Сколько же их прошло через ее руки — не одна сотня! Все белобрысые и все черномазые парни в их квартале носят на теле следы ее работы. Клеманс тряслась от смеха, но продолжала свое дело; она заложила пять крупных складок на спине сорочки и прогладила их, просунув утюг в разрез манишки; потом расправила перед и, заложив новые складки, прогладила их тоже, с силой налегая на утюг.

— А вот и самое главное местечко, — сказала она и захохотала еще громче.

Косоглазая Огюстина вдруг прыснула, так насмешили ее эти слова. Ей тут же досталось. Эта соплячка смеется над тем, чего ей и понимать-то не следует! Девчонка гладила тряпки и чулки чуть остывшими утюгами, недостаточно горячими для крахмального белья, и Клеманс передала ей свой. Но Огюстина так неловко схватила его, что обожглась: на руке у нее выступила длинная красная полоса. Она заревела, уверяя, что Клеманс нарочно обожгла ее. Клеманс только что принесла с огня раскаленный утюг для манишки и быстро уняла девчонку, пригрозив, что отгладит ей уши, если она сейчас же не заткнется. Подложив под манишку шерстяную тряпку, Клеманс медленно водила утюгом, чтобы просушить крахмал. Грудь рубашки стала твердой и блестящей, как картон.

— Ишь чертова кукла, — пробормотал Купо, топчась возле нее с пьяным упорством.

Он становился на цыпочки и смеялся, скрипя, как несмазанное колесо. Клеманс крепко налегала на стол, напрягая руки, широко расставив локти и согнув шею; все ее тело напружилось от усилий, на приподнятых плечах, под тонкой кожей, играли, перекатываясь, мускулы, а в вырезе рубашки вздымались розовые, влажные от пота груди. И Купо дал волю рукам — ему захотелось пощупать.

— Хозяйка! Хозяйка! — закричала Клеманс. — Да уймите вы его наконец!.. Если он не отстанет, я уйду. Я не позволю себя оскорблять.

Жервеза, натянув чепец г-жи Бош на обитую тканью болванку, старательно плоила кружево маленькими щипцами. Она подняла глаза как раз в ту минуту, когда Купо запустил руку за пазуху работнице.

— Право, Купо, ты совсем сдурел, — сказала она недовольным тоном, как будто отчитывала ребенка за то, что он хочет съесть варенье без хлеба. — Поди-ка лучше ляг.

— Да, подите лягте, господин Купо, этак будет куда лучше, — заявила г-жа Пютуа.

— Вот еще! — бормотал Купо с тем же пьяным смехом. — Все вы просто надутые индюшки!.. Уж с вами и не пошути! Не бойтесь, я-то знаю, как приласкать женщину: ни одной ничего не поломал. Даму можно ущипнуть, верно? А дальше я не полезу, я уважаю слабый пол… Но если она выставляет напоказ свой товар, почему не пощупать? Каждый выбирает, что ему нравится, разве нет? Зачем эта дылда выложила наружу все свои причиндалы? Нет, это не честно…

Затем он снова обернулся к Клеманс.

— Знаешь, милочка, нечего корчить недотрогу. Если ты не хочешь на людях…

Но он не успел докончить фразу. Жервеза спокойно обхватила его одной рукой, а другой зажала ему рог. Он отбивался смеясь, но она подталкивала его к двери в глубине комнаты. Тут он высвободился и сказал, что согласен лечь спать, при условии, что Клеманс придет и погреет его в постели. Затем из задней комнаты послышалось, как Жервеза стаскивает с него башмаки. Она раздевала его и порой шлепала, по-матерински, как маленького. Когда она стала стягивать с него штаны, он чуть не задохнулся от хохота и, обессилев, опрокинулся на середину кровати; он дрыгал ногами и кричал, что она его щекочет. Наконец она уложила его и закутала одеялом, как ребенка. Ну что, так ему хорошо? Но он не ответил, а закричал Клеманс:

— Иди сюда, крошка! Я готов и жду тебя!

Когда Жервеза вернулась в прачечную, Клеманс только что отвесила Огюстине пощечину. Дело было так: на печке оказался грязный утюг, и г-жа Пютуа, не заметив, испачкала чистую кофточку; это Клеманс не вытерла своего утюга, но она не хотела признаваться и, свалив вину на Огюстину, клялась и божилась, что она ни при чем, хотя на утюге были ясно видны следы прикипевшего крахмала; и Огюстина, возмущенная такой напраслиной, на глазах у всех плюнула ей прямо на юбку, за что и получила звонкую оплеуху. Девчонка, глотая слезы, соскребла грязь с утюга, затем навощила его огарком свечи и протерла тряпкой; но всякий раз, как Огюстина проходила позади Клеманс, она, набрав слюны, плевала ей на подол и хихикала про себя, глядя, как плевки стекают по юбке.

Жервеза снова принялась плоить кружево на чепце. И во внезапно наступившей тишине слышался только хриплый голос Купо, доносившийся из задней комнаты. Он был все так же благодушно настроен и смеялся, говоря сам с собой:

— Экая дуреха моя жена!.. Экая дуреха, вздумала уложить меня в постель!.. Ну разве не глупо ложиться среди бела дня, когда я вовсе не хочу бай-бай!

Но тут он вдруг захрапел. Тогда Жервеза вздохнула с облегчением, радуясь, что он наконец угомонился и понемногу протрезвится, поспав на двух мягких тюфяках. И она заговорила среди общего молчания спокойно и рассудительно, не отрывая глаз от щипцов, которые быстро мелькали в ее ловких руках.

— Ну что с ним поделаешь? Ведь он сейчас не в себе, разве можно на него сердиться? Если б я вздумала его бранить, это не привело бы к добру. Уж лучше не перечить ему да поскорее уложить его спать: тогда он живо утихомирится и оставит меня в покое… Ведь он не злой и крепко меня любит. Вы же видели, он чуть на стенку не полез, так ему хотелось меня поцеловать. Да это еще хорошо, другие мужья как налижутся, так и давай бегать за юбками… А он возвращается прямо домой. Подурачится тут с работницами, но дальше этого — ни-ни. Право, Клеманс, на него нечего обижаться. Сами знаете, каков мужчина, когда выпьет: зарежет мать и отца, а потом даже не вспомнит, что натворил… И я ему прощаю от всего сердца. Он не хуже других, ей-богу!

Жервеза говорила это кротко, спокойно; она успела привыкнуть к пьяным выходкам Купо и, хотя старалась оправдать свою снисходительность к нему, в сущности уже не видела большой беды в том, что муж щиплет при ней ее работниц. Когда она умолкла, снова наступила тишина, которую больше ничто не нарушало. Г-жа Пютуа то и дело выдвигала корзину из-под обитого кретоном стола, доставала белье и снова задвигала ее; каждую выглаженную вещь она укладывала на полку, вытягивая короткие руки. Клеманс заканчивала складки на тридцать пятой сорочке. Работы было выше головы. Они высчитали, что, как бы ни торопились, нм не управиться раньше одиннадцати часов. Теперь развлечения кончились, и женщины работали вовсю, не отрываясь. Голые руки так и сновали взад и вперед, мелькая розовыми пятнами на белоснежном белье. В печку еще подбросили угля; солнечные лучи, пробиваясь сквозь простыни, падали прямо на нее, и было видно, как раскаленный воздух струится и дрожит, поднимаясь вверх языками невидимого пламени. Под юбками и скатертями, свисавшими с потолка, стало так душно, что Огюстине не хватало слюны, чтобы смочить запекшиеся губы, и она высунула кончик языка. Пахло накалившимся чугуном, прокисшим крахмалом, паленым бельем, и к тяжелым банным испарениям примешивался резкий запах пота четырех женщин, их влажной кожи и слипшихся волос; а букет белых лилий в позеленевшей воде увядал, разливая чистое и сильное благоухание. Порой, сквозь стук утюгов и скрежет кочерги, которой разгребали угли в печке, пробивался размеренный храп Купо, и казалось, что это маятник громадных часов отсчитывает время тяжелой работы прачечной.

На другой день после гулянки у Купо с похмелья всегда трещала голова, во рту словно ночевал полк солдат, он бродил сам не свой, нечесаный, опухший, с перекошенной рожей. Спал он допоздна и продирал глаза часам к восьми, потом слонялся по прачечной, кашлял, плевался и никак не мог заставить себя пойти на работу. Так пропадал еще один день. Утром он жаловался, что у него не гнутся подпорки, говорил, что просто свинство так нагружаться, ведь от этого у человека перегорает нутро. Да только как на грех всегда встречаешь кучу пьянчуг, которые пристают к тебе, словно репей: хочешь не хочешь — приходится хлопнуть с ними стаканчик, а потом таскают тебя из одного кабака в другой, и не успеешь оглянуться, как ты уж окосел. И крепко! Ну нет, дьявол их забери! Больше с ним этого не случится. Он не собирается во цвете лет окочуриться в каком-нибудь притоне. Но после завтрака он приводил себя в порядок и покашливал басом, чтобы доказать, что снова чувствует себя молодцом. Он уже отрицал, что вчера здорово накачался, — так, заложил малость, только и всего. Да и вообще такого крепкого парня, как он, надо поискать, ему все нипочем, выпьет чертову прорву и даже глазом не моргнет. После обеда он снова бродил взад и вперед без дела. Когда он до смерти надоедал всем работницам, жена давала ему двадцать су, чтобы он не путался под ногами. И он тотчас исчезал: шел в «Луковку» на улицу Пуассонье купить табаку и, встретив там приятеля, выпивал с ним рюмочку сливянки. А потом, чтобы покончить с этими двадцатью су, отправлялся к Франсуа, на угол улицы Гут-д’Ор, — в этом кабачке подавали очень хорошее молодое вино, щекотавшее горло. Это был винный погребок в старом вкусе: темный, с низким потолком, а рядом в закопченном зале можно было и пообедать. И Купо торчал там до вечера, играя с приятелями в фортунку на стаканчик вина; Франсуа отпускал кровельщику вино в кредит и дал ему слово никогда не показывать счетов его жене. Что поделаешь? Ведь надо же прополоскать глотку, чтобы смыть вчерашний перегар! А за первым стаканчиком вина просится и второй. Но все-таки он славный парень, не гоняется за бабами и любит просто побалагурить, а если иной раз ему и случается клюкнуть, то в меру, без гадостей, он и сам ненавидит беспробудных пьяниц, которые только и делают, что накачиваются спиртом. И Купо возвращался домой веселый, беспечный, как чижик.

— Ну что, приходил твой обожатель? — спрашивал он иногда Жервезу, чтобы ее подразнить. — Что-то его давно не видно, надо будет сходить за ним.

Обожателем он называл Гуже. А тот и правда старался приходить пореже, боясь помешать им и вызвать лишние пересуды. И в то же время он пользовался каждым предлогом, чтобы повидать Жервезу: сам приносил белье и двадцать раз на дню проходил мимо прачечной. Он облюбовал там уголок в самой глубине, где мог часами сидеть не двигаясь, покуривая короткую трубочку. Раз в десять дней он набирался храбрости и заходил сюда после ужина провести вечерок; он сидел молча, будто язык проглотил, не сводя глаз с Жервезы, и только иногда вынимал трубку изо рта, чтобы посмеяться какой-нибудь ее шутке. По субботам, когда работа в прачечной затягивалась, он просиживал тут до глубокой ночи и, казалось, забавлялся не меньше, чем в театре. Случалось, что работницы гладили до трех часов утра. С потолка на проволоке свешивалась лампа; широкий абажур отбрасывал большой светлый круг, в котором белье сверкало, как снег. Огюстина затворяла ставни, но ночи в июле очень жарки, и потому дверь на улицу оставляли открытой. Поздно вечером работницы расстегивали, а потом и вовсе скидывали кофточки, чтоб их ничто не стесняло. При ярком свете лампы их тонкая кожа казалась золотистой, особенно у Жервезы; она располнела, и ее белые плечи блестели, как шелк, а на шее, словно у младенца, образовалась глубокая складочка, которую Гуже знал так хорошо, что мог бы нарисовать с закрытыми глазами. И понемногу жара от раскаленной печки, запах дымившегося под утюгами белья усыпляли его; он отдавался легкой истоме, мысли медленно скользили в его затуманенной голове, а он не сводил глаз с женщин, быстро двигавших голыми руками, чтобы за ночь приодеть к празднику весь квартал. Дома вокруг прачечной засыпали один за другим, и понемногу спускалась глубокая тишина. Било полночь, потом час, потом два часа. Уже не слышно было ни экипажей, ни прохожих. Теперь на опустевшую темную улицу только из двери прачечной падала резкая полоса света, как будто на земле расстелили кусок желтой ткани. Изредка вдали раздавались шаги, и мимо открытой двери проходил человек; попав в полосу света, он с удивлением поворачивал голову, услышав стук утюгов, и удалялся, унося с собой мимолетное видение полуобнаженных работниц, двигавшихся в рыжеватом тумане.

Видя, что Жервеза не знает, куда пристроить Этьена, и желая избавить мальчика от пинков и затрещин отчима, Гуже взял его к себе в мастерскую подручным, раздувать мехи. Хотя ремесло гвоздаря кажется незавидным: приходится торчать в грязной кузнице и день-деньской дубасить молотом по железу, но зато можно хорошо заработать — десять и даже двенадцать франков в день. Этьену шел уже тринадцатый год, такой парнишка, если работа ему по нраву, может многому научиться. Теперь Этьен стал новым связующим звеном между Жервезой и Гуже. Кузнец сам приводил мальчика домой и рассказывал о его успехах. Соседи посмеивались и говорили Жервезе, что Гуже сохнет по ней. Она и сама знала об этом и краснела, как девочка, вся заливаясь ярким румянцем. Бедный парень, и такой добряк! Уж он-то ей не докучает! Никогда об этом и словом не обмолвится, ни дерзкого взгляда, ни грязного намека. Редко встретишь такого порядочного парня. И, сама себе не признаваясь, Жервеза радовалась в душе, что он любит ее такой чистой любовью, словно святую деву. Когда у нее бывало серьезное огорчение, она думала о Гуже, и это ее утешало. Они нисколько не смущались, когда им случалось бывать вдвоем; они смотрели друг другу в глаза, улыбаясь, и никогда не говорили о своих чувствах. Они испытывали спокойную нежность, в которой не было места дурным помыслам; если дружба дает спокойствие и счастье, уж лучше оставаться только друзьями.

К концу лета Нана до того избаловалась, что отравляла жизнь всему дому. Ей исполнилось только шесть лет, но это была уже вконец испорченная девчонка. Чтобы она не путалась под ногами, Жервеза каждое утро отводила ее в небольшой пансион мадемуазель Жосс, на улице Полонсо. Там Нана потихоньку связывала подолы своих подруг, подсыпала золы в табакерку воспитательницы, а порой выдумывала такие пакости, о которых и рассказать нельзя. Два раза мадемуазель Жосс выгоняла ее, но потом принимала обратно, не желая терять шесть франков в месяц, которые за нее получала. Вернувшись из пансиона, Нана в отместку за то, что ее держали взаперти, переворачивала вверх дном весь двор, куда гладильщицы отправляли девчонку, оглушенные ее криками. Там она отыскивала дочку Бошей Полину и сына бывшей хозяйки Жервезы — г-жи Фоканье, десятилетнего верзилу Виктора, который любил возиться с маленькими девчонками. Г-жа Фоконье по-прежнему дружила с Купо и сама посылала к ним сына. Впрочем, в доме и без того кишмя кишели детишки всех возрастов; они с утра до вечера носились стаями по всем четырем лестницам и заполняли двор, как туча вороватых и крикливых воробьев. Одна г-жа Годрон выпускала на двор сразу девять штук — белобрысых и черномазых, нечесаных, сопливых, в штанах, натянутых чуть не до ушей, со спущенными чулками, в разодранных курточках, из-под которых выглядывала голая кожа, покрытая слоем грязи. Другая жилица, разносчица хлеба с шестого этажа, выпускала семерых. Из каждой двери ребятишки сыпались как горох. Среди этих копошившихся повсюду малышей, у которых рожицы отмывались лишь в те дни, когда шел дождь, были и долговязые, тонкие как спички, и толстые, с брюшком, как у взрослых, и крошечные, только что из колыбели, нетвердо стоявшие на ногах, совсем глупыши, которые становились на четвереньки, когда им хотелось добежать побыстрей. И всей этой ватагой верховодила Нана; она командовала девчонками вдвое старше нее и уступала частицу власти лишь Полине и Виктору, своим друзьям и поверенным, которые подчинялись всем ее затеям. Эта дрянная девчонка вечно играла в «дочки-матери», раздевала и одевала малышей, осматривала их со всех сторон, тискала, щипала и тиранила с порочной изобретательностью взрослой. Она выдумывала такие гадкие игры, за которые детей порют розгами. Вся эта банда шлепала по лужам, натекшим из красильни, и вылезала из них с ярко-синими или красными до колен ногами; затем она неслась в слесарную, чтобы стащить гвоздей и железных опилок, а потом вдруг появлялась в столярной, где лежали огромные кучи стружек, с которых ребята скатывались кувырком. Двор принадлежал им безраздельно, гудел от топота маленьких башмаков и звенел от пронзительных голосов, становившихся еще оглушительнее, когда эта орда устремлялась на новое место. Случалось, что и двор был им тесен. Тогда вся орава катилась в подвал, вылезала оттуда, карабкалась по лестнице, врывалась в коридор, снова спускалась, опять взбиралась наверх и, пробежав по другому коридору, неслась дальше без устали, без остановок, час за часом, с визгом, с грохотом, так что весь громадный дом гудел и сотрясался от набега этих маленьких вредных зверьков, которые выскакивали из всех щелей.

— Да что они взбесились, эти чертенята? — кричала г-жа Бош. — Людям, видно, нечем заняться, если они только и делают, что рожают детей… А потом еще жалуются, что им есть нечего!

Бош говорил, что дети плодятся в нищете, как шампиньоны в навозе. Привратница ругала ребятишек с утра до вечера и грозила им метлой. Кончилось тем, что она заперла двери в подвалы, узнав от Полины, которой она надавала колотушек, что Нана вздумала играть там в «доктора»: негодная девчонка лечила малышей в темноте розгами.

Как-то под вечер разыгрался настоящий скандал. И не мудрено, этим должно было кончиться. Нана изобрела новую, забавную игру. Она стащила сабо г-жи Бош, которая оставляла башмаки у дверей привратницкой. Привязав к сабо бечевку, она стала возить его за собой, как тележку. Виктор принял участие в игре и насыпал в сабо яблочной кожуры. Тогда выстроилось целое шествие. Впереди выступала Нана, таща на бечевке сабо. Полина и Виктор шли по бокам. За ними шагала в порядке вся сопливая команда: впереди те, что побольше, а позади всякая мелюзга; в самом хвосте ковылял крошечный карапуз не выше сапога, в платьице и в съехавшем на ухо рваном чепце. Эта процессия громко тянула какую-то заунывную песню. Нана заявила, что они играют в «похороны», а яблочная кожура — это покойник. Они обошли весь двор и решили начать снова: всем понравилась эта игра.

— Что они там затеяли? — пробормотала г-жа Бош, выглядывая из привратницкой; она всегда была настороже, подозревая какую-нибудь пакость.

И вдруг она поняла, в чем дело.

— Да это мое сабо! — завопила она в бешенстве. — Вот сволочата!

Она налетела на детей, раздавая подзатыльники налево и направо, отхлестала Нана по щекам и отпустила затрещину Полине: эта дылда видит, что ребята стащили сабо ее матери, а ей хоть бы что! В это время Жервеза как раз наполняла ведро у колонки во дворе. Увидев Нана с разбитым носом, всю в слезах, она чуть не вцепилась в волосы привратнице. Как можно избивать ребенка в кровь? Экая бессердечная гадина! Разумеется, г-жа Бош не смолчала. Коли у тебя такая поганая девчонка, ну и держи ее под замком! Тут на пороге привратницкой появился сам Бош и закричал жене, чтоб она шла домой и не связывалась со всякой дрянью. Наступил полный разрыв.

По правде говоря, между Бошами и Купо уже с месяц были испорчены отношения. Жервеза, очень щедрая от природы, вечно приносила им то бутылку вина, то чашку бульона, то апельсин, то кусок пирога. Однажды вечером она снесла привратнице остатки салата со свеклой, зная, что та обожает салат. Но на другой день мадемуазель Реманжу рассказала Жервезе, что г-жа Бош на глазах у всех выкинула салат во двор, да еще заявила при этом, что, слава богу, она не нищая и не подбирает чужих объедков. Жервеза побледнела от обиды, и с тех пор всякие подарки прекратились: ни вина, ни бульона, ни апельсинов, ни пирогов — ничего. Стоило посмотреть на постные рожи Бошей! Им казалось, будто Купо их обкрадывают. Жервеза понимала, что сама виновата: если б она не была так глупа и не приучила Бошей к вечным подачкам, они не стали бы рассчитывать на них и были бы любезны по-прежнему. А теперь привратница поливала Жервезу грязью. В октябре г-жа Бош наплела всяких небылиц домохозяину, г-ну Мареско, будто Жервеза проедает все свои деньги на лакомства, а потому и задержала на день квартирную плату; и г-н Мареско, тоже изрядный хам, ввалился в прачечную, не снимая шапки, и потребовал свои деньги; впрочем, ему их тут же выложили на стол. Теперь Боши, разумеется, снова сдружились с Лорийе. Лорийе постоянно околачивались в привратницкой и выпивали с Бошами, празднуя примирение. Никогда бы они не поссорились, если б не Хромуша: эта змея подколодная хоть кого разведет! Да, теперь Боши раскусили ее как следует — они понимают, него натерпелись от нее Лорийе. И когда Жервеза шла мимо их двери, они нарочно хихикали ей вслед.

Однажды Жервеза все же поднялась к Лорийе. Дело шло о мамаше Купо, которой уже исполнилось шестьдесят семь лет. У нее было совсем скверно с глазами. Да и ноги ее уже не слушались. Старухе поневоле пришлось отказаться от всякой работы, и если ей не помогут, она просто помрет с голоду. Жервеза считала позором, что старая женщина, у которой трое взрослых детей, оказалась брошенной на произвол судьбы. А так как Купо не желал говорить об этом с Лорийе и предлагал Жервезе пойти к ним самой, она поднялась наверх, кипя от негодования.

Она бурей ворвалась к ним, даже не постучав в дверь. В комнате у Лорийе ничего не изменилось с того вечера, когда она впервые пришла сюда и встретила такой враждебный прием. Та же рваная полинялая занавеска отделяла жилой угол от мастерской, и это длинное, как кишка, помещение по-прежнему напоминало змеиную нору. В глубине, склонившись над верстаком, Лорийе сжимал щипчиками колечко за колечком, собирая колонку, а его жена, стоя перед тисками, протягивала золотую нить сквозь волочильню. Маленький горн при дневном свете бросал розовый отблеск.

— Да, это я, — сказала Жервеза. — Вас это удивляет? Не мудрено. Ведь мы на ножах! Но я пришла не ради себя, да и не ради вас, сами понимаете… Я пришла ради мамаши Купо. Да, я хочу знать, уж не ждете ли вы, чтобы чужие подавали ей на бедность?

— Ну и влетела, нечего сказать! — пробормотала г-жа Лорийе. — Надо же иметь такую наглость!



Поделиться книгой:

На главную
Назад