Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Черный ворон (Черный ворон - 1) - Дмитрий Вересов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мелькали поля, деревеньки, маньчжурское редколесье, сопки. Алексей курил, барабанил тонкими пальцами по стеклу, по которому поперечными полосами бежали капли.

"С чистого листа, - думал он. - Как сложится все, с чего начнется новая книга и чем продолжится?"

Он закрывал глаза, пытаясь вообразить картины будущего, но перед глазами упрямо возникала аллея в парке вечной осени и удаляющаяся фигурка Наташи.

II

Новая книга началась индифферентно. Не было ни оркестров с цветами, ни взвода суровых автоматчиков. У самой границы весь состав подняли, меняя колею, и под вагонами проползли китайские пограничники, светя вверх фонариками. Вошел чиновник с приклеенной улыбкой, проверил билеты, паспорта, проставил печати. Поезд тронулся, но очень скоро остановился вновь. Забегали проводники, предупреждая пассажиров, чтобы из купе не выходили. Через пятнадцать томительных минут в двери постучали, и вошел веселый советский лейтенант в сопровождении двух мрачных сержантов.

- Паспорта, пожалуйста, - сказал лейтенант и, принимая от Захаржевского-старшего затрепанную серпастую книжечку с новеньким вкладышем, улыбнулся. - Домой, значит?

- Домой, - начал Захаржевский, явно намереваясь продолжить, но лейтенант уже проставил печати, взял под козырек и двинулся к соседнему купе. Один из сержантов на прощание одарил обоих пассажиров неприветливым взглядом.

- И все? - недоуменно спросил Алексей. - А мне говорили, будут рыться в вещах, шарить по карманам...

Дверь распахнулась снова и показались двое в синих кителях, одинаково постриженных, черноволосых, с реденькими усами. И только по форме можно было разобрать, что один из вошедших - мужчина, а другой - женщина.

- Золото, валюта, антисоветские издания? - басом спросила женщина.

- Вот. - Захаржевский-отец дрожащими руками протянул ей кипу бумажек с разрешением на вывоз колец, сережек, браслета, оставшихся после жены, столового серебра. Она просмотрела их без всякого любопытства, только одну перечитала, показала мужчине, и они о чем-то зашептались.

- Это ничего, - произнес вслух мужчина, и оба молча вышли.

- Вот тебе и весь обыск, - торжествующе сказал отец. - Наслушался, понимаешь, белогвардейских небылиц.

В Благовещенске их встретил симпатичный крепыш, чуть постарше Алексея, в ладном гражданском костюме (похожие крепыши подходили и к другим семьям).

- Здравствуйте, - сказал он, протягивая широкую, крепкую ладонь. - Я Петров. Мне поручено проводить вас к месту постоянного проживания, проследить, чтобы все было в порядке.

- Мне говорили, что нас поселят в Иркутске, товарищ, - сказал Эдуард Иванович, с удовольствием налегая на последнее слово. - Я бывал там в двадцать четвертом. Исключительно приятный город.

- Исключительно, товарищ,, - с чуть заметной иронией ответил Петров. Иркутск, Индустриальная, четырнадцать, согласно ордеру и листку прибытия.

- Вот спасибо вам.

- Да не за что. Может, пойдем пока в гостиницу, перекусим? Отдохнете с дороги.

Иркутск потряс Алексея бытовым убожеством и обилием молодых одиноких женщин. Впрочем, с первым они свыклись довольно быстро, вновь введя в свою жизнь некоторые привычки военной поры - с ведрами ходили за две улицы к колонке, пилили на дрова сырые бревна, заделывали щели в стенах отведенной им половины запущенного деревянного домика и в печке-голландке, из-за частых перебоев с электричеством держали наготове керосиновую лампу, огромной дровяной плитой пользовались нечасто - экономя дрова и время, обычно ограничивались примусом. Второе же обстоятельство поначалу обернулось для Алексея мучением.

Повсеместное преобладание женщин стало очень скоро понятно - большинство его сверстников двадцать шестого года рождения, зацепившие фронт лишь краешком, дослуживало пяти- и семилетний срок призыва уже в мирной Советской армии, мужчин постарше выкосила война. На "чулочке" - фабрике, куда его направили экспедитором (как лицо, не имеющее квалификации, но с законченным средним образованием), его окружали сплошь одни женщины, среди которых было множество интересных. И от взгляда Алексея не укрылось, что его появление явно не оставило их равнодушными - откуда-то взялись нарядные кофточки, кое у кого помада на губах, тушь на ресницах и новые прически. Под обстрелом глазок серых, карих, голубых - он оказывался постоянно... И все. Его мало-мальский ответный интерес наталкивался на глухую стену. Речи смолкали, улыбки исчезали либо кисли прямо на виду. И так было везде - в отделе снабжения, в бухгалтерии, в цехах, в канцелярии, в библиотеке, в доме культуры, где Алексей стал подрабатывать, играя на вечерах отдыха. Конечно, многое тут было от ханжества, которое неприятно поразило Алексея в советских женщинах, за исключением лишь самых отпетых или уже совсем простых. Но ведь были, были и поцелуи, и объятия, и слезы в рабочее время, и шепотки за спиной, круги под глазами и рассеянные блуждающие улыбки на лицах, бледных после бессонной ночи, и кучки кавалеров у ворот фабрики, и внезапные недомогания, и сплетни, сплетни - в мужском кругу, в женском, в смешанном.

Но Алексей был чужак. Хуже того, чужак -подозрительный, явившийся из мира далекого, недосягаемого, не имевшего для окружающих сколько-нибудь реальных очертаний, а потому враждебного. Никто не говорил ему это в лицо, но отношение витало в воздухе. И приходилось "идти по низам" - от разбитной сорокалетней пьяницы соседки с дряблым телом и угарным дыханием до незамужней кассирши Али с золотыми зубами, жесткой шестимесячной завивкой бесцветных волос и варикозными венами. Было, было... и тайные визиты в городскую больницу, где за приличные деньги пришлось пройти очень неприятный курс лечения, и ночное бегство в неглиже от озверевших пьяных конкурентов, и мерзкий привкус во рту, когда просыпаешься в несвежей постели рядом с храпящим телом, некрасивым и немилым, и страстные клятвы самому себе - прекратить, прекратить, прекратить... Так и сложилось, так и далее по жизни пошло: либо чистая, вечная женственность, олицетворенная в недоступной ныне Наташе и влюбленность идеальная; либо куски мерзкой, похотливой плоти. И чувства эта плоть вызывала примерно такие же, какие вызывает отхожее место - бывают сортиры почище и покрасивее, бывают совсем уже вонючие и поганые.

Осенью Алексея взяли. Прямо в отделении, куда он пришел на ежемесячную регистрацию. Подошел гражданин в штатском и... Скорее всего, кто-то из бывших харбинцев, выслуживаясь, осведомил о давней и глупой гимназической выходке бегстве в Трехреченскую и обратно. Что ж, кто бы ни был этот стукач, он спас Алексею жизнь, потому что через полгода всех остальных, кто ехал с ними на родину в китайском спальном вагоне, а потом рассеялся по городам и весям Сибири, арестовали по некоему "белокитайскому делу", о котором "семеновский бандит" Захаржевский узнал из газет в культурно-воспитательной части учреждения АЧ 84/0186 Дальстроя, а некоторые подробности получил по зэковскому "телеграфу". Как выяснилось, заговорщики, направляемые лично Чан Кайши, намеревались путем цепочки диверсий и мятежей добиться отделения Сибири от СССР и создать на ее территории марионеточное государство, подчиненное Тайваню и косвенно США, а в дальнейшем использовать этот плацдарм для развязывания войны против СССР и Красного Китая. Гуманный советский суд, учитывая чистосердечные признания обвиняемых и то, что заговор был раскрыт доблестными органами до того, как преступная группа перешла к активным действиям, сохранил преступникам жизнь, определив им по двадцать пять лет лишения свободы (Алексею накрутили "червонец"). В списке из девятнадцати фамилий Алексей не нашел отца. И лишь намного позже он узнал, что отца забрали прямо из больницы с тяжелейшим воспалением легких, везли через весь город в одном легком пиджачке, а неделю спустя старик умер в другой больнице, с зарешеченными окнами, не побывав ни на одном допросе. Остальных же заговорщиков "телеграф" довел до ворот Омского централа, а что с ними было дальше - не знает никто. Впрочем, догадаться было несложно...

Алексею повезло и еще раз - начальник учреждения был большой любитель музыки, особенно классической оперетты. Двусмысленное, холуйское положение, в котором Алексей оказался, чуть ли не сразу с пересылки попав в "придурки", тяготило его страшно, и он завидовал спокойным крепким работягам, мечтая о пиле, топоре, "кубиках"... Эта дурь прошла быстро. Лагерные условия сместили акценты жизненных ценностей. Тепло, сравнительная сытость, надежное место стоили дороже. Возможно, дороже ровно на жизнь: работяг давило бревнами, они замерзали на командировках, ломали руки, ноги, головы, надрывались от непосильных норм...

Уже потом, трясясь в общем вагоне по сибирским просторам, полностью реабилитированный "белобандит" дал себе зарок - вычеркнуть из жизни эти страшные годы, начать жизнь заново, будто ничего этого не было, не было вовсе. Но стоило забыться, расслабиться - и груз пережитого обрушивался потоком воспоминаний, вспышками сцен, лиц, слов. Особенно тяжелы были ночи. Там крепкий сон был беспечностью недопустимой, и Алексей приучился дремать вполглаза. Тогда это спасало, но сейчас, на воле, именно на этом порожке между сном и бодрствованием накатывали кошмарные видения из прошлой жизни.

В Иркутске Алексей без удивления посмотрел на оборванных ребятишек, высыпавших на покосившееся крыльцо домика на Индустриальной, 14, поглазеть на чужого дядьку, выслушал краснолицую бабу, кричавшую ему из дверей: "Мы тута живем, и никаких правов не имеете!.." По счастью, во второй половине дома была жива еще баба Ксения, у которой он попил чаю с морошкой и клюквой, узнал об отце, переночевал, получил пачку старых писем и фотографий - и, вяло удивившись, столовое серебро и мамино золотишко. Милая бабка сожалела и даже извинялась, что не сумела тогда забрать и сберечь "мебелей" и что одно колечко у нее потом украли. Алексей поблагодарил ее, оставил, несмотря на отказы и уговоры, самый толстый браслет, остальное завернул в тряпицу и отправился на вокзал. Он и сам не понимал, что с ним происходит. В последние лагерные месяцы он жил предвкушением воли, авансом переживая счастье и душевный подъем. Ну, вот она, воля - и что? И ничего. Он поймал себя на том, что насильно, натужно заставляет себя чувствовать то, что чувствовать надлежало: радость свободы, печаль по отцу, не оставившему после себя даже могилки, благодарность простой русской старушке, не побоявшейся держать у себя бумаги "шпиона" и сумевшей сберечь для него "цацки", хотя вполне могла бы употребить их по собственной надобности... Но душа заледенела. И с этим панцирем пришел он на вокзал, купил билет на Ленинград, тут же снял грудастую и полупьяную уборщицу и полтора дня, оставшихся до поезда, провел в ее неказистом жилище, проедая и пропивая отцовский хронометр, проданный тут же, на вокзале - впрочем, пропивала в основном она.

Когда стало ясно, что большинство "каэров" подпадает под реабилитацию, начальство в порядке льготы сняло им ограничения на переписку. Алексею писать было некому. Точнее, почти некому. В середине двадцатых, отправившись на КВЖД по зову партии, отец оставил в родном Ленинграде мать и младшего брата, тогда еще студента. Бабушки давно уже не было в живых, а с дядькой Всеволодом завязалась переписка только с приездом в Союз. Письма от дяди Севы были редкими, но пространными и вполне родственными. Он с увлечением писал о своей работе в Институте микробиологии, приглашал в Питер, расспрашивал об их жизни на чужбине и в Сибири. Алексей отправил ему короткое и сдержанное письмо, попросив извинения за долгое молчание и написав, что работает по специальности (а разве нет?) и скоро уходит в отпуск. На ответ он не особенно рассчитывал дядя по штемпелю и конверту догадается, откуда пришло письмо, и вполне может не захотеть ответить. Ответ, однако же, пришел. Дядя попенял Алексею за то, что долго не давал о себе знать, ловко обозначив между строк, что причину молчания вполне понимает, и пригласил в гости, когда выйдет "отпуск"...

Наличие родственников за границей Всеволода Ивановича Захаржевского не радовало нисколько - и неважно, что оказались они там не по своей воле. Это было единственное темное пятно в его почти безукоризненной анкете. Социальное происхождение было хоть и не рабоче-крестьянским, но ни в коей мере не постыдным. Родители - телеграфист и акушерка, старые члены партии (эсеровской, правда, но об этом лучше было не писать, тем более что выбыли они из партии задолго до революции), нормальная "народная интеллигенция". Прокол с братцем Всеволод Иванович пытался всеми силами замазать - и много в этом преуспел. Перед войной он защитил диссертацию о прогрессивном учении академика Павлова, где весьма изящно доказал, что это учение есть прямое продолжение идей Маркса Энгельса - Ленина - Сталина, развернутое в сферу биологии вообще и микробиологии в частности. Диссертация эта вогнала ученый совет в такую тоску и страх, что Захаржевскому была сразу присуждена докторская степень. После приснопамятной сессии ВАСХНИЛ 1948 года Захаржевский стал членкором. Возвращение родственничков из эмиграции пришлось довольно кстати - из анкеты исчез неприятный пункт, а неловкость, вызванная письмами этих классово подозрительных лиц, была снята незамедлительно: письма от брата Всеволод Иванович тут же показал друзьям из органов, и те порекомендовали ему вступить в самую дружескую переписку, посоветовав знакомить их с посланиями из Иркутска, а заодно уж - и с собственными ответами на эти послания. Даже когда на брата с племянником обрушился карающий меч революционного правосудия, ко Всеволоду Ивановичу не было никаких претензий. Вспоминать о родственниках ему не хотелось.

Письмо от племянника вынула из ящика теща, вредная, жутковатая старуха (ровно на год младше самого членкора, пардон, с 1951 года уже академика), присутствие которой Захаржевский терпел лишь потому, что она взяла на себя все заботы о сыночке - Никитушке, первенце, который появился на свет в семье пятидесятилетнего академика меньше года назад. Выходила малыша, родившегося хилым и болезненным, окуривала, травами, поила, обереги в подушечку зашивала. Молилась еженощно - к ужасу академика, атеиста по должности и убеждениям. Но к году ребеночек выправился, окреп, свесил по плечам розовые щечки. Тогда Всеволод Иванович начал было настраивать молодую жену: не пора ли, мол, пора, не заскучала ли мамочка по родному дому, чадо-то теперь можно и опытной няне препоручить... Но Ада - по паспорту Ариадна Сергеевна - и слушать не стала.

- Только через мой труп, - заявила она. - Ты не соизволил купить мне шубу, которую Зиночка задаром отдавала, а на няню тебе денег не жалко, хотя мама обходится нам почти бесплатно.

- Но, радость моя, у тебя и так есть три шубы...

- В которых стыдно появиться на люди!

- Тогда, может быть, попросим Клаву?

- Чтобы она весь день возилась с малышом, а дом тем временем зарастал грязью?.. А если маленькому опять станет худо, ты подумал?..

- Ну ладно, ладно, только ради Никитушки... Ради Никитушки! Сына академик любил безмерно и ради него готов был на любые жертвы. Чего стоил один переезд? Как приходилось выбивать семикомнатную квартиру вместо прежней четырехкомнатной, маленькой, но такой уютной! А ругаться с идиотами солдатами, пригнанными на ремонт и перевозку вещей? Вместо дуба в гостиной настелили бук, обои перепутали, грохнули любимую зеленую (как у Ильича!) лампу... А теперь еще брать в дом эту юродивую!

Еще слава ВКП(б), что явилась эта лешачиха уже после Вождя, а то с такой тещенькой загремел бы товарищ академик на всю катушку. Подумать только, на известие о том, что родился внук и назван Никитой, эта нежинская стерва прислала телеграмму из двух слов: "Поздравляю прогнувшись". Правда, чего у нее не отнимешь, о младенце пеклась крепко, и Никитушка признавал ее, как никого. "Мама", черная, тощая, смуглая дылда, расхаживала в немыслимых цветных нарядах, беспрестанно смолила "Беломор" (разумеется, не рядом с малышом), сиплым басом ругалась со всеми подряд, привезла с собой два сундука каких-то совершенно ведьминских штучек и забила ими выделенную ей комнату, в которую запретила соваться кому-либо, кроме дочери. Высказывалась же обожаемая так, что Всеволода Ивановича холодный пот прошибал:

- Письмецо тебе, отбайло! Из Сибири, я так понимаю, от умученного тобою брата...

- Побойтесь вы, мама. Я-то тут при чем?

- Тобой ли, твоими ли опричниками красножопыми...

- Не моими, мама, а бериевскими!

- Ну и что? Ты в своем деле тот же Берия, тот же Сралин поганый!

Академик заткнул уши, а когда теща вышла, дрожащими руками вскрыл письмо.

Оно действительно было из лагеря, только не от брата, а от племянника Алексея. В нем сообщалось о смерти отца, о грядущем освобождении, которое Алексей осторожно назвал "отпуском". Академик призадумался. Еще год назад он немедленно отправил бы подобное письмо в мусорную корзину, предварительно порвав на мельчайшие клочки. Нет, отнес бы его к Саладинову в МГБ. Посоветовались бы, решили, что делать... Но теперь, после смерти Усатого и разоблачения Берии, все в стране менялось, тихо, но упорно. Еще висели по учреждениям портреты Отца и Учителя, однако вот и контру выпускать начали, реабилитировать даже. И, как знать, если всерьез начнут ворошить прошлое... Тогда и будущего не останется. Надо бы как-нибудь подстраховаться. А так "брат и племянник пострадали от кровавых сталинских опричников"... Спасибо, "мама", хорошее словечко подсказала! Нет, племянничка надо приласкать. На всякий случай.

И полетело на Дальстрой теплое, родственное письмо.

IV

Академик стоял на кухне и задумчиво поедал сгущенное какао прямо из банки. Услышав знакомый змеиный свист шелкового халата, он обернулся и посмотрел на вошедшую жену.

- Тебе пора, котик, - с ласковой улыбкой сказала Ада. - Звонил Руль, он уже заправился и через пять минут будет.

Всеволод Иванович давно уже решил собственной персоной отправиться на Московский вокзал встречать дорогого, хоть и лично не знакомого родственника. В добротном заграничном плаще, в фетровой шляпе, с чуть обозначенной бородкой под губой (как у товарища Булганина!) он смотрелся на редкость импозантно, заметно выделяясь среди замухрышистой вокзальной толпы. Подошел обозначенный в телеграмме поезд, и академик принялся внимательно вглядываться в лица прибывших пассажиров, высматривая племянника.

И когда уже самые густые потоки схлынули, академик обратил внимание на высокого, поджарого, молодого, лет около тридцати, брюнета, в облике которого проступало нечто отчетливо южнославянское - не то болгарин, не то серб. Брюнет, одетый в теплый не по погоде черный бушлат, медленно передвигаясь по платформе, вглядывался в лица. Всеволод Иванович подошел к нему первым и осторожно спросил:

- Вы Алексей Захаржевский?

- Да.

- Алешенька! Родной!

И Алексей забился в крепких, пахнущих "шипром" объятиях.

Черный ЗИМ мчал их по вечернему городу. Дядя раскатисто хохотал, оживленно расспрашивал. Алексей отвечал, сначала сдержанно и односложно, потом все веселее и пространнее. Нет, не потому, что оттаял в родственных объятиях. В школе выживания он научился четко и быстро вычислять собеседника. И, моментально поняв, что дядя только изображает веселье и радость, начал в ответ валять ваньку - другое лагерное искусство, в котором Алексей поднаторел так, что при всем опыте чиновного лицедейства дядя ему и в подметки не годился.

Помывшись, побрившись, сидя за роскошным ужином в дядином махровом халате, Алексей взял еще на несколько градусов выше, осыпая публику анекдотами из харбинской и иркутской (но не лагерной) жизни, пародируя отца и разных знаменитостей, распевая романсы и частушки - сначала a capella, а потом, уже в гостиной, аккомпанируя себе на салонном "Шредере". Публика была в восторге, даже Клава вышла из своей темной кладовки и стояла, привалившись к косяку и деликатно прикрывая ладошкой смеющийся рот. А вот академик быстро начал сникать. Если за ужином он еще сравнительно бодро поднимал бокалы за всеобщее здоровье и отпускал веселые реплики, каждая из которых была тусклее предыдущей, то в гостиной он уже сидел как в воду опущенный и очень скоро откланялся, сославшись на усталость. Видимо, он ожидал, что это послужит знаком ко всеобщему отбою. Но Ада и "мама" оказались непреклонны и неутомимы.

- Клава, постелите Всеволоду Ивановичу у Никиты, - распорядилась Ада. - А то ему будет трудно заснуть от нашего шума. Спокойной ночи, котик!.. Алеша, а что дальше было с этим Гогоберидзе?

Захаржевский-старший открыл было рот, но тут же молча закрыл и поплелся в детскую вслед за Клавой.

С уходом академика веселье возобновилось десятикратно. Алексей исполнил "Турецкий марш" на бокалах с неравным количеством вина. Ада беспрестанно заливалась серебристым смехом, показывая ровные зубки. Анна Давыдовна - так звали тещу академика - тоже разошлась не на шутку: вставляла в Алексеевы частушки совсем уж соленые куплетцы, и даже, усадив за рояль Аду, прошлась с Алексеем в туре вальса, прихватив по дороге возвратившуюся из детской Клаву.

- Уф! - сказала она, рухнув в кресло, - Укатал ты старуху, молодой-красивый!

Алексей приставил ладонь ко лбу и осмотрелся, прищурившись.

- Где здесь старуха? Не вижу старухи. Ада, Клава, вы никакой старухи не видели? Лично я вижу здесь только трех очаровательных молодых женщин...

Самое интересное, что Алексей нисколько не кривил душой. Действительно все трое, даже кривобокая Клава, стали для него красавицами. И вдруг показалось нелепо видеть их здесь, в этом богатом, но безликом доме, где сами стены источают ложь.

- Нет, - сказал он, опускаясь в кресло. - Мы должны жить на воле... на воле... И голова его свалилась на грудь.

- Ой, что это с ним? - воскликнула испуганно Ада.

- Спит, - ответила Анна Давыдовна. - Устал очень.

- Намаялся за жизнь-то, соколик, - сказала Клава.

- А ну-ка, Клава, бери его за ноги, а я за руки, - распорядилась Анна Давыдовна. - Отнесем в гостевую. Так крепко спит, что и будить жалко.

А потом, пристроив его на кровати, она осталась и долго смотрела в его спящее лицо.

- Вот и мужчина в доме, - вдруг сказала она и, наклонившись, поцеловала его в лоб. - Спи, хороший мой.

Так крепко Алексей не спал давно.

За ночь дядя отдохнул. За завтраком он снова сиял улыбками и громыхал смешками, задавая наступающему дню бравурный тон. Ада сидела тихая и сосредоточенная. Теща не вышла вообще.

- Ну-с, и каковы теперь виды на будущее? - спросил дядя, собственноручно подливая сливок в кофейную чашку Алексея.

- М-м-м, - ответил племянник, прожевывая кусок балыка.

- Это в каком смысле?

- В смысле, что балычок у вас очень вкусный... А насчет видов - пока не знаю. Руки при мне, и голова на месте.

- А знаешь что? Покажу-ка я тебе свое хозяйство. Конечно, тебе, музыканту, наше дело может показаться и непонятным, и скучным. Однако же верный кусок хлеба, а постепенно будет маслице, и балычок тоже будет. Золотых гор поначалу не обещаю - лаборанты у нас получают по пятьсот-семьсот рублей. Это не деньги. Но ты еще молодой. Через годик мы тебя в университет поступим, потом в аспирантуру, а там... Если глянется - оформляйся, а оформишься, я дам команду и общежитие будет, и прописка.

Почему-то Алексею захотелось отказаться. Но разбрасываться не приходилось. К тому же дядя был для него ясен не до конца. Возможно, этот наигрыш, имитация родственной теплоты - лишь признак неловкости, вызванной появлением чужого пока человека? Хотелось бы надеяться... Здесь было за что цепляться. Да и новые родственницы такие милые...

Институт произвел на него впечатление заведения фундаментального, хотя и не вполне понятного по своему назначению. Что там гукает в больших автоклавах со множеством ручек и рычажков? Что высматривают в свои микроскопы склоненные умные головы? Что затаилось в закупоренных пробирках, рядами выставленных в лабораторных шкафах? Почему некоторые двери обиты металлом, а у входа в один коридор выставлен военный пост?

В административном крыле все было проще и понятней - ковровая дорожка, двери темного дерева слева, справа. Канцелярия, отдел кадров, замдиректора по науке... А прямо - самая красивая, резная дверь с надписью "Дирекция". За ней все как водится - прихожая для посетителей, из нее вход в дверь с табличкой "Приемная", за ней - еще дверь, там сидит главная секретарша. И только затем собственно кабинет. Скорее, тронный зал. Красный ковер на полу, стены в дубовых панелях, импозантные книжные шкафы, где на видном месте - труды Маркса Энгельса - Ленина. Рядом приметливый глаз Алексея углядел внушительный красный трехтомник "Социалистическая микробиология". Неужели дядька писал? М-да...

- Да ты садись, садись. Тебе чайку, кофейку? Или, может быть, коньячку желаешь?

- Нет, спасибо.

- А я, пожалуй, рюмочку того... С устатку, как говорится... А-апчхи!

- Будьте здоровы, Всеволод Иванович.

-- Слушай, обижусь. Что ты как неродной? Я тебе дядя Сева, а не... Впрочем, в институте при посторонних, конечно, Всеволод Иванович. Договорились?

- Само собой.

"И что это дядька так суетится?"

- И как тебе наше заведение?

- Капитально. Только я не понял, чем тут занимаются.

- Видишь ли, научные изыскания нашего института связаны с серьезнейшими, я бы сказал, государственно-важными задачами. Разрабатываются целые направления, темы, ведутся проблемные исследования. Вот то, что возглавляю лично я, первостепенное и главное, и я бы сказал, в значительной степени политическое... Курируется непосредственно Центральным Комитетом. - Академик воздел глаза к потолку. - Дело в том, что сейчас многие буржуазные ученые пытаются опровергнуть прогрессивное учение Дарвина, утверждая, что теория эволюции не универсальна. Да, говорят они, мы согласны допустить, что человек произошел от обезьяны, обезьяна - от кого-то еще и так далее вплоть до простейших. Но, продолжают они, откуда могла взяться первая живая клетка? Только от другой клетки. А та откуда? Природа не могла их породить, потому что... И начинается сплошная поповщина. Тогда по поручению Правительства я открываю лабораторию происхождения жизни. Мои сотрудники начали потрясающие по своему значению опыты. Мы отобрали огромное количество самых разных неорганических сред, от речной воды до каменной соли, и стали подвергать их различным воздействиям тепло, вибрация, свет, жесткое облучение, воздух, магнитная индукция и прочее. И ты просто не поверишь, каких потрясающих успехов мы добились - в ряде образцов стали развиваться клетки, споры и даже грибковые колонии. Зарождение жизни в неживой материи! Утерли мы нос этим идеалистам...

Алексей, подыгрывая, вытаращил глаза, а сам подумал: "Что-то тут не так... Интересно, а собственный нос он утирал, прежде чем лезть им в пробирку? Уж не из его ли соплей зародилась там жизнь?"

- А еще? - заинтересованно спросил он.

- Еще помогаем нашей медицине бороться с разными недугами, изучая микробов и паразитов. Есть и темы закрытые, военные то есть. Только о них я говорить не имею права. У меня и генералы работают.

- Так вы, дядя Сева, и генералами командуете?

- Командовать не командую, но... руковожу.

- Надо же! - всплеснул руками Алексей, а сам украдкой глянул на стены. Прямо над просторным столом академика висел портрет Хрущева. По правую руку от него - академик Иван Павлов, а по левую - Иосиф Виссарионович (команды "снимать!" еще не поступило).

Вечером опять ужинали с вином. Снова академик отпросился спать пораньше и снова ночевал у Никитушки. Но вчерашнего буйного веселья не было. Оставшиеся сидели тихо, умиротворенно. Алексей "пиано" наигрывал старинные вальсы. Ада листала журнал, устроившись на диване с ногами, а Анна Давыдовна, запахнув на себе цветастую шаль, раскладывала пасьянсы.

В эту ночь Алексей долго не мог заснуть. Он включил торшер, поднялся, зевая подошел к этажерке, взял наугад книжку, наугад раскрыл:

У меня в померкшей келье

Два меча.

У меня над ложем знаки



Поделиться книгой:

На главную
Назад