— Да.
— Зная, как он их употребит?
— Да.
— Не понимаю, — сказала она. — Просто не понимаю, как можно быть таким злым и бессердечным.
Она помолчала, но ответа, по-моему, не ждала; мне нечего было ей ответить, разве только завести сначала знакомый, бесконечный спор.
— Я не собираюсь вас упрекать, — сказала она. — Видит бог, не мне упрекать кого-либо. Всякая слабость моих детей — это моя слабость. Но я не понимаю. Не понимаю, как можно быть таким милым во многих отношениях и потом вдруг сделать такой бессмысленно жестокий поступок. Не понимаю, как мы все могли вас любить. Вы с самого начала нас ненавидели? Не понимаю, чем мы это заслужили.
Я остался невозмутим; ее горе не нашло отзыва ни в одном уголке моего сердца. Когда-то я именно так представлял себе сцену моего исключения из школы. Я почти готов был услышать от нее слова: «Мы уже поставили в известность вашего несчастного отца». Но, отъезжая в автомобиле и обернувшись, чтобы бросить, как я полагал, последний, прощальный взгляд на Брайдсхед, я ощутил, что оставляю там частицу самого себя, и, куда ни отправлюсь теперь, мне всюду будет чего-то не хватать, и я буду пускаться в безнадежные поиски, подобно привидениям, которые бродят в тех местах, где некогда зарыли свои земные богатства, и теперь не могут оплатить себе дорогу в подземный мир.
«Я никогда сюда не вернусь», — сказал я себе.
За мною захлопнулась дверь, низенькая дверца в стене, которую я отыскал и открыл в Оксфорде; распахни я ее теперь, и там не окажется никакого волшебного сада.
Я вынырнул на поверхность, на свет прозаического дня и на свежий морской воздух, после долгого плена в темных стенах коралловых дворцов и в колышущихся джунглях океанского дна.
Позади осталось — что? Юность? Отрочество? Романтика? Некое свойственное им волшебство, «Учебник юного мага», маленький лакированный ящичек, где рядом с обманными биллиардными шарами лежит черная волшебная палочка, монетка, складывающаяся пополам, и цветы из перьев, которые можно протянуть через полую свечу.
— Я расстался с иллюзией, — говорил я себе. — Отныне я буду жить в мире трех измерений и руководствоваться моими пятью чувствами.
С тех пор я успел убедиться, что такого мира нет, но тогда, бросая прощальный взгляд на скрывающийся за поворотом аллеи дом, я думал, что мир этот не надо даже искать, что он обступит меня со всех сторон, стоит лишь выехать на шоссе.
Так я возвратился в Париж, к друзьям, которых успел там завести, и к новым привычкам. Я думал, что больше никогда не услышу о Брайдсхеде, но в жизни редки такие внезапные и окончательные разлуки. Не прошло и трех недель, как я получил письмо, написанное офранцуженным монастырским почерком Корделии.
«Голубчик Чарльз, — писала она, — мне было так ужасно грустно, когда вы уехали. Могли бы зайти попрощаться. Мне всё известно о вашем позоре, и я пишу вам, чтобы сообщить, что я тоже опозорилась: утащила у Уилкокса ключи и достала Себастьяну виски и была застигнута на месте преступления. Ему было очень нужно. По этому поводу был (и еще не кончился) грандиозный скандал.
Мистер Самграсс уехал (хорошо!), и, по-моему, тоже с позором, хотя за что, непонятно.
Мистер Моттрем пользуется благосклонностью Джулии (плохо!) и собирается увезти Себастьяна (очень, очень плохо!) к какому-то немецкому доктору.
Черепаха Джулии пропала. Мы думаем, что она зарылась в землю — они ведь зарываются? — так что прощай изрядный куш (выражение мистера Моттрема).
Я чувствую себя превосходно.
С приветом
Корделия».
Примерно через неделю после получения этого письма я как-то вернулся с этюдов домой и застал у себя в квартире Рекса.
Было около четырех часов; помнится, свет в студии в это время года уже начинал меркнуть. Когда консьержка объявила, что меня дожидается один господин, я по выражению ее лица сразу понял, что наверху моему взору откроется нечто внушительное; у нее был особый дар выражать всевозможные градации возраста и привлекательности посетителя; на этот раз речь, как видно, шла о весьма важной персоне, и действительно, Рекс, стоявший у окна в своей тяжелой дорожной шубе, выглядел в высшей степени барственно.
— Вот так так, — сказал я. — Здравствуйте.
— Я приходил сегодня утром. Мне объяснили, где вы обычно обедаете, но там вас не было. Он у вас?
Мне не было нужды спрашивать, о ком идет речь.
— Значит, он от вас тоже улизнул?
— Мы приехали вчера вечером и должны были сегодня сесть в поезд на Цюрих. После ужина я оставил его у «Лотти», потому что он пожаловался на усталость, а сам зашел в Клуб путешественников перекинуться в картишки.
Я заметил, что даже в разговоре со мной он старается оправдаться, словно репетирует некое еще предстоящее ему объяснение. «Пожаловался на усталость!» Я не представлял себе, чтобы Рекс позволил полупьяному юнцу помешать ему провести вечер за картами.
— А когда вернулись, его не оказалось?
— Напротив. Уж лучше бы так. Когда я пришел, он еще не ложился, сидел в номере! В клубе мне подряд несколько раз крупно подвезло, и я отхватил изрядный куш. И пока я спал, Себастьян увел его целиком. Оставил только два билета первого класса до Цюриха, засунул за раму зеркала. Без малого три сотни, черт бы его подрал!
— И теперь находится неизвестно где?
— Вот именно. Вы его случайно не прячете?
— Нет. Мои дела с этим семейством кончены.
— А мои, сдается мне, только начинаются, — вздохнул Рекс. — Послушайте, мне надо о многом переговорить с вами, а я обещал одному типу в клубе дать отыграться. Вы не поужинаете со мной?
— Хорошо. Где?
— Я обычно езжу к «Чиро».
— Почему не к «Пейяру»?
— Не слыхал о таком. Плачу я, имейте в виду.
— Имею. А я буду заказывать.
— Сговорились. Как, вы говорите, это место называется? — Я написал ему название ресторана. — Там можно наблюдать туземные нравы?
— Да, в каком-то смысле.
— Ну что ж. Это интересно. Закажите что-нибудь посмачнее.
— Я так и собираюсь.
Я приехал на двадцать минут раньше Рекса. Если уж мне предстояло провести вечер в его обществе, я намерен был по крайней мере провести его на свой вкус. Хорошо помню тот ужин — суп из oseille[27], морской язык, отваренный в белом винном соусе, caneton a la presse[28], лимонное суфле. В последнюю минуту, боясь, как бы всё это не показалось Рексу слишком простым, я прибавил caviar aux blinis[29]. Что до вина, то я дал ему возможность угостить меня бутылочкой «монтраше» 1906 года, тогда в самой поре, а к утке — «Кло де Бэз» 1904 года.
В те годы жизнь во Франции была легкой; обменный курс оставался таким, что моего содержания хватало выше головы, и существование, которое я вел, было отнюдь не полуголодным. Но такие ужины, как тот, я едал нечасто и потому чувствовал к Рексу дружеское расположение, когда он наконец появился в ресторане и отдал при входе пальто и шляпу с таким видом, будто расставался с ними навсегда. Он оглядывал полутемный маленький зал так подозрительно, словно ожидал встретить здесь бандитов или компанию загулявших студентов. Но увидел всего только четырех сенаторов, которые сидели и ели в абсолютном молчании, засунув под бороды салфетки. Я представил себе, как он потом будет рассказывать своим дружкам-коммерсантам: «…один мой знакомый, занятный парень, изучает живопись в Париже. Повел меня в такой чудной ресторанчик — знаете, мимо пройдешь и не взглянешь, — и лучше, чем там, меня в жизни не кормили. За столиками рядом сидело с полдюжины сенаторов, а уж это верный знак, что мы попали куда следует. Удовольствие, надо сказать, не из дешевых».
— От Себастьяна ни слуху ни духу? — спросил он.
— И не будет, пока ему не понадобятся деньги, — ответил я.
— Не слишком любезно с его стороны так вдруг исчезнуть. Я, надо сказать, имел надежду, что, если всё с ним устрою, это мне кое-где зачтется.
Он явно хотел поговорить о себе; но я считал, что с этим можно подождать, пока не наступит время благодушия и пресыщения, время коньяка; повременить, пока внимание не притупится и можно будет слушать его лишь вполуха; теперь же, в самый животрепещущий момент, когда maitre d'hоtel переворачивает на сковородке блины, а двое подручных на заднем плане готовят утку, теперь мы лучше поговорим обо мне.
— Вы еще долго пробыли в Брайдсхеде? Упоминалось ли там мое имя после того, как я уехал?
— Упоминалось ли? Да оно у меня в ушах навязло, старина. У маркизы из-за вас была, как она говорила, «неспокойная совесть». Видно, она сказала вам пару ласковых на прощанье?
— «Злой и бессердечный», «бессмысленно жестокий».
— Серьезные обвинения.
— Назови хоть пирогом с голубятиной, только в рот не клади…
— Как вы сказали?
— Пословица такая.
— А-а.
Горячее масло и сметана смешались и полились, отделяя каждую серо-зеленую икринку и окружая ее золотисто-белым ореолом.
— Я люблю подсыпать накрошенного луку, — сказал Рекс. — Один знающий тип говорил, что это придает вкус.
— Вы сначала попробуйте без лука, — ответил я. — И расскажите, какие еще есть новости обо мне.
— Ну, во-первых, понятное дело, Грамграсс или как его там — этот учителишка, который всё задирает нос, — сел в лужу, чем всех и порадовал. Дня два после вашего отъезда он ходил в любимчиках и героях. Не удивлюсь, если это он надоумил старушку вас выставить. Его на каждом шагу тыкали нам в нос, так что под конец Джулия не вытерпела и выдала его с головой.
— Джулия?
— Понимаете, он стал совать нос даже в наши дела. Ну, Джулия пронюхала, что он мошенник, и как-то, когда Себастьян был в подпитии — а он почти всё время пил, — она вытянула у него всю историю с их большим турне. Тут мистеру Самграссу и конец. Вот тогда маркиза и стала беспокоиться, что, может быть, была с вами чересчур сурова.
— А скандал с Корделией?
— О, она затмила всех. Малышка просто чудо природы, она целую недеяю доставала ему виски у нас под носом. Мы сообразить не могли, откуда он его берет. Ну, после этого маркиза и пошла на попятный.
Суп после блинов был превосходен — горячий, негустой, с горчинкой, чуть пенистый.
— Скажу вам одну вещь, Чарльз, которую мамаша Марчмейн держит от всех в секрете. Она очень больна. Может отдать концы в любую минуту. Джордж Анструтер смотрел ее осенью и дал сроку не больше двух лет.
— Каким образом это могло стать вам известно?
— Такие сведения до меня доходят. При том, что сейчас творится у них в семье, я ей года не дам. Но я знаю одного доктора в Вене, который мог бы привести ее в порядок. Он поставил на ноги Соню Бэмшир, когда все, включая Анструтера, махнули на нее рукой. Но мамаша Марчмейн не желает ничего делать. Я так понимаю, это ее заумная религия не велит заботиться о теле.
Морской язык был так прост и ненавязчив, что Рекс его не заметил. Мы ели под музыку пресса — хруст костей, шипенье капель крови и костного мозга, стук длинной ложки, обливающей соком нежную грудку. Здесь последовала пятнадцатиминутная пауза, когда я выпил первый стакан «Кло де Бэз», а Рекс закурил первую сигарету. Он откинулся назад, выпустил над столом струю дыма и сказал:
— А знаете, здесь недурно кормят. Надо бы, чтоб кто-нибудь занялся этим ресторанчиком и пустил дело на широкую ногу.
Потом он снова заговорил о Марчмейнах.
— Скажу вам еще одну вещь — им предстоит большая финансовая встряска, и очень скоро, если они не остерегутся.
— Я думал, они феноменально богаты.
— Ну, они действительно богаты для людей, не пускающих в оборот своего капитала. Но вся эта публика теперь беднее, чем до четырнадцатого года, а Флайты, видимо, этого не понимают. Я так полагаю, их поверенным, которые у них там управляют делами, эдак удобнее — выдавать им, сколько они ни потребуют, и чтобы никаких вопросов. Вы посмотрите, как они живут — Брайдсхед и Марчмейн-хаус, и там и тут на широкую ногу, содержат гончую охоту, арендную плату никто не взимает, никто никого не увольняет, старые слуги делают что хотят, молодые слуги им прислуживают, а сверх всего этого еще папаша живет отдельным домом и тоже себе ни в чем не отказывает. Знаете, какой у них дефицит?
— Разумеется, не знаю.
— Без малого сто тысяч только в Лондоне. Сколько у них долга в других местах, мне неизвестно. Ну а это изрядный куш для людей, которые не пускают в оборот своих денег. Девяносто восемь тысяч на ноябрь месяц. Такие сведения до меня доходят.
Такие сведения до него доходят, подумал я, сведения о смертельных болезнях и долгах.
Я наслаждался бургундским. Оно пришло как напоминание о том, что мир старше и лучше, чем тот, какой знаком Рексу, что человечество за долгие века своих страстей познало иную мудрость, чем мудрость Рекса. Случай свел меня с этим вином еще раз, когда я обедал со своим виноторговцем на Сент-Джеймс-стрит осенью в первый год войны; оно утратило остроту и блеск за эти годы, но всё тем же неподдельным, чистым голосом своей лучшей поры говорило всё те же слова надежды.
— Я не хочу сказать, что им угрожает нищета; на тридцать тысяч с хвостиком в год они всегда потянут; но им предстоит основательная встряска, а эти высшие классы имеют склонность чуть что не так, прежде всего урезывать дочерей. И я хочу успеть до этого обделать одно дельце с приданым.
Мы еще отнюдь не добрались до коньяка, но разговор о Рексе Моттреме тем не менее начался. Через двадцать минут я был бы полностью к его услугам, готовый слушать всё, что он хотел мне сказать. Теперь же я просто отключился как смог и предался дымящимся передо мною блюдам, но блаженство мое нарушали отдельные фразы, прорываясь ко мне из грубого, алчного мира, где обитал Рекс. Ему нужна была женщина; он намерен был получить лучший товар, какой предлагал ему рынок, и на условиях, которые назначит он сам. Именно к этому всё и сводилось.
— …Мамаше Марчмейн я не нравлюсь. Ну да мне горя мало. Я не на ней собираюсь жениться. У нее не хватает пороху сказать открыто: «Вы не джентльмен. Вы авантюрист из колоний». Она говорит, что мы живем в разных атмосферах. Хорошо, согласен. Но Джулии, представьте, моя атмосфера по вкусу… Потом этот вопрос с религией. Я ничего не имею против их церкви; у нас в Канаде католики не пользуются особым уважением, но тут дело иное; в Европе есть католики из самой что ни на есть высшей знати. Хорошо, пусть Джулия ходит в эту свою церковь, когда ей вздумается. Мешать ей я не буду. Она, кстати сказать, плевать на это всё хотела, но я люблю, чтобы у женщины была религия. Мало того, пусть воспитывает детей в католичестве. Готов подписать какие они там хотят гарантии, обещания… И наконец, мое прошлое. «Мы так мало о вас знаем». Слишком много она обо мне знает, черт бы ее побрал. Вам, может быть, известно, что у меня тут пару лет была кое с кем связь?
Мне это было известно; всякому, кто хоть немного знал Рекса, было известно о его недавней связи с Брендой Чэмпион; было известно также, что из этой связи он вынес всё, чем теперь выделялся среди заурядных биржевых махинаторов, — и гольф с принцем Уэльским, и членство в клубе «Брэтта», и даже знакомства и связи по кулуарам палаты общин, ибо, когда он там впервые появился, влиятельные члены его партии не говорили о нем: «Вон идет многообещающий молодой депутат от Грайдли, который так удачно выступил по вопросу об ограничении квартирной платы»; говорили другое: «Вот идет последнее увлечение Бренды Чэмпион», и это очень помогало ему во взаимоотношениях с мужчинами; благосклонность женщин он обычно завоевывал сам.
— Ну так вот, с этим давно покончено. Мамаша Марчмейн из деликатности не назвала вещи своими именами; она просто сказала, что я «пользуюсь известностью». А какого бы зятя ей хотелось — недопеченного монаха вроде Брайдсхеда? Джулия про ту историю всё знает; и если ее это не смущает, кому, скажите, пожалуйста, какое дело?
После утки появился кресс-салат с цикорием, чуть-чуть присыпанный прозрачными кружочками лука. Я всеми силами старался думать только о салате. Потом мне какое-то время удавалось думать только о суфле. А затем наконец наступил срок коньяку, а с ним законное время для всех этих излияний.
— …Джулии только-только пошел двадцатый год. Я не хочу ждать до ее совершеннолетия. И мне нужно, чтобы всё было обставлено как надо, иначе я не согласен… Никаких там тайных браков и венчаний втихомолку… И я не намерен допустить, чтобы ее надули с приданым. Ну, а раз маркиза не хочет вести игру по правилам, я еду к папаше, попробую сговориться с ним. Он, как я понимаю, готов дать согласие на всё, что может доставить ей неудовольствие. Он сейчас в Монте-Карло. Я думал отправиться туда, забросив Себастьяна в Цюрих. Вот почему особенно некстати, черт бы это всё побрал, что он вдруг сквозь землю провалился.
Коньяк был не в Рексовом вкусе. Он был прозрачный и бледный и был подан в бутылке, не покрытой грязью и наполеоновскими медалями. Он был всего лишь на год или на два старше Рекса и лишь совсем недавнего разлива. Нам подали его в узких, как цветы, рюмках очень тонкого стекла и небольших размеров.
— Бренди — единственная вещь, в которой я знаю толк, — сказал Рекс. — У этого никудышный цвет. И кроме того, я никак его не распробую в эдаком наперстке.
Ему принесли стеклянный шар величиною с голову. Он распорядился, чтобы шар разогрели на спиртовке, поболтал в нем великолепный напиток, погрузил лицо в его пары и провозгласил, что у себя на родине пьет такой с содой.
Тогда, стыдливо зардевшись, ему выкатили из соответствующего тайника огромную заплесневелую бутылку, какие специально держат для людей такого сорта, как Рекс.
— Вот это другое дело! — сказал он, болтая в стакане густое, как патока, зелье, оставлявшее на стекле черные ободки. — Они всегда прячут бутылку-другую про запас, надо только поднять шум. Дайте-ка я вам плесну.
— Я вполне доволен этим.
— Ну, не знаю, конечно, кому что нравится.
Он закурил сигару и откинулся на спинку стула, пребывая в мире с окружающей действительностью; я тоже вкушал мир и покой, но уже совсем в другой действительности. И оба мы были счастливы. Он говорил о Джулии, а я слышал его голос, не разбирая слов на таком большом расстоянии, точно отдаленный собачий лай в тихую-тихую ночь.
Помолвка была объявлена в начале мая. Я увидел заметку в «Континентал дейли мейл» и заключил, что Рекс «сговорился с папашей». Однако оказалось вовсе не так, как я ожидал. Следующее известие о них я получил в середине июня, прочитав в газете, что они были скромно повенчаны в Савой-Чейпел. Члены королевской семьи на свадьбе не присутствовали, премьер-министр тоже. Всё это было очень похоже на «венчанье втихомолку», но только через несколько лет я узнал, что там в действительности произошло.
Глава вторая
Подошло время поговорить о Джулии, которая до этой минуты играла лишь эпизодическую и довольно загадочную роль в драме Себастьяна. Так виделась она в ту пору мне, а я — ей. Мы следовали каждый своим путем, которые, правда, сводили нас довольно близко, но мы оставались чужими друг другу. Она рассказывала мне позднее, что взяла меня на заметку: так, разыскивая на полке нужную книгу, замечаешь вдруг другую, берешь в руки, открываешь и говоришь себе: «Эту мне тоже надо будет как-нибудь прочесть», — но пока что ставишь на место и продолжаешь поиски. С моей стороны интерес был живее, потому что внешнее сходство между братом и сестрой, то и дело проявлявшееся в новом ракурсе, при новом освещении, всякий раз заново поражало меня, и, по мере того как Себастьян в своем быстром, катастрофическом упадке день ото дня отодвигался и мерк, образ Джулии выступал всё ярче и определеннее.
Она была худенькой в то время, плоскогрудой и голенастой — одни ноги, руки и шея; бестелесная, словно кузнечик, в этом, как и во всем остальном, она следовала моде; но ни короткая стрижка и большие шляпы того времени, ни особый, вытаращенный взгляд того времени, ни клоунские пятна румян на скулах не могли подвести ее под общий шаблон.
Когда я впервые познакомился с нею, когда она в автомобиле встретила меня на станции в то жаркое лето 1923 года и в сгущающихся сумерках везла в свой дом, у нее за плечами было восемнадцать лет и только что окончившийся первый лондонский сезон.