— Я знаю, что вы хотите быть ему хорошим другом.
— Дело не в этом. Я сказал вам то, что считал правдой. Я и сейчас в каком-то смысле считаю это правдой. Я думаю, что он напивался раз или два, но не больше.
— Бесполезно, Чарльз, — перебила она. — Вы можете только сказать, что не знаете его так, как я думала, и не имеете на него влияния. Все наши попытки поверить ему ни к чему не приведут. Я видела пьяниц и раньше. Худшее в них — это лживость. Любовь к правде утрачивается прежде всего остального. И это после нашего чудесного обеда. Когда вы ушли, он был со мною так ласков, совсем как когда-то маленьким мальчиком. И я согласилась на всё, чего он хотел. Правду сказать, я сомневалась относительно его намерения поселиться вместе с вами. Я верю, вы поймете меня. Вы ведь знаете, что мы все любим вас, и не только как друга Себастьяна. И всем нам будет вас не хватать, если вы когда-нибудь перестанете приезжать к нам в гости. Но я хочу, чтобы у Себастьяна были разные друзья, а не только один. Монсеньер Белл говорит, что он совершенно не общается с другими католиками, не бывает в Ньюменском клубе, даже к мессе почти не ходит. Упаси бог, чтобы он знался с одними католиками, но должны же у него и среди них быть знакомые. Только очень крепкая вера способна выстоять в одиночку, а у Себастьяна она не крепка. Но во вторник после того обеда я была так довольна, что отказалась от всех моих возражений; я пошла с ним и посмотрела выбранную вами квартиру. Прелестная квартира. Мы обсудили с ним, какую еще мебель привезти из Лондона, чтобы она стала еще уютнее. И потом, в тот же самый вечер!.. Нет, Чарльз, всё это не по логике вещей.
Я подумал, что «логику вещей» она подобрала у кого-то из своих интеллектуальных почитателей.
— И вы знаете средство помочь ему? — спросил я.
— В колледже все удивительно добры. Они сказали, что не исключат его при условии, что он поселится с монсеньером Беллом. Я бы никогда не попросила об этом сама, но монсеньер Белл был настолько добр… Он особо просил передать вам, что вам у него всегда будут рады. Правда, комнаты для вас в Старом Дворце не найдется, но, вероятно, вы и сами бы не захотели там поселиться.
— Леди Марчмейн, если вы намерены сделать из Себастьяна пьяницу, это вернейший способ. Неужели вы не понимаете, что всякий намек на слежку будет для него губителен?
— Ах, боже мой, ну как вам объяснить? Протестанты всегда думают, что католические священники — шпионы.
— Дело не в этом. — Я попытался выразить свою мысль, но безнадежно запутался. — Он должен чувствовать себя свободным.
— Но ведь он и был всегда свободным до сих пор. И вот к чему это привело.
Мы дошли до парома; мы зашли в тупик. Почти молча я проводил ее до монастыря, сел на автобус и вернулся на Карфакс.
Себастьян сидел у меня.
— Я пошлю телеграмму папе, — сказал он. — Он не допустит, чтобы они заперли меня у этого священника.
— Но если они ставят это условием вашего дальнейшего пребывания в университете?
— Значит, я не вернусь в университет. Вообразите меня там — как я прислуживаю дважды в неделю на мессе, помогаю угощать чаем робких первокурсников-католиков, присутствую в Ньюменском клубе на обеде в честь приезжего лектора, выпиваю при гостях стакан портвейна, а монсеньер Белл не сводит с меня бдительного ока и, когда я выхожу, объясняет, что, мол, это один университетский алкоголик, пришлось его взять, у него такая обаятельная матушка.
— Я ей сказал, что это невозможно.
— Напьемся сегодня ото всей души?
— Да, сегодня от этого, во всяком случае, вреда не будет, — согласился я.
— Contra mundum?
— Contra mundum.
— Благослови вас бог, Чарльз. Нам не много вечеров осталось провести вместе.
В ту ночь мы впервые за много недель напились вдвоем до полного умопомрачения. Я проводил его до ворот, когда все колокола уже отбивали полночь, и еле добрел обратно один под звездами небесными, которые предательски покачивались между шпилями, и, придя, повалился спать, не раздеваясь, чего не случалось уже больше года.
На следующий день леди Марчмейн уехала из Оксфорда, взяв с собой Себастьяна. Мы с Брайдсхедом побывали в его комнатах и разобрали вещи — что оставить, а что отослать вдогонку.
Брайдсхед был серьезен и бесстрастен, как всегда.
— Жаль, что Себастьян не успел ближе познакомиться с монсеньером Беллом, — сказал он. — Он убедился бы, что это очень милый человек и жить у него только приятно. Я жил там весь последний курс. Моя мать считает, что Себастьян запойный пьяница. Это правда?
— Это ему всерьез угрожает.
— Я верю, что бог оказывает пьяницам предпочтение перед многими добропорядочными людьми.
— Бога ради, — сказал я, потому что в то утро я был близок к тому, чтобы заплакать, — зачем во всё вмешивать бога?
— Простите. Я забыл. А знаете, это очень смешной вопрос.
— Вы находите?
— Для меня, конечно. Не для вас.
— Нет, не для меня. По-моему, без вашей религии Себастьян мог бы жить нормально и счастливо.
— Это спорный вопрос. Как вы думаете, ему еще понадобится эта слоновья нога?
В тот вечер я пошел к Коллинзу, жившему по другую сторону университетского дворика. Он сидел один со своими книгами, работал у окна при свете меркнущего дня.
— А, это вы, — сказал он. — Заходите. Не видел вас целый семестр. Боюсь, мне нечего вам предложить. Почему вы покинули блестящее общество?
— Я самый одинокий человек в Оксфорде, — ответил я. — Себастьяна Флайта исключили.
Потом я спросил его, что он думает делать в долгие каникулы. Он рассказал — что-то непереносимо скучное. Потом я спросил, подыскал ли он квартиру на будущий год. Да, ответил он, правда далековато, но очень удобная квартира. На пару с Тингейтом, старостой кружка эссеистов.
— Одна комната там еще не занята. В ней собирался поселиться Баркер. Но он выставил свою кандидатуру в президенты Союза и думает, что теперь ему удобнее поселиться поближе.
У нас обоих возникла мысль, что в этой комнате мог бы поселиться я.
— А вы куда едете?
— Я собирался жить на Мертон-стрит вместе с Себастьяном Флайтом. Это теперь пошло прахом.
Однако предложение так и не было произнесено, и момент прошел. На прощанье он сказал: «Желаю вам найти себе кого-нибудь в компанию на Мертон-стрит». А я сказал: «Желаю вам найти себе кого-нибудь в компанию на Иффли-роуд», — и больше никогда не говорил с ним.
До конца семестра оставалось десять дней; я кое-как прожил их и приехал в Лондон, не имея, как и год назад, при совсем других обстоятельствах, никаких определенных планов.
— А этот твой удивительно красивый приятель, — спросил отец, — он не приехал с тобой?
— Нет.
— Я уж было думал, что он решил совсем к нам перебраться. Жаль, он мне нравился.
— Отец, ты непременно хочешь, чтобы я получил диплом?
— Я хочу? Господи помилуй, почему бы я мог хотеть этого? Мне он совершенно ни к чему. Да и тебе, насколько могу судить, тоже.
— Вот и я думаю точно так же. Мне кажется, снова возвращаться в Оксфорд будет напрасной тратой времени.
До этой минуты отец только вполуха слушал, что я говорю; теперь он положил книгу, снял очки и внимательно посмотрел на меня.
— Тебя исключили, — сказал он. — Брат предупреждал меня.
— Нет. Никто меня не исключал.
— Ну так о чем же тогда весь этот разговор? — неодобрительно спросил он, надевая очки и разыскивая место в книге. — Все проводят в Оксфорде по меньшей мере три года. Я знал одного человека, которому потребовалось семь лет, чтобы получить диплом богослова.
— Просто я думал, что, раз я не собираюсь заниматься ни одной из профессий, где нужен диплом, наверно, лучше будет сейчас же приняться за то дело, которое я для себя избрал. Я намерен стать художником.
Но на это отец мне тогда ничего не ответил. Однако мысль, как видно, запала ему в душу; когда мы в следующий раз заговорили на эту тему, она уже твердо в нем укоренилась.
— Если ты будешь художником, — сказал он в воскресение за завтраком, — тебе понадобится студия.
— Да.
— Ну а здесь нет студии. Нет даже комнаты, которую удобно было бы использовать под студию. Не могу же я допустить тебя заниматься живописью в галерее.
— Конечно. Я и не предполагал.
— И я не могу допустить, чтобы в дом набивались обнаженные натурщицы и художественные критики с их ужасным жаргоном. И потом, мне не нравится запах скипидара. Я полагаю, ты намерен браться за дело всерьез и писать масляным красками.
Мой отец принадлежал к тому поколению, которое делило художников на серьезных и несерьезных в зависимости от того, пишут ли они маслом или акварелью.
— Едва ли я буду писать первый год. И потом, я вообще, вероятно, поступлю в какую-нибудь художественную школу.
— За границей? — с надеждой спросил отец — Говорят, за границей есть превосходные школы.
Дело продвигалось гораздо быстрее, чем я предполагал.
— За границей или здесь. Мне надо сначала оглядеться.
— И оглядись за границей, — сказал он.
— Так ты согласен, чтобы я оставил Оксфорд?
— Coглaceн? Мой дорогой мальчик, тебе уже двадцать года
— Двадцать, — поправил я. — Двадцать один в октябре.
— Только-то? Мне представлялось, что это тянется yже так давно.
Завершает этот эпизод письмо от леди Марчмейн. «Дорогой Чарльз, — писала она, — сегодня утром Себастьян уехал от меня за границу к своему отцу. Перед его отъездом я спросила, написал ли он вам, и он ответил, что нет, так что это должна сделать я, хотя не знаю, как я смогу выразить в письме то, что не сумела выразить во время нашей последней прогулки. Однако нельзя, чтобы вы оставались в неведении. Себастьяна исключили из колледжа только на один семестр и согласны взять назад при условии, что он поселится у монсеньера Белла. Пусть он решает сам. Между тем мистер Самграсс любезно согласился взять его пока под свое покровительство. Как только он вернется от отца, мистер Самграсс берет его с собой в поездку по Ближнему Востоку, где мистер Самграсс давно уже хотел обследовать местные православные монастыри. Он надеется, что это может стать новым интересом для Себастьяна.
На рождество, когда они возвратятся, я знаю, Себастьян непременно захочет увидеть вас, и мы все тоже. Надеюсь, ваши планы на будущий семестр не очень сильно расстроились и всё у вас пойдет хорошо.
Искренне Ваша
Тереза Марчмейн.
Нынче утром я пришла в садовую комнату, и мне было так грустно».
Книга вторая.
Глава первая
— И как раз когда мы поднялись на перевал, — рассказывал мистер Самграсс, — сзади раздался стук копыт и два солдата проскакали в голову каравана и повернули нас обратно. Их послал за нами генерал, но еще немного, и они бы опоздали. Наступал такой час, когда путешествовать в горах было небезопасно.
Он сделал паузу. Слушатели молчали, понимая, что он хочет произвести впечатление, но не зная, как выразить ему свой интерес.
— Час банд? — рискнула Джулия. — Ну и ну!
Чувствовалось однако, что этого ему недостаточно. Наконец молчание нарушила леди Марчмейн:
— Но джаз-банды в тех местах, я думаю, не представляют интереса.
— Дорогая леди Марчмейн, бог с вами. Банды разбойников, бандиты. — Рядом со мной на диване Корделия давилась беззвучным смехом. — Горы кишат ими. Отставшие солдаты армии Кемаля, греки, оказавшиеся отрезанными при отступлении. Народ отчаянный, можете мне поверить.
— Умоляю, ущипните меня, — шепнула Корделия. Я ущипнул ее, и стоны в пружинах дивана смолкли.
— Благодарю, — сказала она, вытирая глаза рукой.
— И вы так и не добрались до этого места — как оно там называется? — сочувственно сказала Джулия. — То-то, наверно, ты был раздосадован, Себастьян?
— Я? — Голос Себастьяна прозвучал из темноты за пределами света, падавшего от лампы, и тепла от горячих поленьев, за пределами семейного круга, в стороне от фотографий, разложенных для показа на ломберном столике. — Я? По-моему, меня в тот день с ними не было, верно, Сами?
— Да, вы были нездоровы.
— Я был нездоров, — как эхо, повторил он, — поэтому я бы всё равно не побывал в этом месте, как оно там называется, верно, Сами?
— А вот это, леди Марчмейн, это караван на заезжем дворе в Алеппо. Это наш повар армянин Бегедбян; а это я верхом на лошади; вот свернутая палатка; а вот один малоприятный курд, который пристал к нам и повсюду упорно за нами следовал… Вот я в Понте, в Эфесе, в Трапезунде, в Крак-де-Шевалье, в Самофракии, в Батуми — разумеется, они у меня еще не разложены в хронологическом порядке.
— Проводники, руины, мулы, — сказала Корделия. — А где же Себастьян?
— Он, — поспешил ответить мистер Самграсс с торжеством, словно ожидая этого вопроса и заранее к нему приготовясь, — держал фотоаппарат. Он сделался завзятым фотографом, как только обучился не заслонять рукой объектив, верно, Себастьян?
Голос из темноты промолчал.
Мистер Самграсс выудил из кожаного планшета еще одну фотографию.
— Вот группа на террасе отеля «Святой Георгий», снятая в Бейруте уличным фотографом. Вон Себастьян.
— Позвольте, да ведь это Антони Бланш! — воскликнул я.
— Да, мы много времени проводили вместе, случайно встретились в Константинополе. Очень приятный человек. Непонятно, как я с ним раньше не познакомился. Он доехал с нами до самого Бейрута.
Чайный сервиз убрали и задернули шторы на окнах. Был третий день рождества и мой первый вечер в Брайдсхеде; Себастьян с мистером Самграссом тоже приехали только сегодня; я, к моему удивлению, встретил их на перроне.
За три недели до того леди Марчмейн прислала письмо:
«Я только что получила весточку от мистера Самграсса: он пишет, что они с Себастьяном, как мы и надеялись, к Рождеству будут дома. От них так давно не было известий, что я уже боялась, не потерялись ли они, и не хотела заранее ни о чем уславливаться. Себастьян непременно захочет видеть вас. Приезжайте к нам на Рождество, если сможете, или как только освободитесь после Рождества».