С полной откровенностью Владимир Ильич в самом начале речи сказал, что из-за отсутствия времени, необходимых материалов и, главное, свежих наблюдений ("всего один рабочий попался мне в поезде") его рассуждения-тезисы будут несколько теоретичными, но, как он полагает, в общем и целом правильными, соответствующими всей политической обстановке в стране и задачам революции.
Какие ядовито-иронические улыбки, саркастические насмешки вызвало это заявление, особенно слова "всего один рабочий" у Чхеидзе, Церетели, Дана. Всем своим обликом, выразительными жестами, в которых сквозили и этакое снисхождение к оратору, и негодование, господа соглашатели подчеркивали, насколько ленинское признание несерьезно, даже смехотворно в их глазах.
Вот сидят они, "вожди" русской демократии, отвоевывающие в переговорах уступку за уступкой у Временного правительства. Что ни день - митинги. Что ни день - речи. Им хлопают солдаты, аплодируют интеллигенты. Их восторженно встречают массы. Им ли не знать, чего хочет народ, что нужно народу. А тут вдруг приезжает эмигрант, годами оторванный от родины, открыто признающий: все его наблюдения в послефевральской России сводятся к разговору с одним рабочим. И он ломает, словно карточный домик, разрушает все то, что они с таким трудом вынашивали, создавали.
- Мы должны найти новую форму работы, мы должны учиться в этом отношении у масс. Революционная война, - говорил Ильич, - продолжается при условии: во-первых, перехода власти в руки пролетариата и беднейшей части крестьянства, во-вторых, отказа от аннексии на деле, в-третьих, разрыва на деле со всеми интересами капитала.
Милюковы и Гудковы говорят, что отказываются от захватов - да разве им можно верить. Я заявляю, что капиталисты говорят неправду. И убеждать их отказаться от захватов - бессмыслица...
Нужна перемена господства класса, нужно низвергнуть капитал. Этого манифестами не сделать.
Довольно поздравлений, пора приступать к делу. От первого этапа революции надо идти ко второму.
Сделана ошибка - в первые дни революции власть не взята в руки пролетариатом и беднейшими слоями крестьянства, когда помешать было некому. Боялись сами себя.
...Нынешнему Временному правительству никакой поддержки быть не должно, его надо разоблачать. ...Наша цель не парламентская республика, а республика Советов рабочих и солдатских депутатов.
Старый Интернационал - интернационал шейдеманов - забыл заветы Маркса и опозорил самое имя социал-демократии. Мы не против государства, нам нужно государство, но не такое, а то, прообраз которого дала Парижская коммуна. Полиция, армия, чиновничество должны быть уничтожены...
К старому вандализму возврата нет. Приходится или умирать годами, или идти к социализму. Надо взять в свои руки власть и практически управлять всеми делами государства. Нельзя откладывать этого до Учредительного собрания... Землей должны распоряжаться Советы батрацких депутатов.
Я наслушался, повторяю, немало речей после Февраля. Наслушался по-своему первоклассных ораторов, знающих, как, чем "зацепить" любую аудиторию.
Один "брал" отлично поставленным голосом, другой - артистическими жестами, третий - неожиданными переходами от серьезного, порой трагического к шутке, анекдоту.
А Ленин? Жесты скупые, ничего от позы, ничего бьющего на эффект. Заметная картавость делает речь его почти "домашней", но в то же время она обладает такой силой убеждения, что не слушать ее нельзя. Главное впечатление - цельность, удивительная слитность слов, жестов. Слова весомо, зримо падают в зал, то притихший, то бурлящий, готовый взорваться.
- Конфискация всех помещичьих земель. Национализация всех земель в стране. Обновление Интернационала. Никаких соглашений с национал-социалистами и "центром".
Почему-то вспомнилось давнее. В селе за Уралом, где вам после ссылки отца пришлось жить несколько лет, я не раз видел, как вслед за плугом сеятель разбрасывает зерна. Шагает по вспаханному полю широко, размеренно, неутомимо. Шаг - бросок. Шаг - бросок. Ни одного лишнего движения. Вот кого на трибуне-кафедре напомнил мне Ильич.
...Инцидент, о котором я хочу здесь рассказать, произошел, когда Ленин, заговорив о мире, дважды одобрительно упомянул слово "братание". И тут я увидел, как со своего места сорвался и стремительно шагнул к трибуне незнакомый унтер-офицер, кавалер трех Георгиев. Истерически выкрикивая: "Постой, погоди!", он остановился у самой трибуны.
- Ты кто такой? С кем предлагаешь брататься?! Видать, на фронте не был! Вшей в окопах не кормил! Я дважды раненный! Я тебе, господин хороший, покажу братание!
Тут мы с Семенюком и солдатом-измайловцем Волокушиным подбежали к унтер-офицеру. Втроем еле угомонили его, усадили рядом с собой. Он так и просидел, до конца собрания в фуражке (таким и заснял его фотограф), то и дело что-то выкрикивая. Зашумели и другие делегаты-фронтовики:
- Правильно, браток! За что воевали?!
Председатель собрания Н. С. Чхеидзе, не скрывая ехидной ухмылки, принялся было призывать зал к порядку. Но тут на помощь моему неспокойному соседу неожиданно пришел Ильич.
Положение товарища Ленива в эти минуты казалось мне весьма и весьма трудным, незавидным. Одно дело - меньшевики, открытые идейные противники, другое - такое яростное выступление человека оттуда, из окопов.
Инцидент этот мне хорошо запомнился, но все мои попытки найти подтверждение ему в выступлениях и статьях Ильича, в прессе тех лет, в воспоминаниях долго были бесплодными. Помог счастливый случай - знакомство с книгой одного из ближайших соратников Владимира Ильича В. Д. Бонч-Бруевича "Воспоминания о Ленине".
В. Д. Бонч-Бруевич пишет:
"Владимир Ильич спокойно, улыбаясь, выждал, когда страсти улягутся.
- Товарищи, - начал он снова, - сейчас товарищ, взволнованный и негодующий, излил свою душу в возмущенном протесте против меня, и я так хорошо понимаю его. Он по-своему глубоко прав. Я прежде всего думаю, что он прав уже потому, что в России объявлена свобода, но что же это за свобода, когда нельзя искреннему человеку, - а я думаю, что он искренен, - заявить во всеуслышание, заявить с негодованием свое собственное мнение о столь важных, чрезвычайно важных вопросах? Я думаю, что он еще прав и потому, что, как вы слышали от него самого, он только что из окопов, он там сидел, он там сражался уже несколько лет, дважды ранен, и таких, как он, там тысячи. У него возник вопрос: за что же он проливал свою кровь, за что страдал он сам и его многочисленные братья? И этот вопрос - самый главный. Ему все время внушали, его учили, и он поверил, что проливает свою кровь за отечество, за народ, а на самом деле оказалось, что его все время жестоко обманывали, что он страдал, ужасно страдал, проливая свою кровь за совершенно чуждые и безусловно враждебные ему интересы капиталистов, помещиков, интересы союзных империалистов, этих всесветных и жадных грабителей и угнетателей. Как же ему не высказывать свое негодование? Да ведь тут просто с ума можно сойти! И поэтому еще настоятельней мы все должны требовать прекращения войны, пропагандировать братание войск враждующих государств как одно из средств к достижению намеченной цели в нашей борьбе за мир, за хлеб, за землю"{3}.
Бесценное свидетельство! Перечитывая вновь в вновь слова Ильича, вижу его улыбку, то ироническую, то согретую сочувствием и любовью.
...Время от времени я бросал взгляд на георгиевского кавалера. Какое борение чувств, какая смена настроений отражались на его обветренном, суровом лице: недоумение ("Как же так? С кулаками лез, ругал человека на все заставки, а он же тебя и защищает"), сомнение ("Говорить мы все мастера"), колебание, первые проблески доверия ("А ведь понимает, насквозь видит наши беды, страдания, душу солдатскую"). Уже не вскакивал, не срывался с места. Внимательно слушал. Как, впрочем, и другие депутаты: солдаты, рабочие, до этого по тем или иным причинам - ,чаще всего из-за недостаточной политической зрелости - примыкавшие к меньшевикам, эсерам, анархистам.
Владимир Ильич говорил слова простые, понятные, о том, что было по-настоящему близко, что волновало и пахаря, и молотобойца, и человека в серой шинели. Говорил, а сосед мой напряженно слушал.
Думается, читателю небезынтересно узнать, как в дальнейшем сложилась судьба унтер-офицера, георгиевского кавалера. В. Д. Бонч-Бруевич называет его "кто-то из особо взвинченных депутатов с фронта".
Этот "кто-то" вскоре стал моим другом. Кравченко - депутат Юго-Западного фронта - принимал участие в работе II Всероссийского съезда Советов, штурмовал Зимний. Затем я надолго потерял его из виду. В начале 1921 года я получил повое назначение на должность комиссара 85-й бригады, квартировавшей в Омске. Приезжаю в 253-й полк знакомиться с личным составом. Остановился у одного из батальонов, выстроенных на плацу. Смотрю, навстречу мне, держа правую руку под козырек, четко, по-уставному отбивая шаг, идет командир в длинной шинели, опоясанный скрипучими новенькими ремнями. Улыбается, как старому знакомому.
- Кравченко?!
- Он самый. Всю гражданку провоевал. Член партии большевиков с тысяча девятьсот девятнадцатого года. А если точнее - с четвертого апреля семнадцатого. Помнишь? Я себя крестником товарища Ленина считаю...
Мы часто потом встречались. По службе (Кравченко мне аттестовали как. храброго, знающего, преданного революции командира) и по дружбе. Погиб красный комбат Кравченко на Алтае поздней осенью 1921 года при подавлении кулацкого мятежа. Погиб настоящим коммунистом.
Небезынтересны и не менее поучительны судьбы других участников исторического собрания в Таврическом дворце, тоже запечатленных на уникальном снимке. Антон Ефимович Васильев - активный участник Великого Октября, видный партийный и советский работник. Мой друг Павел Семенович Успенский прошел всю гражданскую войну, много лет посвятил воспитанию рабочей молодежи. Иван Семенюк - комиссар бригады, погиб в 1919-м на Восточном фронте. Судаков - один из самых уважаемых ветеранов Кировского завода. Мой брат Митя погиб вскоре при весьма драматических обстоятельствах. О том, как это произошло, я расскажу позже.
А Чхеидзе, другие лидеры меньшевиков, социалисты-революционеры? Все они - кто раньше, кто позже - оказались в лагере самых оголтелых врагов революции и кончили жизнь и политическую карьеру отщепенцами, в эмиграции. Как бесновались они, когда Ленин под сводами Таврического дворца прямо в лицо назвал их сообщниками капиталистов, империалистов. Что творилось тогда в зале! Кто-то потребовал немедленного удаления Ленина. Церетели презрительно молчал. А Владимир Ильич? Стоял на трибуне, как на капитанском мостике. И рокот возмущения разбивался о его спокойную уверенность, железную логику. И снова - напряженная тишина. Снова уверенно, твердо звучит голос Ильича.
...Ленинские тезисы, две страницы текста и всеобъемлющая программа, четкий план революционного действия. Впечатление от доклада было огромным. Врат Дмитрий, весело поблескивая глазами, все повторял: "Теперь заживем, теперь дело пойдет".
Тезисы в виде статьи "О задачах пролетариата в данной революции" были опубликованы в "Правде" 7 апреля, а 8 апреля в "Правде" появилась статья Каменева, в которой он выступил против "личного мнения товарища Ленина" и заявил, что надо оберегать партию "как от разлагающего влияния революционного оборончества, так и от критики товарища Ленина".
"...Что касается общей схемы товарища Ленина, - писал Каменев, - то она представляется нам неприемлемой, поскольку она исходит от признания буржуазно-демократической революции законченной и рассчитана на немедленное перерождение этой революции в революцию социалистическую".
Развернулась свободная партийная дискуссия. Статейка Каменева, однако, оказалась на руку соглашателям. Ее перепечатали в ряде буржуазных и мелкобуржуазных газет.
Тезисы Ленина отвергали то, что еще вчера многими людьми (среди них были и отдельные большевики) считалось единственно правильным.
Теперь все пришло в движение. Нужно было делать выбор: либо соглашаться с Лениным и действовать по-новому, либо скатываться к меньшевикам, соглашателям, врагам революции.
Именно с этого исторического выступления Владимира Ильича, собственно, и начинается преддверие, подготовка Октябрьской революции. Из уст в уста передавались рабочим слова Ленина, прозвучавшие в Таврическом дворце: "Довольно поздравлений, пора приступать к делу".
Далекое - близкое
Впору рассказать о том, как я, молодой солдат-красногвардеец (шел мне тогда двадцатый год), оказался 4 апреля рядом с вождем революции.
Рассказ пойдет о далеком и близком.
Далекое, потому что почти три четверти века отделяют сегодняшний день от того времени, когда память впервые начала запечатлевать увиденное, и близкое, потому что в нем то, что "сердцу нашему милей", - самое дорогое: ласковые руки матери, не тускнеющие с годами лица родных, друзей, товарищей и соратников по борьбе.
Наша родословная. За Нарвской заставой. Два корня одной династии. Мои университеты. "Туберкулезная фабрика". Вася-гармонист.
Родился я в Петербурге. Был потомственным рабочим. Сознание мое формировалось в революционной рабочей среде. По семейным преданиям, в 80-е годы прошлого столетия из Молдавии (кажется, из района Тирасполя) в Петербург прибыли со своими семьями братья Васильевы - Иван и Ефим. Они стали родоначальниками двух Васильевских династий.
Родной мой дед Иван Дмитриевич, человек богатырского сложения, могучей силы, не курил, не пил. Славился как токарь первой руки, но работал и по другой специальности - клепальщиком турбинного цеха. До 1905 года был религиозным, глубоко верующим человеком. Веру эту расстрелял царь. После Кровавого воскресенья дед порубил все иконы и с тех пор уже не верил, как он сам говорил, ни в бога, ни в черта.
Жили мы за Нарвской заставой в Шелковом переулке. Небольшой деревянный домик - пять комнат-клетушек да кухня - еле вмещали многолюдное (три поколения) семейство Васильевых.
Самые ранние, можно сказать, первые мои воспоминания связаны с... гудками. Я научился различать их примерно к пяти годам. Первым начинал Путиловский - басовито, густо. Затем, по-стариковски кряхтя и покашливая, со свистом, хрипом, его догонял "Тильманс". Тут же вступал на высокой, резкой ноте "Треугольник", снабжавший резиновыми изделиями почти всю Россию.
Дед вставал задолго до первого гудка, будил бабушку, моих теток - Полю и Любу.
Растапливалась печь, подогревался приготовленный еще с вечера завтрак.
Гудки поднимали сыновей деда - моего отца, Ефима, Дядей - его братьев Николая, Павла, Ивана. Завтракали при свечах или керосиновой лампе. Летом, в белые ночи, когда одна заря спешит догнать другую, обходились без света керосин экономили.
На Выборгской стороне обосновался со своей семьей и брат деда - Ефим Дмитриевич. Было у него два сына - Владимир, Антон и две дочки - Христя и Мария.
Все Васильевы-мужчины - так уже повелось - работали кто на Путиловском, кто - на "Тильмансе", женщины - на "Треугольнике".
На Путиловском, "Тильмансе" слесарил до ареста я ссылки в Сибирь мой отец Ефим Иванович.
В декабре 1905 года над нашими семьями нависла беда. За участие в забастовке, революционном движении многие оказались кто в тюрьме, кто в ссылке.
Отец и дядя Иван почти полгода провели в выборгской тюрьме. Мы с мамой носили им передачи. В первый раз, когда пришли на свидание, я с трудом узнал в исхудавшем бородатом человеке отца. Дома он обычно был немногословным, почти никогда не ласкал нас, а в комнате для свиданий, за проволочной сеткой, все говорил и говорил что-то успокаивающее матери, а ко мне, кажется впервые, обратился ласково:
- Ничего, сынок, будет и на нашей улице праздник.
Вскоре передачи и свидания прекратились: отца сослали в Минусинский край, дядю - на Урал. Большевик-ленинец, член партии, политический ссыльный Иван Иванович Васильев работал в партийных организациях Узума и других городов Урала.
В 1918 году он слыл одним из организаторов Красной гвардии на Урале, был комиссаром, командиром бригады, членом Военсовета 2-й армии. В 1920 году погиб в боях с бандами Семенова.
Николая и Павла в начале 1906 года тоже выслали из Петербурга. Куда не знаю, так как я их больше не встречал.
Вскоре после Кровавого воскресенья дед Иван Дмитриевич переехал к родственникам в село Хворостинку Самарской губернии, где и остался. Когда арестовали отца, мать с братом Михаилом и сестрой Дуней переехали к деду. Мы с братом Митей остались в Петербурге - в семье дяди Ивана, в том же Шелковом переулке.
В 1908 году отец из ссылки бежал. Смидовичи - наши дальние родственники и очень близкие друзья отца - помогли ему оформить переселенческий билет. Так наша семья, объединившись после стольких невзгод и треволнений, оказалась уже на правах переселенцев в селе Бородулихе Семипалатинской губернии. В 1912 году, после Ленских событий, наша семья начала готовиться к переезду в село Богословку.
Мы с Митей, да и младшие в семье дети считали тогда отца настоящим героем. Сказалось питерское воспитание: раз сидел в царской тюрьме, сослан, пострадал за общее, рабочее дело - значит, стоящий человек. Много хорошего говорили нам об отце Н. И. Подвойский, дядя Тимофей (Т. Барановский).
Отец запомнился им человеком скромным, молчуном. Умение держать язык за зубами ("Не человек - могила"), очевидно, и определило его обязанности рабочего-революционера: до самого ареста он, как я потом узнал, был связным. В ссылке отец приобрел вторую специальность - пимоката. Он научился весьма искусно катать пимы - валенки-катанки, обшитые кожей или холстом. Занимался этим, по рассказам братьев, до последних дней своей жизни.
В Сибири нас, Васильевых, стало больше. На сибирской земле родились мои братья Николай, Максим, Алексей, сестры Поля и Паша, и там прошла вся их жизнь. Так что у династии Васильевых и питерские, и сибирские корни.
Как сложилась судьба Васильевых-сибиряков? В 1925-1930 годах семья переехала в Ленинск-Кузнецкий, где все - среднее и младшее поколение работали на одной шахте имени Кирова. Брат Михаил{4} стал потом директором маслозавода. Умер он в 1938 году, а годом позже - отец. Максим - первый стахановец Кузбасса - стал родоначальником целой шахтерской династии, умер в 1956 году. Брат Николай, когда начало пошаливать здоровье, переквалифицировался в лесничие; брат Алексей, отработав на шахте 31 год, прошел путь от забойщика до заместителя управляющего шахтой. Сейчас тоже на пенсии. Живут мои сестры, у них чудесные дети, внуки, правнуки.
Наша мать Наталья Федоровна (умерла в 1942 году) перенянчила за свою долгую жизнь столько детей и внуков, что всех, пожалуй, и сосчитать трудно.
Теперь наша династия Васильевых - братья, сестры, дети, внуки насчитывает 64 человека. Среди них есть шахтеры, учителя, инженеры, врачи, военные (два генерала), студенты.
В нашей семье-династии участники трех революций, ветераны гражданской и Великой Отечественной войн, ударники первых пятилеток и строители БАМа.
Васильевы могли бы создать свою семейную и весьма солидную по личному составу партийную организацию - 24 человека. И уж подрастает смена - больше 20 комсомольцев.
Васильевы... После Ивановых, пожалуй, самая у нас распространенная фамилия. И одна династия - маленькая капля в океане. Маленькая капля... Но в судьбах Васильевых - питерских и сибирских пролетариев - разве не отразилось, не переплелось все, что испытала, вынесла, воссоздала наша страна с начала века?
Я хорошо помню "конку" - вагонво-рельсовый транспорт старого Питера, первые полеты аэропланов, приводящие в восторг нас, гаврошей Нарвской заставы. И мне же выпала честь встречать в Киеве Юрия Гагарина - первого в мире человека, летавшего в космос. Когда смотрю на его фото, веселую улыбку, известную всему миру, невольно испытываю грусть (вот уже Гагарин, а ведь мог быть моим внуком, стал историей) и гордость: неужели все это произошло с моей страной на моих глазах, за одну жизнь сына и внука питерских пролетариев?
По столам деда, отца, дядей, братьев пошел и я. Мои рабочие университеты начались рано. Отец отбывал ссылку, мать с младшими детьми, как я уже писал, отправилась в деревню к деду. Семья дяди Ивана, приютившая нас с Мишей, тоже осталась без главного кормильца, почти без средств. Помогали деньгами, одеждой Смидовичи, кое-что семье ссыльного перепадало из рабочей копилки, но, несмотря на все это, жилось трудно.
В 1906 году, мальчишкой неполных десяти лет, поступил я, окончив 2-й класс заводской ремесленной школы, учеником в слесарно-ремонтные мастерские Плещеева за Обводным каналом. В октябре того же года перешел в (плотницко-столярный цех завода "Тильманс", где работал мой брат Дмитрий.
Полновластным хозяином, судьей и одновременно исполнителем своих не подлежащих обжалованию приговоров был здесь мастер. Не по щучьему велению, а по своему хотению ("бог на небе, хозяин в конторе, я в цеху") карал и миловал, принимал и увольнял рабочих, учеников, причем последних брал в мастерскую лишь после того, как убеждался, что они знают молитву. Предупрежденный братом, я хорошо подготовился и одним духом прочитал "Отче наш", чем вызвал у мастера что-то вроде улыбки. Я с облегчением вздохнул. Но не знал, какое испытание ждет меня впереди. Как сейчас помню: кончился обеденный перерыв. Подходит ко мне мастер: "Читай, малец, благодарственную. С толком читай, с расстановкой. Поблагодари от всех нас за хлеб-соль всевышнего".
Я бойко начал: "Благодарю тя, Христе, боже наш..." А дальше - хоть убей: все слова молитвы вылетели из головы. В "награду" получаю хорошую затрещину. Целую неделю я в наказание после смены час-другой подметал цех, убирал станки.
И впредь почти вся наука мастера Погребного сводилась к ругани, подзатыльникам, трепкам. Болезненным и долгим был путь ученичества в те годы. Иной взрослый рабочий (сам эту "науку" проходил) тоже рад был поизмываться над новичком.
За Нарвской заставой одно время даже песню такую распевали:
Спи, дитя, мое мученье, баюшки-баю,
Я отдам тебя в ученье и про то спою.
Там, сынок, тебя за водкой станут посылать,
Не пойдешь, так по затылку будешь получать.
Должен признаться, что за два года я многому научился. Науку эту не забыл до сих пор. В свободное время охотно столярничаю.
Я вытянулся, окреп, подрос, все больше мечтая попасть на Путиловский завод. Для нас, подростков, Путиловский обладал особой притягательной силой. "Путиловец" - это слово за Нарвской заставой уже в те времена звучало уважительно. Путиловцы отличались большей грамотностью, сплоченностью. При желании, а желание учиться меня никогда не покидало, тут можно было пополнять свои знания по общеобразовательным предметам в школе рабочей молодежи (воскресной), где преподавателями были если не большевики, то близкие к ним по взглядам люди.
В июле 1908 года меня наконец приняли учеником на Путиловский завод. Радовался я этому, да и гордился несказанно. Мне казалось, что я как-то сразу повзрослел. Двоюродные братья и сестры подтрунивали надо мной.
- Наш Вася баском заговорил, заважничал! С чего бы это? - шутя допытывалась старшая сестра Дуня, к тому времени уже работающая на "Треугольнике".
Поставили меня в котельно-мостовой мастерской учеником к нагревальщику заклепок. Здесь еще помнили моего деда. Может быть, поэтому рабочие ко мне отнеслись хорошо.
Учиться и работать было трудно. 9-10 часов - вот сколько длилась "короткая" смена для подростков. Особенно утомляли ночные и сверхурочные работы. Даже теперь, семьдесят лет спустя, нелегко вспоминать те далекие дни ученичества.
Стоишь у пылающего жаром горна и все подаешь, подаешь раскаленные заклепки. К концу смены от высокой температуры, усталости тебя прямо валит с ног, но прервать работу, передохнуть нельзя.
О том, в каких невыносимых условиях нам приходилось работать, дает представление небольшая заметка в "Правде" за 31 июля 1912 года под говорящим само за себя заглавием "Туберкулезная фабрика":
"...На улице акционеров Путиловского завода в последнее время царило праздничное настроение. На бирже в гору шли акции. А на заводе каждый день рабочие создавали новые пушки, и новые горы золота плыли в сундуки капиталистов.
Но вместе с пушками здесь вырабатывалась и коховская туберкулезная палочка. Пушки менялись на золото, а туберкулезная палочка оставалась собственностью рабочих".
В заметке речь шла о пушечной мастерской, которая давала "наибольший процент заболевания туберкулезом".
Условия работы в нашей мастерской были такими же. За каторжный, непосильный труд на своей "туберкулезной фабрике" мы, ученики и подростки, получали 10-14 копеек в день. А чтобы заработать еще 5-10 копеек, оставались на сверхурочные работы. При этом за одну и ту же работу мы получали вдвое-втрое меньше взрослого рабочего. Но и такой низкий заработок катастрофически уменьшался из-за хитроумной системы штрафов. Штрафы всюду подстерегали еще не умевшего постоять за себя подростка, сыпались на него по любому поводу.
За шалости (была и такая статья) - штраф 50 копеек, стукнул дверью, скатился по перилам - тоже выкладывай по полтиннику.
От бесправия и произвола страдала работающая молодежь на всех заводах, фабриках, особенно в мелких кустарных мастерских. Над тобой измываются, а ты улыбайся. Заплачешь, покажешь свою слабость - пропал. Свои же товарищи засмеют. Больно, горько, а ты держись, покажи свою выносливость, геройство.