"Господа останутся надолго", - сказала та дама за стойкой регистрации.
Это звучало утвердительно.
Господа остались до воскресенья.
Нельзя сказать, что с нашей любовью, с этим нашествием саранчи, было покончено, хотя оба мы время от времени молили небеса именно об этом, но когда в воскресенье вечером мы сидели в темной Надановой крепости на ящике из-под апельсинов, Надан сказал:
- Предлагают аспирантскую стипендию год или два в обсерватории в Аризоне.
И он встал, чтобы принести чего-нибудь выпить. Открыв дверцу холодильника, крикнул:
- Тут только молоко!
- Н-да-а-н, ну тогда молока.
Когда он принес молоко, я сказала:
- Есть место преподавателя: год или два в университете Клермон-Феррана.
Пастеризованное молоко прокисло. Но вкус у него был не кислый, как у нормального кислого молока, а отвратительно горький, и я сказала:
- Как тебе удалось добиться, чтобы пастеризованное молоко скисло, оно ведь хранится полгода.
Потом я взяла такси.
"Так не пойдет", - все еще звучал у меня в ушах голос Надана.
А я на это: "А как, скажи пожалуйста, как пойдет?"
Надан: "Перестань говорить этим писклявым голосом".
Я: "?"
Надан (сам с собой): "С любой другой женщиной все было бы так просто".
Я: "Ну и давай начни наконец с любой другой женщиной".
Когда я закрываю глаза, я вижу, как мы с Наданом сидим на солнышке на лугу позади того самого отеля. Сначала Надан разъясняет мне, что такое теория относительности, потом что-то о ценных бумагах и, наконец, что такое двойная жизнь. Последнее он придумал только что. Я говорю: "Двойная жизнь стара как мир". Но Надан не любит, когда его учат, он сам себе выдумал двойную жизнь и очень хотел бы попробовать, и у меня такое чувство, что он хотел бы жить с Альбертой в своем доме, который он, собственно говоря, для нее и построил, и чтобы Альберта, уж будь добра, следила за тем, чтобы дом этот перестал быть таким заброшенным: прикупила бы мебель, заботилась, чтобы в холодильнике было что выпить, время от времени мыла окна. С Альбертой это могло бы пройти, да вот Альниньо этот дом на дух не выносит. Другую жизнь он бы хотел прожить с Альниньо.
Я указываю на группу папаш позади нас, которые с воплями поднимаются по узкой дорожке к отелю, и говорю:
- Каждый второй из них тоже мечтает о двойной жизни.
Надан говорит:
- Ты просто не понимаешь.
Может быть.
Осенью Надан уехал в Аризону, а у меня был выбор: в Клермон-Ферран или в Лион. Я выбрала Лион.
Жан-Филипп
Прошло уже несколько лет с тех пор, как я написала рассказ "Альниньо". Мы жили в Т., маленьком городке на берегу реки Роны между Вьенной и Валенсой в доме родителей моего мужа. На субботу и воскресенье из Лиона приезжал Жан-Филипп. После недельного сидения за письменным столом ему было только полезно побыть с семьей на природе. Он любил ездить с отцом на виноградники по другую сторону реки и, когда отец его спрашивал, давал советы, пора или нет еще заменить один сорт винограда другим; он ругал старика за привычку распылять над виноградниками слишком много инсектицидов, "продукта", как они здесь говорили, так много, что листья потом целую неделю отдавали синевой.
Пару раз я тоже ездила с ними на виноградники, и мне всегда нравилось, отстав от них на пару шагов, наблюдать, как они оживленно разговаривают, жестикулируют, подмечать, как они друг другу близки. Когда-нибудь Жан-Филипп унаследует виноградники и, скорее всего, сдаст их в аренду. Он никогда не говорил об этом с отцом, но мы полагали, отец догадывался.
Иногда по воскресеньям мы все вместе ужинали в ресторане. Это было хорошее время. Не для всего мира, о котором мы каждый день читали в газетах, а лично для нас. Сесиль перешла из подготовительной школы в обычную и гордилась тем, что стала по-настоящему взрослой, а я радовалась, что могу теперь уделять себе больше времени. Случалось, я оставляла Сесиль с бабушкой и ехала на неделе в Лион, чтобы взять книги в библиотеке, найти какую-нибудь цитату, просто побыть среди людей, сделать покупки, для которых Т. и Валенса были слишком малы. Потом я заезжала в институт за Жаном-Филиппом, и мы с ним вместе шли ужинать в ресторанчик на улице Марронье, а иногда - в оперу; случалось, мы просто вместе готовили ужин и говорили друг с другом о работе, и я оставалась ночевать в маленькой квартирке на площади Белькур, которую мы и после рождения Сесиль оставили за собой.
История о Надане и Альберте возникла у меня однажды чудной весенней порой. Чаще всего я сидела тогда на солнышке на нашей нижней террасе в Т. и писала: именно так в мою историю проникли флюиды мая, сирени и даже красного вина собственного свекра, впрочем, я думаю, истории это не повредило. Я считала, она закончена и получилось неплохо.
Но прежде чем положить ее туда, где лежали другие мои рассказы, и отослать по почте в издательства, я дала ее прочесть Жану-Филиппу. Мне нравится следить за его лицом, когда он читает. К тому же я уверена, он это знает. Читая, он время от времени задавал вопросы, не мог перевести некоторых слов, хотел знать точнее, о какой именно радиостанции идет речь и в довершение всего мне пришлось, переборов себя, спеть ему не только "Прекрасную полячку", но и "Его последним словом было "водка". Он наморщил лоб, прикрыл глаза, помотал головой. Потом сказал: "Какая недобрая история".
Я вовсе не считала, что это недобрая история, может быть, потому, что писала ее в приподнятом, даже иногда озорном настроении, сидя на весенней террасе с видом на виноградники моего свекра, которого я очень люблю, и от этого сама история казалась мне милой и немного абсурдной, но Жан-Филипп стоял на своем: это недобрая история.
А потом произошло нечто странное, чего между нами никогда не бывало прежде и позднее никогда не повторялось. Он сказал очень определенно: "И к тому же история еще отнюдь не закончена".
Теперь, когда я пишу эти строки и снова слышу его голос, мне кажется, что он произнес это не просто уверенно, но даже твердо, если не жестко.
И хотя мы всегда охотно и подробно говорили друг с другом о работе, ни один из нас никогда не вмешивался в дела другого, и мне очень не понравилось, что он вдруг позволил себе столь определенное высказывание по поводу моей работы. Я сказала:
- Она, несомненно, закончена. Ничего не осталось. Il n'y en a plus. Надан сидит в обсерватории в Аризоне, Альберта преподает в Лионском университете, и точка. Занавес.
- Может, и занавес, но лишь до поры до времени, - сказал Жан-Филипп. Конец первого действия, да, но до настоящего конца еще далеко, и конец не наступит просто потому, что ты отправила его в Аризону, а ее - в Лион. Случится еще много чего, и веселого тут будет мало. Мужайся, моя дорогая.
Все это он говорил с подчеркнутой любезностью, хотя глаза его смеялись, и было невозможно не уловить насмешку.
Это меня удивило. Это меня рассердило. Это звучало так, будто Жан-Филипп знает о моей истории больше меня. С этим трудно было смириться. Я не привыкла к тому, чтобы Жан-Филипп говорил со мной в таком тоне. Таким тоном мужчины обычно рассказывают женщинам о войне.
И все же ему удалось сбить меня с толку, я сама вдруг потеряла уверенность, что история и в самом деле завершена; для начала отложила ее в сторонку и написала парочку новых рассказов. Жан-Филипп больше к этому не возвращался. В течение всего лета.
Август мы провели на море. По утрам Жан-Филипп сидел над диссертацией своего коллеги и шел с нами на море только после обеда, был сосредоточен и молчалив.
Осенью он снова поинтересовался моей историей. На время сбора винограда он взял отпуск и привез с собой в Т. целую стопку книг, в том числе и собственную работу о застольной песне в "Заратустре", иногда рассказывал нам об особенностях смешного у Ницше и был, очевидно, рад, что он наконец дома и может до хрипоты спорить с отцом: производить ли много вина среднего качества или немного, но исключительного; и что необходимо предпринять для переориентации производства, если, конечно, вообще стоит его переориентировать. В любом случае выходило, что надо прикупить еще несколько гектаров земли.
- Господин философ решил пройтись по виноградникам, - миролюбиво отшутился отец, когда решил, что с него хватит. Услышав эти его слова, я почувствовала прилив любви к нему, ибо в тот момент мне стало совершенно ясно: конечно же он знает, что Жан-Филипп не будет сам заниматься виноградниками, а не говорит он об этом потому, что щадит чувства сына и уверен * бессмысленно спорить с сыновьями о будущем. До сих пор я думала, им просто весело, это у них такая игра - спорить о виноградарстве. Теперь я засомневалась.
Иногда Жан-Филипп вставал среди ночи, чтобы отправиться с друзьями на рыбалку, в горы. Бывало, им даже удавалось что-нибудь поймать. Но когда Элиза видела эту форель, она со смехом говорила: "Они выудили ее в ближайшем супермаркете".
Все было почти как всегда.
Только начиная с весны я не давала ему читать ничего из написанного мною. Впрочем, он тоже не давал мне своих работ.
Однажды вечером, когда Сесиль уже спала, он вдруг как бы между прочим спросил:
- А что поделывает твоя Альберта? У нее все в порядке?
- Спасибо, все отлично, - сказала я.
- Дело движется?
- Поживем - увидим.
Вот и все. И мы снова уткнулись каждый в свою книгу.
После праздника Вознесения Надан и Альберта молча решили больше друг другу не звонить и не встречаться. Несколько дней Альберта чувствовала облегчение. Не слишком приятное чувство, что тебя разлюбили, да ты же еще и Альниньо, говорила она себе. Никакая она не Альниньо и вовсе не хочет ею быть. За всем этим стоит недоразумение, очень давнее недоразумение, но и очень давние недоразумения вместе с сопутствующими им предысториями должны рано или поздно заканчиваться. Кроме того, работу над переводом Валло пора было заканчивать, сроки поджимали, нужно было скорее искать цитаты, вставлять их в текст, звонить Валло, а по обе стороны компьютера росли горы книг. Работа шла уже не так быстро, теперь она тащилась как черепаха, текст, казалось Альберте, к концу стал труднее, чем она предполагала, хотя, конечно, с самого начала было ясно, что в этом тексте время от времени попадаются препротивные куски. Как раз когда Альберта переводила один из таких мерзких абзацев, очень возможно, что в ее голове ни с того ни с сего возникли одна за другой картинки их бегства: в отеле, на лугу, но также и ужасный Наданов дом, к сожалению, и Альберта погрузилась в их созерцание вместо того, чтобы пытаться следить за смыслом в переводимом тексте, а уследить за ним было непросто. Вышло даже так, что ей дважды пришлось звонить в Париж с одним и тем же вопросом; особая интонация в голосе Валло исчезла, ее сменило нечто другое, что, правда, пока еще никак нельзя было назвать несдержанностью, но за вежливыми словами уже угадывалось легкое раздражение.
Ко всему прочему что-то случилось с ее квартирой. Она вдруг стала казаться Альберте гораздо меньше, чем даже два дня назад, хотя, разумеется, мебели в ней было не так уж много, скорее ее обстановку можно было назвать спартанской, если не обращать внимания на книги, которыми все было завалено. В кабинете на письменный стол из окна падало слишком мало света, в ванной краска слоями отставала от стен, плитка на кухне приобрела вдруг ядовито-желтый оттенок, а несколько штук вообще отвалилось. Все это, решила Альберта, срочно нуждается в ремонте. Плюс безотрадный вид из кухонного окна на оптовый рынок напитков, а к безотрадному виду добавились вдруг шум грузовиков и отвратительное бряканье ящиков с бутылками при погрузке и разгрузке - это было невыносимо.
Так и мигрень заработать можно.
По мнению Альберты, единственное, что было хорошего в Надановом доме - это панорамный вид из его больших окон на юг. Вдали можно было даже различить лес, чуть ближе - несколько частных домиков с березами и ивами в садах. От этой картины веяло покоем.
Она забыла, что совсем недавно у них состоялось ужасное молчаливое сражение - ничего подобного вообще не должно происходить с людьми, которые всю жизнь любят друг друга. Ни вслух, ни молча.
Надан: "Так не пойдет".
Альберта: "А как, скажи пожалуйста, как пойдет?"
Надан: "Перестань говорить этим писклявым голосом".
Альберта: "В моем голосе нет ничего писклявого! И вообще я же ничего не сказала".
Надан : "Ну ты же видишь, так не получится".
Альберта: "А как, скажи пожалуйста, получится?"
Надан: "С тобой вообще ничего получиться не может".
Альберта: "Вот как? Разве это я полощу горло после того, как почищу зубы, так, что дрожат стены? Разве у меня на ногах эти, прошу прощения, прелестные тапочки?"
Надан: "Знаю, знаю, ты очень хочешь погнусничать, но так ничего не выйдет".
Альберта: "Тогда оставим это".
Надан: "Только не начинай сейчас плакать".
Альберта: "Ну вот еще, вот уж чего я точно не буду делать, так это из-за тебя плакать".
Она не забыла ни эти немыслимые диалоги, ни слезы, которые следовали за ними. Какая-то ее часть, запертая навсегда, так и осталась сидеть на той поваленной сосне и не становилась умнее, с тех самых пор как жизнь много лет назад поперхнулась и на какое-то время перестала дышать.
И в тот момент, когда Альберту вдруг захлестнули чувства - ведь есть же что-то трогательное в том, что Надан, едва достигнув совершеннолетия, задумал построить дом, связался со строительной фирмой и в конце концов построил его на участке земли в пригородном районе, и в этом доме, так он задумал, с ним должна была жить Альниньо, ведь это на самом деле очень трогательно, конечно немного наивно, так же трогательно и наивно, как галстук со слониками и, если подумать, как выглаженная пижама, и эти, ну, тапочки, и почему вообще человек не может, почистив зубы, как следует прополоскать рот, - так вот, в этот момент ей вдруг пришла в голову другая, очень своеобразная мысль, и она никак не могла от нее отделаться. Она вдруг осознала, что уже в начале следующего года в одной из нескольких детских комнат, предусмотренных в доме Надана, мог появиться обитатель.
Эта мысль тоже пробудила в Альберте нежность. Хотя в такой же примерно степени и испугала; день ото дня оба чувства становились сильнее: нежность и страх. Она еще не записалась ни в Клермон-Ферран, ни в Лион, такие вещи быстро не делаются, и однажды вечером, едва лишь нежность чуть-чуть пересилила страх, сняла телефонную трубку.
Потом сказала то, что хотела сказать.
Потом после долгой молчаливой паузы, в которой ей было ясно каждое слово, услышала: "Ах вот как".
Потом положила трубку и сказала себе, что она его разлюбила, и вообще этому пора положить конец, пока эта дьявольщина не слишком укоренилась в ее жизни.
Потом стала искать в телефонной книжке другой номер и снова схватилась за телефон.
В Аризоне сквозь самый чистый воздух в мире Надан смотрел на луну, лишь изредка завешенную облаками, и производил сложные расчеты, связанные с Млечным Путем. Пока его наблюдения постепенно выливались в астрофизическую теорию о природе межгалактического тумана, которая позднее повлекла за собой поездку с докладами по всем Соединенным Штатам, Альберта прогуливалась в лионском тумане между Роной и Соной сначала потому, что ее влекла красота эпохи Возрождения, и потому, что все здесь было чужим, возбуждающим, иногда до изнеможения, и восхитительным, как, например, сказочные цветочные магазины, где даже из полевых трав умели создать сверкающий букет. Со временем восхищение поутихло, и наступил момент, когда ей пришлось признаться себе, что в Лионе, к сожалению, невозможно разрешить самое большое недоразумение ее жизни, за которое она помимо собственной воли продолжала цепляться настолько, что ей постоянно приходилось вступать в переговоры с самой собой, даже ссориться, действительно ли речь здесь идет только лишь о недоразумении, а не о большой любви, хотя, кажется, одно напрочь исключает другое. Короче, Альберту одолевали ностальгические мечты, она часто ходила в кино, время от времени предпринимала попытки относиться к жизни легче, на французский манер, но ей удавалось создать лишь видимость легкомыслия, кое-что по-прежнему задевало ее за живое.
Например, знакомство с Эженом Пюшем.
Эжен занимал квартиру над Альбертой. Однажды возле почтовых ящиков он заговорил с ней: "Вы та самая дама, что любит Моцарта?" И Альберта пришла в совершеннейший ужас. Она тут же пообещала, что отныне будет включать музыку тихо-тихо, но Эжен засмеялся и сказал: "Нет-нет, что вы, мне нравится".
В нескольких кварталах от дома находилась его мастерская. Через некоторое время у Альберты вошло в привычку после лекций или прогулок в тумане ненадолго туда заглядывать. Там пахло жженым металлом, огнем, искрами и спокойствием Эжена. Она старалась принести туда что-нибудь: кусочек торта с лимоном или букет цветов, чтобы поставить его на бюро с раздвижными стеклами, где стоял компьютер, за которым Эжен иногда работал.
В ноябре я не продвинулась дальше осознания того факта, что, несмотря на особенные отношения с Эженом, Альберта в Лионе отнюдь не счастлива, в то время как Надану облегчала жизнь его если не счастливая, то, по крайней мере, достойная удивления практическая способность, присущая многим мужчинам, способность полностью забываться, погрузившись в работу. Надан прекрасно осознавал, что работает в одной из крупнейших обсерваторий мира - посреди пустыни, вдали от городов, автострад, промышленности - в условиях, о которых прежде мог только мечтать. Он разрывался между спектроскопами, астрографами, радиотелескопами, моделированием параллактических сдвигов, работой по ночам, расчетами содержания гелия и водорода, компьютерным анализом межзвездной пыли и газа, и в конце концов он придумал собственную теорию происхождения межгалактического тумана и был страшно доволен, что эта работа вызвала переполох в научной прессе, за которым сразу же последовало несколько приглашений. Он ездил из одного университета в другой и делал доклады, пока его теорию не опровергли, но все-таки работа на какое-то время стала для него действенным средством против нашествия саранчи.
Свой дом, в строгом соответствии с количеством детских комнат, Надан весьма рассудительно сдал на два года семье с тремя детьми, и вернуться его в конце концов заставила вовсе не тоска по дому, а скорее тот факт, что его предположения не оправдались. Млечный Путь остался там, где и был, в Аризоне срок его работы в обсерватории истек, а после того как специальные журналы напечатали опровержения его теории, приглашений в другие унивеситеты не последовало. И хотя в любой европейской стране были бы рады взять на работу астрофизика с опытом работы в Штатах, Надан предпочел провести еще несколько месяцев во Флориде; он жил то с одной женщиной, то с другой, спал то в одной, то в другой постели - и ему вдруг показалось, что все это не то чтобы уж вовсе плохо, но как-то неправильно. Он так и не смог снова стать таким же беззаботным, как в том отеле, неподалеку от Манхайма и Людвигсхафена.
В конце концов он вернулся и стал строить заново свою жизнь и работу, перемещаясь между университетом в Х. и собственным домом, который, как он и опасался, семьей из пяти человек был приведен в весьма плачевное состояние, да и как могло быть иначе. На велюровом ковровом покрытии фломастером были нарисованы клеточки для игры в классики и трассы для автомобильных гонок, повсюду налипли остатки пластилина, а в детские он вообще старался не заглядывать, успел только заметить отпечаток маленького грязного большого пальца около выключателя, когда же ему попались на глаза пятна от овощей на обоях в столовой, он решил, что здесь, должно быть, устраивали соревнования, кто дальше плюнет. Больше всего его расстроило, что весьма далекий от строительных работ отец семейства бестолково и неаккуратно понаделал где только можно розеток для внутренних телефонов, телевизоров, дистанционных беби-ситтеров, все провода шли поверх штукатурки, да еще и самым идиотским образом были выкрашены масляной краской.
Надан зафиксировал факт осквернения своего дома квартиросъемщиками, но дальше этого дело не пошло. Все чаще теперь ему в голову приходила мысль продать дом, и только сентиментальные воспоминания о юности, которые порой вдруг накатывали на него, в самый последний момент не давали ему обратиться к маклеру.
У него вошло в привычку часок перед работой бродить по лесу, два раза в неделю ходить в тренажерный зал, чтобы не потерять форму.
Когда мы с Жаном-Филиппом встречались в Лионе, мы нередко говорили с ним об Альберте.
- Ну, как поживает твоя Альберта? - спрашивал он, и я отвечала:
- Боюсь, ей грустно. Город, конечно, очень ей нравится, но преподавание связывает руки, и хотя студенты попались довольно симпатичные, ей хотелось бы побольше переводить, а может, попробовать что-нибудь совсем новое - например, как Эжен, стоять в мастерской со сварочным аппаратом в руках и, разглядывая куски металла, приговаривать: "Тут мне потребуются четыре электрода, потом надену очки, проведу световую дугу по металлу, и эти части срастутся". Но пока ничего не получается, потому что Альберта слишком несчастна".
Если же мне самой хотелось поговорить с ним об этом, я просто говорила:
- Знаешь, Альберта меня тревожит.
Как-то раз Жан-Филипп сказал:
- Может, ей влюбиться, выйти замуж, родить ребенка, все бы и прошло.
Мне не понравилось, как он это сказал, в голосе звучали провокационные нотки, будто это была проверка, и я чуть не завелась, потому что не люблю, когда откуда-то из засады вдруг выстреливают такими провокационными фразами, не говоря всего, что на уме, но мне показалось, правильнее сделать вид, будто я ничего не заметила, и я сказала:
- Думаю, с этим лучше подождать, пока она не почувствует, что с прошлым покончено, женщина переживает любовные проблемы всем своим существом и страдает тоже. Ей нужно время.
Жан-Филипп сказал:
- Мне кажется, ты сама ждешь чего-то.
Потом сменил тему, спросил о розах, которые мы с его матерью хотели посадить перед виноградниками, причем до первых морозов - всю осень мы с Элизой не могли договориться, какой сорт выбрать: Элизе нравились небольшие светлые розы "боника", а я пыталась уговорить ее на более выносливые "леонардо".
- Она решительно настаивает на "бонике", - пожаловалась я, и Жан-Филипп, качая головой, сказал:
- Ничего не поделаешь, это ее дом и ее виноградник.