Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

- Нет, постой, а ты еще расскажи, как тебя тогда Филимошка-то... Ну?

- Ох, ты, мой дитенок приятный! Да ты не забыла, а? Ну, как же: пришел кур отбирать - такое тут меня взяло! "Ах, ты, говорю, Мать Пресвятая"... и пошла его чесать. А он обиделся: "Лишаю, говорит, тебя голосу на три дня чтобы три дня у меня пикнуть не смела!" И что же бы ты думал: ведь три дня как немая ходила - вот стервец какой! Ну - пейте с Богом, пейте...

Хлопнула дверью - и вдвоем, и уже нельзя смеяться, все тончайше-стеклянное, и если хоть слово... Где-то на улице - за тысячи верст голос: "Ва-си-лей! Ва-силей!" - и от этого еще стеклянной, и оба знают, что сейчас - Таля:

- У вас папироса... У вас - никогда спичек... хотите, я вам...

Но встать, чтобы пойти принести спичек, она не может, остается сидеть. И будто вот это и есть последнее, через край - больше нет сил. Глотая воздух ступенями, кусками, Куковеров берет в свои ладони ее лицо - мир тихонько, блаженно кружится, покачивается, и в нем навсегда отпечатаны девичьи губы, чуть холодные, как сирень в сумерках.

И тотчас же - стук в окошко, приплюснутый к стеклу нос:

- Эй, Иваныч, Куковеров - ты тут? И когда окно открыто, слышен с чуть приметным веселым ознобом голос:

- Ну, брат, пошла потеха: советские на нас едут. Пойдем.

Мост из синего неба и стали; свист: фииеаоуу. И еще. Чок - в железо, и мягко - в мясо. Мешком человек присел на низкие перильца моста, мчатся мимо, человек кричит им глазами: "Это же я, это я!" - они мчатся. Не спеша человек навзничь и головой вниз. Лететь долго, и, может быть, еще как-нибудь... может быть, нужно только вот так расправить крыльями руки - Всплеск, брызги, радуга на секунду.

У Дорды: "Это - не я, это - еще не я. Надо скорее!"

Но мост - длиною в целую жизнь, в пятьдесят лет, сжатых в страшно тугие секунды, и навстречу стрекот пулемета - оттуда, с келбуйской стороны. Остановиться сейчас на мосту - так же, как застопорить с маху стоверстный поезд. И все же Дорда останавливается. Он со злостью говорит себе: "Ага, ты - так: "Это не я"... С-сволочь!" - останавливает себя с маху, стоит, стиснув зубы, мчатся мимо. Чок! Еще... Вон - тот рябой, в пыху, рот разинут - может быть, кричит - да, кричит Дорде:

- Что? Ай чмокнула? Нет?

Потная, рябая, мохнатая улыбка. Заряженный ею Дорда опять бежит, и вдруг почему-то от рябого вспоминается мать: руку козырьком к глазам, на пороге (это на миг). Потом несущиеся синие куски - небо сквозь решетку моста. Так уже было однажды - небо и решетка... когда? И как мать - на одну тугую секунду - отчетливо: камера, свод, окно, Дорда на табуретке у окна стоит вместе с другим - голова у этого другого седая, пепел - и от этого Дорде еще больше...

Рев: "Ур-ра-а!" - конец моста, все исчезает, как на экране, когда зажжен свет - и только самое главное: согнуть, сломить тех. Поперек какое-то бревно - через бревно, ур-ра! как бревно, плашмя глиняная рубаха, с нелепой медленностью, прикрывающая затылок руками - через нее, ура! - и вниз по щебяной насыпи - градом, таранами, бревнами, бурей...

Внизу буря вдруг стихает: в кустах бересклета, сирени - неизвестно почему, без команды - ложатся в тени. Дорда минуту стоит, еще весь пружина, глаза заряжены - сейчас из них ПОСЫЛАЮТСЯ пули в тех, кто лег без команды.

У самых ног - рябой, захватив двумя пальцами край глиняного рукава, вытирает лоб; снизу вверх - потная, рябая, с лукавинкой, улыбка. "За фунт гвоздей - два петуха", - это твердо, заповедь, и тут ничего не поделаешь. Дорда срывает гроздь сирени в росе, быстро обкусывает горькие цветки, в руке - револьвер. Рябой говорит снизу вверх - Дорде:

- Нешто пойти к ним потолковать? Чего так-то, зря? Все-таки православные. И так у них там, что, взглянем... пригодится... А, товарищ Дорда?

- Хорошо. Все равно. Ну - идите вдвоем. Постойте. Дорда быстро пишет в записной книжке, буквы - прямые, высокие, острые. Из кармана штанов рябой вынул платок (когда-то белый), в нем хлеб. Ссыпал крошки на руку и горстью в рот, хлеб - обратно в карман. Привязывает платок к штыку, сдувая нижней губой надоедно липнущую муху. На листке из записной книжки буквы уже стоят цепью в затылок: "Немедля сдать оружие. Освободить арестованных. Выдать зачинщиков - не менее пяти". Подпись: Дорда.

И вот двое идут, над кустами треплется на ветру платок, когда-то белый; выше темнеет в синеве коршун, ворочая в безруких плечах головой; и еще выше - пока еще невидная, темная над Землею звезда.

x x x

Там, сквозь голубой лед стекла, как на дне видны какие-то неподвижные фигуры: где-то одиноко на ступенях - будто с разбегу; где-то снопами крепко обнявшихся тел. Спят. Может быть, спят: неизвестно,

И четверо идущих по пустым, гулким, голым залам. Впереди - она, высокая, прямая, мраморная, и со слушающей, по-птичьи наклоненной головой мальчик - дрожит, жмется к ее ноге. Синеледяные своды потолков нависают все ниже, все тяжелее. Она идет, не останавливаясь. Вот теперь, на ходу оглянулась назад, через плечо - и мне видно: брови у нее черно и крепко стиснуты. Она одна знает то, чего не знают трое других, она живет давно, всегда, она знает - и она решила. Что - это еще пока неясно, это как далекий запах гари, как зверь чует над собой черную дырочку дула - и все же от этого никуда не убежать, это с каждым шагом все ближе.

Ступени вниз, на ступенях - человек ничком; правая рука, будто с разбегу, брошена ладонью вверх: спит? На неслышных, пружинных, как у зверя, ногах мужчина крадется... скачок - схватил поперек тела, поднял - и сейчас же бросил. Тело катится вниз по ступеням, ладонь взмахивает и падает с деревянным стуком - раз и еще раз. Это тело холодное, другое, чем я, и ничего не может мне сделать - я, мужчина, это знаю, и все-таки почему-то надо, чтобы скорее опять рядом живое плечо - она, молодая, теплая, недавняя, моя - тогда дрожь стихает, я могу открыть дверь, я открываю, я - мужчина.

За дверью - блеск колес, спиц: машины - круглые, многоногие, коленчатые, как пауки - мертвые тела машин. И такие же неподвижные, холодные человеческие тела, сцепившиеся в тугой судороге, друг на друге - как мужчина и женщина. В руках - стынущие в ледяном свете ножи.

- Я не хочу дальше - мы не хотим, мы не пойдем!

Но она, высокая, впереди, она, кто тысячу кругов назад была Мать - идет не останавливаясь, и я, мужчина, иду покорно за ней. Люди, машины, немые толпы книг, где-то на стенах изображения - лица, золото, красное тысячелетия с неслышным, оглушительным ревом мчатся сквозь меня - и больше нет сил.

Вечер. Огромные луны пригнулись к полу, тени длинны. Четыре раздавленных последним каменным сном тела. Часы, минуты - все равно.

И - движение: приподнимается на локте младшая из женщин, лицом - сюда, ко мне, к вам. Глаза у ней зеленые и светят в полумраке, как разрезанная веслом морская вода, и, как вода - густые ледяные лучи. Она кладет руку на грудь мужчине, он вздрагивает, отвечает ее глазам: "Да, сейчас", куда-то ползет на четвереньках. Вдруг остановился, голову - в плечи, по-черепашьи. Нет: показалось... Мать спит, спит крепко. Вперед!

Он возвращается. Навстречу зеленым глазам женщины поднята вверх, блестит - бутыль. Две запрокинутых головы, пьют, тела розовеют. Груди у женщины теплы, остры и сладки, она - пахнет, она - шепчет мне. И напряженными мускулами, кожей, губами, телом - я знаю, это так, это справедливо: мне жить - мне и ей, и там есть еще на дне бутыли воздух - это мне, ей и больше никому - больше никто не должен жить.

Взять нож... Но он крепко зажат в чьих-то пальцах, и пальцы ледяные мужчина отдергивает руку. Верхняя губа его (с чуть заметной ложбинкой) дрожит, он оглядывается и видит: за каждым его движением - пристальные зеленые глаза. Зажмурившись, вздрагивая, он вытаскивает из мертвых пальцев нож; с ножом ползет - годы, целую жизнь.

Длинная, птичья, согнутая набок шея, слепой спит ничком, носом в ладони. Надо целиться вот сюда, справа, где на шее столбиком жила. У мужчины поднята рука, в руке - стынущее в ледяном свете лезвие ножа, и сейчас на темной звезде - в тысячный, в миллиардный, в последний раз прольется чья-то кровь ради - над Землей солнце мечется в последней тоске, облака набухают кровью все гуще, течет алыми струйками вниз по золоченым шпицам, но белым стенам, по зеркальным окнам дворцов, и красные капли - здесь, на зелени луговых майских трав.

Луг - перед Келбуем. На лугу - сумрачные срубы овинов, узкие бойницы-окна под самой крышей: это - терема, городище. Такие городища - еще вчера, позавчера древляне выдвигали в зеленую степь навстречу дружинам Олега, сыпали из бойниц стрелы, лили смолу.

И древлянское вече: круг - мохнатый, топоры, винтовки, чья-то голова над всеми, как на шесте, и голова Куковерова - как пепел, чуть курчавый. Перед Куковеровым - двое оттуда, от советских: один серый, всякий, тысячный, муравей; у другого красная, рябая улыбка, белая тряпочка на штыке, письмо. И подпись на письме Куковерову надо прочитать еще раз - еще - и повернуть вот так, к свету:

- Дорда? Дорда... Погодите-ка, а из себя он какой будет? - по лицу у Куковерова морщины, облака, темные, светлые.

- Он-то? Да таконькой вот - небольшой, гвоздочком. А глаза... ух!

- Бритый? Ну, конечно, ну да: он! и на одну тугую секунду перед Куковеровым: синий кусок неба сквозь решетку, табурет у окна, на табурете...

Над овином, ворочая в безруких плечах головой - коршун, все ниже. Там, внизу, на чуть сбрызнутых красной росой травах лежит человек, еще недавно был человек, я: теперь ничком, будто с разбегу, правая рука брошена ладонью вверх, желтые мозоли. И рядом - я, орловский, с платком на штыке, рябой; и я, келбуйский, с пулеметом, голова на шесте; мы оба смотрим на себя мертвого - там, на травах.

- Да, протри, протри полтинники-то свои, погляди, рябая твоя морда: хорошо, а? Трое ребят у мужиков осталось да баба брюхатая. Сук-кины дети!

- Ты вот с своим пулеметом - не сукин сын! Наших-то на мосту сколько сверзли? Туда же - разговаривает! Молчал бы! Мы, по крайности, за нашу власть, да, а вы за кого?

- За вла-асть! Тебя бы носом ткнуть в Филимошку в нашего - как кота в дерьмо, так небось бы...

- А ну - ткни? Я, брат, тебя ткну-у! - с белым платком штык наперевес, ощетиненными глазами - по кругу, с сердитым шмелиным гудом круг смыкается теснее, ближе, топоры. У древлян был обычай: пригнуть два дерева, к верхушкам привязать за ноги вниз головой - и потом отпустить деревья...

В руках у Куковерова вздрагивает папироса, письмо Дорды... бритый, да-да, конечно. Что же - встретимся, да, вспомним, как вместе...

Зачем-то вынул часы: не глядя, начинает заводить их, все туже, туже раз! - пружина лопнула, стрелки жужжа кружатся сумасшедше, все быстрее или, может быть, это внутри, в Куковерове.

Когда часы останавливаются, он прячет их в карман, встает, собирает в горсть все глаза, натягивает их, как вожжи, говорит:

- Так вот - письмо. Предлагают вам сдаться, выдать пятерых, самых главных, и все оружие, арестованного нами освободить. Вот. Решайте, как знаете.

Круг, вече. В середине, в траве - тело ничком. Гудят зеленые мухи, тишина. Потом - голос, из-за спин:

- Толковали: у нас пулемет-пулемет. А они вон мост-то за милую душу пересигнули. Да. Ежели эдак пойдет...

Молчат. Куковеров крепче натягивает вожжи:

- Дело ваше. Ключи от съезжей у кого? У тебя, Сидор? Стало быть., пойди, выпусти Филимошку, пусть идет сюда, и скажи ему...

На дыбы:

- Филимошку? Не-ет! К чертовой матери! В шею их! Чтоб Филимошка опять? Не-ет!

Куковеров вдруг чувствует, что устал, хочется сесть, садится, рвет письмо. Рябой скидывает свой глиняный блин-картуз, сморкается в него, снова надел - крепко, по самые уши:

- Та-ак, значить. Ну, до свиданья вам. А только зря вы, ребята. Там что-то, а все-таки - православные...

От городища по древлянской степи медленно идут двое. Один - всякий, тысячный, муравой; у другого - рябое лицо, на штыке - белая тряпочка. Коршун невысоко: видно, как на безруких плечах вправо и влево ворочает головой. Сквозь бинокль - заряженными глазами Дорда глядит навстречу.

И когда на идущих уже веет из кустов зеленой сыростью, сиренью, махоркой - почти неслышный выстрел из овина, с келбуйской стороны. Рябой, пригнувшись, заячьими петлями - в кусты, а тот - серый, тысячный, муравей покачавшись немного, валится навзничь, и уже никто никогда не узнает, как было его имя.

Дорда вскакивает - он этого ждал, может быть, даже хотел. Вскакивает, весь заряженный, револьверный, пули из глаз - в одного, в другого, в каждого из тысячных.

- Что? Видели? Может, хотите - еще пошлем? Чей-то мохнатый кряк; тишина. Так подрубленное дерево, падая, крякнет - корявыми лапами зацепилось, секунда тишины - и вдруг рухнуло. Крик, кулаки, зубы, бороды, мать - залпом. Кусты трещат, с ревом прет стоголовый медведь, рты разинуты но никто не слышит, кровь на траве - но это все равно: через камень, через бревно, через человека, через себя. Только бы добежать, а там по двое, по трое, крепко обнявшись - как мужчина и женщина - как уже было где-то.

С длинным птичьим криком кружась падает солнце - и взойдет только завтра, а может быть, и не взойдет. На крыльце съезжей прочно, привинченно стоит Дорда - в кобуре кожаной или даже металлической; револьвер стиснут в руке так, что белеют ногти. Рядом - Филимошка, выпячена грудь, одну ногу вперед: как буква Я. И среди штыков Куковеров, без шляпы, вздрагивает папиросой, улыбкой. Из-за забора напротив - чуть слышный запах сирени.

- Этого - под караул, до рассвета... - Дорда глядит куда-то поверх серых, как пепел, и как пепел - чуть курчавых волос. - А этих пятерых сейчас.

И эти пятеро - на лугу, возле древлянских сумрачных теремов. Зеленое в красных рубцах небо, в тугой судороге изогнувшийся мост, над рекой - пар, в последний раз. Невысоко, неслышно накрест перешвыриваются летучие мыши. И навсегда врезанные в стеклянное небо пять темных спин, пять голов - одна, как на шесте, над всеми.

- Эй ты, длинный! На коленки бы стал, что ли. А то - кому в башку, а тебе в сиденье? Неладно выйдет.

Это говорит рябой, в глиняной рубахе, говорит добродушно, просто. Там, впереди - длинный становится на колени. Пять темных фигур, врезанных в зеленое застывшее небо...

От поднятой с ножом руки - синяя, литая тень па шее, на спине у слепого. Быть может, он чувствует холод тени - вздрогнул, приподнялся, поджав ноги, садится спиной ко мне, к вам, голову чуть-чуть набок, по-птичьи, шарит около себя - где же Мать? - сейчас слепые пальцы коснутся ее плеча, она проснется.

Сверху сверкает нож - вот сюда, справа, где возле уха столбиком жила. И тонкая шея вянет, он, не крикнув, клонится вниз, лицом в колени, согнувшись, сидит, неподвижный; я, мужчина, смотрю на него - широко, кругло.

Теперь вытереть холодные капли пота на лбу - левой рукой: правая забрызгана. И еще только один шаг...

Дрожа, крепче стиснуть нож, и только один шаг - к той, кто когда-то была Мать, а сейчас... а сейчас...

Глаза: навстречу - ее глаза. Она лежит, готовая, на спине, не двигаясь, но у нее открыты глаза и нельзя - когда человек человеку в глаза, надо скорее забиться в исподлобье - в самый дальний угол, и оттуда...

Две ледяные луны качаются совсем на краю, сейчас оборвутся вниз. У нее, у Матери - губы свиты в тугое кольцо - как умирающий в куколку Rhopalocera. Она, лежа, запрокидывает голову назад - темная тень вот здесь, в ямке внизу шеи. Трудный, глухой голос:

- Ну, что же? Вот-вот здесь, вот сюда! - она показывает рукой на свою шею.

Нож звонит на пол. Тогда она подымается, мраморно, медленно. Тень от нее растет все огромней, переламывается на стене - в купол - еще выше. Она смотрит издалека, сверху, на застывшие в последнем взмахе машины, на неподвижные, котда-то убившие друг друга тела, на это, тоненькое, неподвижно уткнувшееся лицом в колени - оно уже сливается с другими, с тысячами других, чуть темнея на зеленоватом ледяном небе.

Она подходит к мальчику, приподнимает его голову, целует еще теплый рот, голова у него опять падает на колени. И подходит к другому, к мужчине: у него дрожат скулы, ноздри, верхняя губа с чуть заметной ложбинкой, он человек. Так жо подняла бы его голову и поцеловала бы эти - еще пока живые и теплые - губы, но только проводит рукою по его лицу. И теперь скорее, скорее - что хватило сил кончить... Если б не быть человеком - если бы не знать жалости к человеку!

Открыта дверь в последний зал. Две пристальных, диких луны, положивших морды на пол. Какой-то огромный с делениями круг на полу. Да, это произойдет здесь.

Она, высокая, вступает в круг. Секунду стоит неподвижно, мраморная, как судьба; теперь нагнулась, и сейчас - Луна - земная, наша, горькая, потому что одна в небе, всегда одна, и некому, не с кем; только через невесомые воздушные льды, через тысячи тысяч верст тянуться к таким же одиноким на земле и слушать длинные песьи вой.

Таля - в палисаднике, одна, никого. Сейчас под луной почти черны железные листья сирени; ветви сирени согнулись от тяжести цветов: цвести тяжело, и самое главное - это цвести. Таля сгибается - лицом в холодные цветы, лицо у ней мокрое и мокрая сирень в росе. Там - еще ниже, на железном, чуть согнутом и связанном паутиною листке - окукленное, мертвое тельце Rhopalocera. От этого неподвижного тельца, как от крошечного камня в воде, быстрые, дрожащие круги бегут все шире, все огромней; глаза у Тали стоят, открытые настежь, как двери в доме, где мертвый, и она в первый раз ясно, вся, видит: другое тоже неподвижное тело, согнутые пальцы - один желтый от папиросного дыма. И это немыслимо, невероятно - и что-то надо, что-то надо скорее, больше нельзя стоять так и слушать длинные песьи вой.

В избе. Хозяйка, взгромоздившись на табурет, зажигает перед образом лампадку, ее поднятые вверх руки - в красном вспыхивают, потухают. Самый простой избяной запах - печеного хлеба, но от этого... от этого...

- Тимофевна, милая, я не могу... ну, вот - как же, ну, как же? Вот завтра - трава и солнце, и все кругом возьмут хлеб и будут есть - а он? а он?

- Что ж, дитенок, живы-здоровы будем - все, Бог даст, помрем. И ты помрешь - ты что же думаешь? А час раньше, час позже - все едино.

Но, может быть, прав Куковеров, одно и то же - минута и год, и иногда час - это вся жизнь. Белая, в вздрагивающем красном свете видна Таля на лавке; глаза стоят все так же - широко распахнутые настежь; руки между колен. Минута, час, год.

Встает, быстро, в лихорадке - перед зеркалом. Тяжелые, согнутые тяжестью цветов ресницы и тень. Вытереть лицо чем-нибудь мокрым полотенцем, чтобы не видно было следов; теперь пальто...

- Да ты что - ай спятила? Да тебя на улице сейчас зацапают - п поминай как звали!

- А может, я и хочу - чтоб сцапали? Белая под луною пыль. Над забором черная, острая ветка в небе. От наваленной камнями тишины воют собаки. Знакомое крылечко: столбики с перехватом, на ступенях часовой, винтовка между колен, сидит так же, как вчера сидел тот, келбуйский - и, может быть, он дремлет? Таля делает еще один шаг.

Часовой вскочил, глаза разинуты, как рот - орет ртом, вытаращенными глазами:

- Куды, куды прешь? Кэ-эк вот чучкну по башке прикладом, так... Приказа не знаешь - дома сидеть?

Но в руках у нее ничего нет, чуть пригнула голову, загородилась пустыми руками. Рябое под глиняным картузом лицо - разглаживается, затихло. Не спуская глаз - а вдруг... мало ли что? - часовой стучит в окошко, темным крестом вырезан переплет рамы в красном свете, и должно быть там сейчас...

Выходит на крыльцо другой в глиняной рубахе - тысячный, муравей, винтовка. Часовой говорит ему:

- Вот что: постой пока тутя, а я эту - к начальству представлю.

Собаки, луна, пыль. С выгона - полный, горький ветер, сохнут губы.

- Эх, кобели-то развылись... Скучают... Ты... тебя как зовут-то?

- Наталья.

- Во-от. черт! У меня жена - Наталья, ну, скаж-жи бы, пожалуйста! Эй, эй, под ноги-то гляди: корова наложила - ножки измажешь... Тут у них коровищи - ух! Тут за фунт гвоздей... Места - вообще! Ты что же - соль, что ли, сюда привезла менять или материю?

- Нет, я тут приехала ребят учить - в училище.

- Господи! Так ты ему - прямо: так и так, ребят, мол, учу. Ничего не будет, право слово. Ты - не бойсь, хоть он и...

- Я не боюсь.

И - дверь открыта, дыхание - стиснутое, сквозь какую-то тончайшую щелочку между зубов. В раме - в колеблющемся круге свечи - навсегда это лицо, заряженные глаза, острия скул и губы: нет губ, нет розовой полосы нет и не будет никогда слов.

Молча, глазами. Потом вдруг у него разрез рта - не там, а гораздо выше, и верхняя губа очень короткая. Слова:

- Приказ знали?

- Знала.

- Так зачем же?

- Чтоб меня привели к вам.

Свеча, нагорая, трещит, от скул - тени. На столе, на бумагах револьвер, и два дула - глаза.



Поделиться книгой:

На главную
Назад