- Дальше слушайте, коли желание есть. Собирает тогда осиротевший и оскорбленный молодой человек этот отряд из арендаторов своих бывших, сильно обиженных на самоуправство господаря, и глухой осенней ночью поджигает отчий дом, отошедший ныне в чужие заграбастые руки. И пока арнауты господаря тушат пожар, врывается в господарский особняк, отбивает сестру с матушкой и увозит их в неизвестном направлении. Матушка его, правда, помирает вскорости, не снеся потрясений, а молодой человек объявляется вне закона. И, будучи знакомым с английскими балладами о благородном разбойнике Робине Гуде, решает повторить подвиги его в родной Молдавии. И начинает грабить богатых, щедро раздавая награбленное беднякам, скрываясь в промежутках сих подвигов под сенью густых дубрав.
- Густых дубрав... - медленно повторил Пушкин.
И вздохнул.
- Вот, собственно, и вся история о некоем молодом человеке, - сказал Раевский. - Простите великодушно, что даром сочинительства не облагодетельствован в полной мере.
- Славно, славно, - снова задумчиво протянул Пушкин.
Приехали наконец. Дорохов еще не появился, но Раевский все же взял с Александра Сергеевича слово, что из кареты он не выйдет, а будет наблюдать в щелочку шторки.
Только вылезли из кареты - Руфин Иванович пожаловал, а с ним секундант и доктор. Дорохов молча пожал Раевскому руку, холодно кивнул мне и пошел на поляну. Место нашего предстоящего боя осматривать.
Что уж долго-то рассказывать. Раевский, как водится, нам помириться предложил, мы, как часто водится, отказались. Секундант Дорохова шпаги из кареты достал, мы с Руфином Ивановичем до рубах разделись, разобрали шпаги и стали на позиции.
- До первой серьезной раны, господа! - крикнул Раевский.
- А об этом уж позвольте мне судить, - холодно улыбнулся Дорохов. - Я лицо оскорбленное.
Подумал, искоса бросил на меня оценивающий взгляд и добавил неожиданно:
- На перерывы, пожалуй, соглашусь. Через каждые полчаса, если то угодно противнику моему.
И на меня выжидательно смотрит. А я усмехнулся да молча плечами пожал.
Дали сигнал к поединку. Мы, как полагалось, отсалютовали секундантам и друг другу и - начали.
...Ах, сыны мои, никогда сил своих не переоценивайте. Две системы решений существуют: сложная и простая, а военным языком сказать, так стратегическая и тактическая. Сложная система прикидывает все возможные расклады событий будущих, храня цель, так сказать, задним умом. А простая всегда ищет наикратчайший путь для достижения цели, ни о чем ином и не помышляя. Но был я и молод, и глуп тогда, а потому ни о какой стратегии вообще не желал помышлять. За что и поплатился...
Я шпагу всей ладонью держал, по-итальянски, легко и сильно выпады противника отбивая. Минут пятнадцать мы этак плясали друг перед другом, приноравливаясь да упругим звоном обмениваясь. Показалось мне, что понял я манеру боя соперника своего, поймал его на выпаде, ударом далеко шпагу отбив. И тут же применил мулине, помня совет Александра Сергеевича. Стал рисовать перед глазами противника восьмерку да и не закончил ее, неожиданно резко ударив по его шпаге вблизи эфеса. И - удалось, удалось!.. Шпага из рук его вывернулась, сверкнула в воздухе и упала в шаге от меня. Мне бы наступить на нее или отбросить ногою подальше, но гордость к горлу подступила. Отсалютовал я ему и сказал:
- Возьмите свое оружие, Руфин Иванович.
Странно глаза его блеснули. То колючими были, как два крыжовника, а тут вдруг - блеснули...
- Благодарю, - сказал он сдавленным голосом. - Но пощады не ждите.
...А Пушкин потом, в карете, расцеловал меня...
Дорохов поднял свою шпагу, занял позицию и вдруг с такой ослепляющей быстротой начал меня атаковать, что я уж ни о каком там мулине или рипосте и вспомнить не мог. В глазах рябило от блеска его клинка, и я только тем поглощен был, что с трудом отбивался да отступал. Не знаю, чем бы штурм его закончился тогда, если бы секунданты не за-орали хором, что - перерыв.
Разошлись мы по разным концам и сели, отдуваясь. Тяжелая это работа - с боевой шпагой по поляне скакать. Уж на что я молодой да здоровый бычина - и то дыхание сбил...
Раевский ко мне подошел. Улыбнулся:
- Богу молись, Александр, на большого мастера попал. Но поступил очень порядочно, позволь руку твою пожать. Учти, у Дорохова сил мало осталось, а это означает, что сейчас он усилия утроит, чтобы с тобой разделаться. Коли продержишься до второго перерыва, считай, что победил.
Легко сказать - коли продержишься...
Не продержался я. Сперва было в атаку бросился, но он не только ловко ушел от нее, но и сам внезапно на атаку переключился. Столь бешеную, что я мгновениями и шпаги-то его не видел. Уж и отбивать выпады его не мог, а лишь отпрыгивал, тело свое унося.
И - не унес. Увидел лезвие, хотел отбить, но лезвие вдруг ушло от моей шпаги. А когда сообразил, куда оно ушло, то и тут не увидел, а - почувствовал. В тело мое оно ушло. По счастью, правда, вскользь, по ребрам...
Упал навзничь. Но шпаги из рук не выпустил. И второй, колющий удар, лежа отбил.
Закричали тут секунданты наши:
- Остановить бой! Врача!..
- Время еще не вышло, - улыбнулся Дорохов. - Коли признает себя побежденным и прощения у меня испросит, тогда...
Тогда вскочил я. Вскочил и на противника помчался, как бык на тореадора. Кажется, даже заревел по-бычиному. И не шпагу его, а его самого, Дорохова, только и видел. Видел и пер на него, как в самом последнем бою на противника прут, ни о чем ином уж и не заботясь. Еще дважды он шпагой меня достал, но я и уколов-то не почувствовал тогда. Я ничего уже не чувствовал, но яростью своей ослепленной пробил-таки непробиваемую защиту его. Пробил и, падая уже, вонзил шпагу в его бедро...
В себя пришел уже в карете, в трех местах перевязанный. И ведь отчетливо помню, что сознание не терял, даже Дорохову руку пожал, подойдя к нему по его просьбе. И на вопросы доктора отвечал, когда он меня перевязывал, и даже говорил что-то, а... ничего не помню. Не в себе был.
А в себя вернулся в карете только. Голова моя на коленях Пушкина лежала, карету трясло, потому что кучер лошадей гнал, я боль ощутил и все начал соображать.
- Молодец, Сашка, - улыбнулся Александр Сергеевич и поцеловал меня. - Это - за то, что шпагу вернул. А раны у тебя пустяшные, кости нигде не затронуты. Я в Канцелярии скажу, что заболел ты, а потому просишь двухнедельный отпуск. На Антиноях как на собаках: все заживает!..
Доставили меня до мазанки мамы Каруцы. Она было ахать начала, но я лег и сразу уснул.
Проснулся в сумерки от шагов с сапожным скрипом. Увидел человека какого-то, который баул в комнату внес, и вернулся сон досматривать, глаза, естественно, прикрыв.
...Во сне мне Аничка улыбалась...
Но все слышал. Какие-то шаги, какой-то шепот. А потом и голос разобрал:
- Проснись, Антиной. Тебе плотно поесть надо. Да и вина выпить тоже не грех.
Открыл глаза: Пушкин мне улыбается. За ним - стол накрытый, с двумя свечами. И мама Каруца у дверей. И сразу в ясное соображение пришел:
- Александр Сергеевич?.. Вы-то что тут делаете?
Улыбается Пушкин:
- А я тоже на десять дней отпуск испросил. Надо же тебя, дуэлянта, развлекать.
- Садись, Саша, - улыбнулась мне мама Каруца. - Я барашка для тебя зарезала, ешь, пока не остыл.
Александр Сергеевич к столу мне помог перебраться: покачивало меня, видно, крови много потерял из трех-то дырок на теле. Мама Каруца таз с водой принесла, умыла лицо мое, на котором пот коркой засох, и начали мы пировать втроем.
...Пишу сейчас строки эти, и с глаз слезы смахиваю, тот пир вспоминая. Мама Каруца кормила меня, Пушкин вина подливал, шутил и стихи читал. И одно подарил тогда, мне посвященное...
(Сбоку - приписка: Увы, не оставил я вам в наследство ни единой пушкинской строки, святой для человека русского и бесценной для меня. И хоть нет в том ни грана вины моей, а все одно - жаль до боли потери сей невосстановимой, в чем вторично вам признаюсь. Потом расскажу, почему и как случилось это. Потом. В надлежащем месте "Записок" сих и в надлежащее время.)
Да, славно мы тогда попировали. И барашек отменным оказался, и настроение наше победное, и кураж из трех дырок, которые в теле моем дороховская шпага оставила, не полностью вытек из меня. Видать, с пира этого да с доброго молдавского вина я и пошел на поправку. Доктор наезжал, перевязки делал, разрешил во дворе гулять, но очень пока немного и - с провожатым. И я гулял с провожатым. С Александром Сергеевичем.
Вскоре и майор Владимир Раевский меня навестил: никак не мог раньше, служба, говорил, заела. А почти следом за ним какой-то арнаут - мрачный довольно-таки субъект, надо признать, - внес в дом большую корзину с отменным вином, поставил и вышел, не ответив нам ни на один вопрос. Пушкин первым ту корзину открыл (любопытен был невероятно).
- Никакой записки, - говорит. - Только - вот.
И достает из корзины зеленую дубовую ветку.
- Записки нет, зато хозяин теперь уж точно известен, - улыбнулся Раевский.
- Кто?
- Да тот, видать, кто в дубравах ночевать любит.
- Урсул?.. - почему-то шепотом спросил Пушкин.
- Полагаю, что так.
А на следующий день - Раевский уж уехал - новый подарок в мазанку нашу внесли. Правда, не арнаут на сей раз ее доставил, а - посыльный, да и не корзина то была, а ящик венгерского токая хорошей выдержки.
- Письмо - внутри, - сказал.
И удалился. Мы вскрыли ящик и впрямь обнаружили письмо:
"ПОПРАВЛЯЙСЯ, ПАТРИЦИЙ. ОБИД ДЕРЖАТЬ НЕ УМЕЮ, СРАЖАЛСЯ ТЫ ОТВАЖНО, А ПОСЕМУ - МИР. ДОРОХОВ".
А через четыре дня Пушкин пропал. Я метался по двору, по саду, кричал до хрипоты, пока мама Каруца из виноградника не появилась на вопли мои.
- Зачем ты так кричишь, Саша? Пушкин на заре с табором Кантарая ушел.
- Как - ушел?..
- Велел передать тебе, чтобы ты не тревожился. На днях вернется, сказал.
И правда, появился через трое суток. Осунувшийся, усталый, молчаливый, в мятом сюртучке, прожженном в трех местах. Бросился я к нему:
- Александр Сергеевич!..
- Потом, Сашка, потом, - забормотал он, даже не улыбнувшись. - Не приставай ко мне сейчас.
Сел к столу, походную чернильницу свою водрузил и начал из всех карманов какие-то клочки бумажные извлекать. Разглаживал каждый, прочитывал бегло, клал на стол и тут же другой брал. А перебрав все, стал их по какой-то одному ему известной системе раскладывать. Будто пасьянс. И бормотал при этом под нос:
- Это - сюда. Не хватает... Не хватает чего-то. Пометим...
Оторвался от бумажек, ко мне вдруг повернулся:
- Четыре строчки. Всего - четыре. Послушаешь?
И начал читать, не дожидаясь моего согласия:
Расти на воле без уроков;
Не знай стеснительных палат
И не меняй простых пороков
На образованный разврат.
Ровно четыре строки прочитал и уставился на меня с каким-то хмурым, что ли, ожиданием.
- Ну как? Что скажешь?
- Мне понравилось, Александр Сергеевич. "И не меняй простых пороков на образованный разврат..." Хорошо. Это я детям своим в назидание оставлю.
- В назидание?.. Вот то-то и оно, что в назидание...
Вздохнул Пушкин. И опять своим странным пасьянсом занялся, от меня отвернувшись.
...Он из табора вернулся с первыми набросками поэмы "Цыганы". Может, даже не с набросками, а всего лишь с заметками к наброскам. Но прочитанное мне четверостишье в поэму не включил. Уж не знаю, по какой причине. Но я тогда с его голоса эти строчки запомнил. Дословно; понравились они мне очень...
Долго он так за столом сидел. Что-то правил, что-то вычеркивал, что-то менял местами. Мама Каруца дважды в комнату заглядывала, намереваясь на стол накрывать, но - не решалась. Потом Александр Сергеевич удовлетворенно вздохнул, распихал свои бумажки по карманам и сам закричал:
- Есть хотим, мама Каруца!
Умылся, переоделся к столу, но оставался задумчивым и... отсутствующим, что ли. Будто не было его с нами...
А после обеда, когда мама Каруца уж со стола убрала, а мы вино попивали, сказал вдруг:
- Понимаешь, на месте они маршируют.
- Кто?
- Цыганы. Я раньше как бы только фасад и видел. Красивый народ, вольные фигуры, дикие пляски, диковатые песни. А потом изнутри на них же взглянул Боже мой!.. Вместо законов - обычаи, вместо обычаев - привычки, вместо традиций - предания. Просвещения не принимают, детей грамоте не обучают, женщины - почти рабыни, на себе семьи тянут. Собственности не признают, даже не понимают, что она такое означает да и зачем она вообще. И ведь не скупцы, а одну лишь ценность постигли: золото. И народ не просто смышленый - способный народ. И к ремеслу, и к труду, и к занятиям, и к музыке, а словно застыли в пути своем вечном. На тысячу лет застыли. Движение ради движения. По кругу таборы их движутся, по кругу, который они и рвать не пытаются, да и не хотят. И существуют по привычке, что ли. Вопросов себе не задают, а значит, и ответов не ищут. И ведь у нас, на Руси, таких вот, им подобных, тоже предостаточно. Тех, которые ни вопросов задавать не желают, а уж ответов искать - тем более. Нет, это - не воля, Сашка, это - дикость. До воли еще дорасти надо...
Замолчал он. И я молчал, не очень, признаться, понимая рассуждения его. Долго мы так молчали, а потом Александр Сергеевич вздохнул и улыбнулся мне. Как бы через силу.
- Ты вроде окреп, Сашка, и я тебе уже не нужен. Да и дело у меня, признаться, появилось. Туманное пока, но чувствую, важное для судьбы моей. И безотлагательное.
И после обеда уехал. Меня обняв да маму Каруцу расцеловав в обе толстых щеки.
Июня 12-го дня
Через неделю и я в Канцелярию явился, доложив, что избавился от всех хворей. Потом в фехтовальный зал зашел, но Александра Сергеевича там не оказалось.
Встретились лишь неделю спустя, не раньше. Я было спросил, почему он больше фехтованием не занимается, но Александр Сергеевич как-то очень уж странно глянул на меня. И, помолчав, сказал с весьма большим удивлением:
- Знаешь, Сашка, я роман в стихах начал...
И пропал с горизонта моего. А я мыкался. К нему привязался, в салоны не тянуло, даже карты позабыл. Маялся, метался, бродил. Пил - с кем-то, беседовал - с кем-то, понтировал - тоже с кем-то, сейчас уж и не упомнишь. И почувствовал вдруг странную потребность к Дорохову заглянуть.
Необъяснимое желание, но - заглянул. Благо предлог имелся: за подарок поблагодарить.
Руфин Иванович по квартире еще с палочкой передвигался, видно, глубоко я бедро его тогда проткнул, в последнем падении. Но посещению моему он явно обрадовался, хотя почему-то изо всех сил пытался это скрыть.