— Не обращайте внимания. Я весь день провел в седле и слегка устал. Такая дурацкая история! — И я повернулся к Дороти: — Ваш отец оказался на высоте, дорогая. Но я отнюдь не строю иллюзий. Мой рассказ не убедил его. Я полагаю, он передал его вам?
Она кивнула, но явно держалась настороженно.
— И что вы обо всем этом думаете? — храбро спросил я.
Дороти пожала плечами.
— Трудно судить по рассказу, ничего не увидев своими глазами. Звучит действительно неправдоподобно, — призналась она. — Вы мне покажете эту… это существо?
— Слишком поздно, — сказал я. — Она убежала.
— Как убежала?! — вскричал доктор.
— Через окно. И умчалась в лес.
Вид у меня, наверное, был очень подавленный. Помолчав, старик сказал:
— Ну что ж, ей-богу, это лучшее, что она могла сделать. Теперь вы свободны.
— Да, — согласился я с горечью, — мне, конечно, следовало бы думать именно так, если бы я был благоразумнее. Но, на свою беду, я думаю как раз обратное — жестоко упрекаю себя.
И я поведал им все свои страхи: охоту с гончими, возможность заключения в сумасшедший дом.
Дороти сказала — немного резко:
— Но если это всего лишь лисица, какое это имеет для вас значение? Вы же не несете за нее никакой ответственности!
— Нет, — возразил я, — как раз я-то и чувствую себя ответственным за Сильву. — Сам не знаю почему, но, если с ней случится несчастье, я никогда себе этого не прощу. К тому же в деревне ее теперь считают моей племянницей, вот почему невозможно забросить поиски, не объяснив причины.
Помолчав, Дороти спросила:
— Ну а вы-то сами, кем вы ее считаете? По-прежнему лисицей или уже женщиной?
Вопрос обрадовал меня. Ибо для того, чтобы задать его, Дороти нужно было начать принимать положение вещей как оно есть. Но он же и привел меня в замешательство.
— Вот этого-то я и не знаю, — вздохнул я. — С точки зрения анатомии это, конечно, женщина, но в умственном отношении она лисица. А разве одной анатомии достаточно?
— Но если она ведет себя во всем как лисица… — начала было Дороти, но сбилась и слегка покраснела.
Я закончил ее мысль:
— То вы бы оставили ее в лесу, будь вы на моем месте?
Она не решилась ответить «да», только задумчиво потерла кончик носа. Я повернулся к ее отцу:
— А что вы думаете об этом, доктор?
— Ну, если предположить, что она и в самом деле лисица… — начал он осторожно.
— Да, если предположить именно это. Что бы вы ответили, если бы я позвал вас лечить ее? Сказали бы, что это дело ветеринара?
— Нет, разумеется, но это, как вы сами сказали, вопрос одной лишь анатомии. И я, конечно, стал бы лечить ее, будь она умственно всего лишь лисицей. Но вслед за тем я бы все-таки предложил поместить ее в какое-нибудь специальное заведение. Это единственное разумное решение, поверьте мне! — заключил он, настойчиво глядя на меня.
Не начал ли он тоже верить в чудо? Или же это был всего лишь совет… и совет не совсем бескорыстный? Я ответил, пряча от него глаза:
— Нет, нет, это невозможно. В приюте она наверняка погибла бы. Как погибнет и в лесу, если останется там. Она нуждается во мне.
— А вы, вероятно, в ней? — спросила Дороти тоном, который показался мне слегка ядовитым.
— Да, наверное, — сказал я просто. — Я привык к ней.
Мину, сиамский кот Дороти, терся о мою ногу. Я погладил его, улыбаясь хозяйке.
— Вот если бы Мину пропал, разве вы бы не скучали?
— Да, верно, — согласилась Дороти и, словно эти слова, определившие природу моих переживаний, успокоили ее, так же дружески улыбнулась мне в ответ. Хотя тут же и добавила: — Но это ведь не совсем одно и то же, разве не так?
Я улыбнулся еще шире:
— Да, не совсем…
Мину вспрыгнул ко мне на колени и, ласкаясь, замурлыкал. Мы с Дороти теперь глядели друг на друга понимающе, как сообщники. Она сказала:
— Мне бы очень хотелось увидеть ее, когда она вернется в замок.
— А вы думаете, она вернется? — воскликнул я.
— Мину часто сбегает из дому, но всегда возвращается.
— Сильва не кошка, она дикая лисица, — озабоченно возразил я.
Дороти участливо погладила меня по руке.
— Вам будет легче ждать ее, если я в один из ближайших дней составлю вам компанию?
— А кто же будет ухаживать в это время за вашим отцом?
— Во вторник к обеду приглашен настоятель, — напомнил ей доктор.
— Тогда я приеду к вам в среду, — решила Дороти.
Мысль о ее приезде немного успокоила меня. Ночью я довольно крепко спал. В понедельник работа на ферме всецело заняла меня на весь день. Вернулся я очень усталый, но то была приятная усталость. После ужина я сел у камина и попытался читать. Напрасная попытка — тревога вернулась ко мне. Я старался подавить ее, как вдруг робкое царапанье в дверь заставило меня вскинуть голову. Звук повторился еще и еще раз. С бьющимся сердцем кинулся я открывать. Это была Сильва.
Она проскользнула внутрь, как тень, и так же неслышно улеглась на пол у камина. Дышала она учащенно и тем не менее почти спокойно. Но вид ее надрывал сердце: злосчастная рубашка была изодрана в клочья, из-под которых виднелась расцарапанная, кровоточащая, вся в репьях и колючках кожа. Она лежала на боку, в усталой, расслабленной, отдыхающей позе гончей после охоты, откинув назад голову с разметавшимися волосами. Лежала с закрытыми глазами, дыхания ее не было слышно.
Я опустился на колени и принялся снимать с нее лоскутья одежды, кое-где прилипшие к ранам. Она позволяла мне делать это, тихонько вздрагивая, когда я тянул за ткань, пропитанную высохшей кровью. Сходив за тазиком с водой, я начал бережно обмывать ее, то и дело извлекая из кожи то репейник, то шип. Она и этому подчинилась, не протестуя, лишь жалобно постанывая. Тут я обнаружил на ней следы укусов: наверняка она пыталась вернуться в свою нору, к лису и лисятам, но ведь теперь она была женщиной, как же могли они признать ее? Конечно, они защищались от этой пришелицы, как от вторгшегося врага. Сколько же времени она, ставшая слишком большой и неуклюжей для своих сородичей, блуждала по лесу, раня тело колючками и шипами, прежде чем решилась возвратиться? А может быть, ей и от охотников пришлось спасаться?
Помыв и почистив ее, я смазал раны подсушивающей мазью и припудрил все тело тальком. Мы сидели у камина, здесь было тепло, и она, прижавшись ко мне, что-то зашептала, должно быть в полудреме. Я обнял ее и стал убаюкивать, как ребенка. Впервые я осмелился вот так привлечь ее к себе обнаженную и беззащитную; я человек порядочный, но также и осторожный и всегда полагал, что самый верный способ противостоять соблазну — это избегать его. Но в этот вечер возвращение Сильвы, на которое я уже почти не надеялся, огромное облегчение, развеявшиеся страхи, преувеличенно острая радость от ее столь трогательной верности мне — все это слегка подорвало мою бдительность; я вдруг ощутил легкость, ликование, беззаботную смелость, к которым примешивалась новая, неизвестная доселе нежность — более свободная, более влекущая, более дерзкая и мало-помалу превратившаяся в чувственный порыв… В конце концов, рассуждал я, охваченный пьянящим волнением, ведь она женщина! Так что здесь дурного? Если же это лисица, лишенная души, то где здесь грех? Она мурлыкала в истоме, отдаваясь моей убаюкивающей ласке, ласке пока еще целомудренной. Но вот, не в силах более сдерживаться, я позволил рукам коснуться ее крутых бедер, груди. Пальцы мои задрожали.
Мурлыканье прекратилось или, вернее, перешло в нежное кошачье мяуканье. Живот Сильвы вздрогнул и заколебался, меня охватило волнение, и, когда Сильва одним движением повернулась и прильнула ко мне, я едва окончательно не потерял голову. Но тут мяуканье утратило мирную вкрадчивость, зазвучало пронзительно и настолько по-кошачьему, настолько по-животному, что меня словно молния пронзила: я оттолкнул от себя это зачаровавшее меня тело и кинулся прочь, шатаясь от головокружения, от священного ужаса, от тоски, от обыкновенного страха и пронзавшего меня вопроса, безжалостного, как удар кинжала под ребро.
Как только я выпустил мою похотливую лисицу, она тут же перестала мяукать и даже мурлыкать и, растянувшись на ковре, стала перекатываться по нему туда-сюда, причем тихонько терлась об него лицом. Я издали смотрел на нее и чувствовал вскипающее во мне смешанное необыкновенное чувство желания и отвращения — мне уже много раз случалось ощутить его, но никогда оно не завладевало мною с такой силой, как в этот вечер. К счастью для меня, Сильва уснула — мгновенно, как засыпают младенцы. Она уснула, сморенная животным изнеможением, и зрелище это, так же как раньше ее мяуканье, погасило во мне последние вспышки похоти, оставив вместо нее одну лишь нежность. Я воспользовался ее забытьем, чтобы искупать ее в ванне; почувствовав касание теплой воды, она слегка вздрогнула, но не проснулась, так я и уложил ее, спящую, в постель, перед тем надев на нее новую рубашку.
Я давно уже утратил привычку молиться. Но в тот вечер я возблагодарил Господа за его вмешательство. Я чувствовал, даже не умея, быть может, ясно выразить это словами, что уберегся от особого, тяжкого греха. Я вспоминал, какими коварными, неисповедимыми путями соблазн завладел моими чувствами, когда я сжимал в объятиях мою маленькую лисичку в человеческом облике: ну и что? — говорил я себе в тот миг, кто узнает об этом? Не узнает даже она сама: твои объятия пройдут для нее так же бесследно, как шпага сквозь воду, как уж сквозь щель в скале; назавтра она даже не вспомнит ничего… Благодарю же Тебя, Господи, за избавление грешного раба Твоего от позорных воспоминаний, которые назавтра, в бледном утреннем свете, исполнили бы его отвращением перед самим собой…
Я тоже улегся спать. Как и всегда посреди ночи, я почувствовал на ногах теплую тяжесть ее тела… Его соблазнительная близость на миг опять возбудила мое чувственное смятение. Но я уже вполне владел собой. И если я выстоял в самый разгар бури, то мне ли теперь было гибнуть при полном штиле.
11
Но, несмотря на все происшедшее, утром меня ждало разочарование. Почувствовав, что я зашевелился, Сильва проснулась, зевнула, потянулась и спрыгнула с кровати. И почти сразу же оказалась у двери, царапая ее и принюхиваясь. Потом пробежалась по комнате. И вот она уже, тихонько повизгивая, смотрит в окно.
«Опять хочешь убежать, — подумал я огорченно. — Значит, ты еще не способна ничего помнить…» Желая посмотреть, что она станет делать, и зная, что входная дверь на ночь была заперта, я выпустил ее из спальни. Она почти оттолкнула меня и кинулась за порог. Пробежала по коридору, но у лестницы как будто заколебалась, помедлила и замерла, наклонясь над перилами в неуверенной, настороженной позе, словно вслушиваясь в недоступные моим ушам звуки. Она так долго стояла неподвижно, что в конце концов я подошел поближе. Вдруг Сильва повернулась ко мне и уткнулась своей нежной мордочкой мне под мышку, словно спасаясь от опасностей внешнего мира. Я боялся шевельнуться. И когда наконец я поднял ей подбородок, чтобы заглянуть в лицо, то увидел, что по ее щеке ползет слеза.
Я был буквально потрясен. Слезы! Первые слезы, что пролила Сильва! До сих пор она часто стонала, иногда вскрикивала, но не плакала никогда. Что это, начало преображения? И что оно сулило — надежду или опасность? В любом случае сомневаться не приходилось: то было внезапное пробуждение памяти. Пока мы держали Сильву в доме взаперти, она всем своим инстинктом лесного зверя стремилась на свободу. И нынче утром в спальне, запертой на ключ, именно это инстинктивное стремление вновь неодолимо захватило ее. Но когда я позволил ей выйти, дал возможность снова убежать в лес, к своему лису и своим лисятам, воспоминание о вчерашнем внезапно встало перед ней во всей своей неприкрытой жестокости. Ничем иным, я думаю, невозможно объяснить тот факт, что она так круто повернула назад, показав свою печаль, пролив слезы. Впервые моя лисица не последовала слепо и бездумно зову инстинкта, но поступила как существо, осознавшее свою неудачу. Я, однако, не слишком обольщался на сей счет: собаки, например, тоже не лишены такого рода памяти. И все же я был взволнован, не зная, радоваться или нет. Я отвел Сильву в спальню — впрочем, ее и вести не понадобилось: она жалась ко мне совсем как в день поездки в Лондон, будто опасаясь потеряться, и этим яснее всяких слов дала мне понять, что, поскольку лес отверг, оттолкнул ее, отныне ее жизнью стали эта комната и я. И однако еще много ночей спустя я слышал, как она бродит вдоль стен, принюхивается, скребется в дверь и окно. Да и странно было бы другое поведение у существа, пока еще целиком находящегося во власти атавистической тяги к свободе. Странно было бы, если бы воспоминание о ее горестной неудаче не побледнело в ее дикой душе перед неодолимым зовом родной норы в лесу. С меня хватало того замечательного факта, что я мог наконец держать широко открытыми окна и двери, по крайней мере днем, не боясь ее побега. Страх перед неведомым, казалось, пересилил в Сильве тягу к лесу. В доме она теперь ходила за мной по пятам, как собачонка, и, возвращаясь с фермы, я всегда находил ее сидящей со скрещенными ногами на полу возле двери: она ждала меня.
И я почувствовал себя наконец спокойно и уверенно. Мне и в голову не приходило, что покой этот может быть обманчив.
Тем временем Дороти, как и обещала, приехала в следующую среду, после возвращения Сильвы. Выходя из коляски, запряженной пони, которым она правила сама, Дороти тут же спросила:
— Ну как?
Я ответил:
— Вернулась.
Ослепительно улыбнувшись, она передала поводья парню с фермы, чтобы тот отвел пони в конюшню, и бросила мне:
— Вот видите, я же вам говорила! — В руках у нее был небольшой саквояж. — Я приехала с вещами, но, может быть, теперь это лишнее?
Я забрал у нее саквояж со словами:
— Уж не думаете ли вы, что я позволю вам уехать? — и проводил ее в дом.
Мы вошли. Сперва она погрелась у огня, потом я предложил ей показать ее комнату. Мы поднялись на второй этаж. Проходя мимо моей двери, мы услышали мелкие шажки, царапанье, нетерпеливое повизгивание. Дороти остановила меня:
— Это она?
Я кивнул.
— О! — воскликнула она, — я хочу взглянуть!
— Устройтесь сперва, — посоветовал я, — а потом я приведу ее к вам.
— Нет, нет, — настаивала она, — сейчас же!
Она так упрашивала, лицо ее горело таким любопытством, что я сдался.
— Стойте там, — сказал я и отворил дверь.
Сильва в своей шерстяной рубашке стояла на пороге. Увидев, что я не один, она вздрогнула и кинулась прочь. Я удержал ее за руку:
— Ну-ну… Не бойся…
Дороти тихонько приблизилась, протянув руки и улыбаясь преувеличенно ласково, как улыбаются очень маленькому ребенку. Сильва пристально следила за каждым ее движением. Она оскалилась, обнажив свои острые зубки. И из горла у нее вырвалось глухое ворчание.
Я быстро сказал:
— Не подходите!
Ясно было, что сделай Дороти еще шаг — она будет укушена. Вероятно, она и сама это почувствовала, ибо быстро отдернула руку и огорченно взглянула на меня. Я объяснил:
— Это же дикая зверюшка. Дайте ей время привыкнуть к вам.
— Обычно животные любят меня, — жалобно ответила Дороти, — позволяют себя гладить.
Я улыбнулся.
— Здесь не совсем тот случай… Вы ведь сами признали это в воскресенье, когда я был у вас.
— Вы хотите сказать… что это… женская ревность?
— Очень может быть. Не исключено.
Сильва тем временем не спускала глаз с гостьи и продолжала глухо рычать.
Вернувшись позже вместе со мной в гостиную, Дороти все еще не могла избавиться от неприятного осадка из-за оказанного Сильвой приема.
— Она очень хорошенькая внешне, — признала она. — Но, боже мой, какой скверный характер!
— Ну, не жалуйтесь! — возразил я. — Смотрите, ведь она позволила запереть себя в комнате. А часто ли вы встречали такое послушание у дикого зверя? Или у ревнивой женщины?
— Вы очень усердно ее защищаете, — заметила Дороти.
Я сделал вид, будто не понял намека (если таковой и был), и ограничился усмешкой.
— Так как же вы собираетесь поступить с ней в дальнейшем? — спросила она, помолчав.
— Ну, откуда я знаю… — начал я, разведя руками. — Сначала нужно приручить ее, разве нет?
— Но вы уже сделали это, ведь она вернулась. И, кажется, очень любит вас.
— Да, но, как вы могли убедиться, она никого, кроме меня, не знает. Не считая, конечно, миссис Бамли. Необходимо сделать ее более коммуникабельной.
— Вы думаете, вам это удастся?
— Ее успехи позволяют мне надеяться. Видели бы вы ее в первые дни! Да что говорить, спросите у своего отца!
Помолчав, Дороти сказала: