Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Пользуясь свободой действовать оборонительно и наступательно, как ему заблагорассудится, только бы он успел изменить тревожное положение, в котором находилась линия, генерал *** действительно успел, путем удачных набегов, уменьшить неприятельские нападения на наши границы и если не покорить окончательно, то принудить, по крайней мере, абазинские аулы и черкесские общества между Кубанью и Сагуашею смириться перед русскою силой. Абреков, более всего опасных для спокойствия края, он старался переманить на русскую сторону, и вообще истреблял их всеми способами. В этом случае он поступал с черкесами по-черкесски.

Абречничество распространилось за Кубанью в то время, когда бежавшие кабардинцы, озлобленные покорением их земли, дали обет, пока живы, мстить русским. Скоро из разных мест молодые люди стали уходить к неприятелю, провозглашая себя абреками, без другого повода кроме удальства и страсти к похождениям. Гораздо меньшее число делались абреками, имея действительную причину жаловаться на русских. Нельзя не признаться, что и в таких не имелось недостатка. Братья Карамурзины и их неразлучный товарищ имам Хази, которых генерал *** прочил мне в проводники, бежали в горы, можно сказать поневоле, побуждаемые к тому постигшею их тяжкою несправедливостью. Их история так любопытна и являет такой разительный пример пристрастного суда, которым позволяли себе иногда расправляться в былое время, что я не хочу о ней умолчать. Тут же спешу прибавить, что кавказские правители моего времени, каковы были Розен, Нейдгарт, Вельяминов, Граббе, Гурко, всегда следовали правилам величайшей справедливости в отношении горцев. О том, как велись дела на Кавказе после меня, не быв очевидцем, не смею говорить; но, кажется, имена Воронцова и Барятинского служат достаточною порукой за их просвещенный и справедливый образ действий.

Для ясности моего рассказа я должен прежде всего указать на следующие обстоятельства. В тылу нашей линии, между Иегорлыком и Кумою, находились ногайские селения, жители которых мирно занимались хлебопашеством и, в обширных размерах, скотоводством. Отрезанные от горцев рядом казачьих станиц по Кубани и по Малке, ногайцы зависели совершенно от нашей воли и не расставались с оружием, сохраняя некоторый дух воинственности, только потому, что должны были нередко обороняться от черкесских разбойников, которые грабили их, не делая различия между ними и русскими. Самое главное и многочисленное ногайское поселение находилось на реке Калаузе. Кроме того, были поселены на левом берегу Кубани, по воле правительства, около двенадцати тысяч покорных нам ногайских татар, повиновавшихся пяти княжеским фамилиям: Келембет, Мансур, Кипчак, Карамирза и Навруз. Татарские аулы составляли передовую линию против непокорных горцев, так как жители их были обложены до некоторой степени кордонною службой, обязаны были содержать караулы и помогать казакам встречать и преследовать неприятеля. Последние представители некогда грозной Золотой орды, ногайские князья отличались храбростью и могли во всех отношениях соперничествовать с самыми лучшими черкесскими наездниками. Преданность ногайцев не всегда была безукоризненна, по причине трудного положения их между русскими и своими единоверцами в горах; но можно положительно сказать, что многие из князей исполняли добросовестно свои обязанности, и так как в сложности они действовали в нашу пользу, то благоразумие требовало смотреть иногда сквозь пальцы на мелкие грехи, свойственные их азиатской натуре.

Семьдесят верст выше Прочного Окопа лежал на правом берегу Кубани аул, в котором жили четыре брата Карамурзины, принадлежавшие к числу самых богатых и знатных ногайских князей. Русские уважали их за отличную храбрость и за их благородное поведение, никогда не подававшее повода к подозрениям в шалостях, которые нередко производились скрытным образом другими ногайцами. Понимая свое достоинство и упираясь на безукоризненную жизнь, они держали себя довольно гордо и независимо в отношении ближайших кордонных властей, что очень не нравилось этим последним, привыкшим признавать истинно преданными и полезными только людей, подобострастно покорявшихся их произволу. Трудно было и требовать в то время другого образа мыслей от совершенно необразованных казачьих офицеров, воспитанных в войне с черкесами и потому не знавших иной добродетели, кроме отчаянной храбрости. Казачий майор, управлявший Невинномысскою станицей, давно питал негодование против Карамурзиных; побуждаемый своим враждебным чувством, он не пропустил первого удобного случая, для того чтобы поставить их в самое унизительное положение. Плавучую мельницу, принадлежавшую ему на Кубани, сорвало с цепи во время полноводия и понесло вниз по реке. Карамурзины остановили ее вблизи от своего аула и дали знать об этом хозяину. Вместо благодарности за спасение мельницы он стал требовать с них деньги за железо, будто бы находившееся на мельничном плоту, обвиняя Карамурзиных в его похищении. Они с негодованием оттолкнули его оскорбительное обвинение и отказались заплатить ему значительную сумму, которой он требовал от них без права и без доказательств. Тогда майор подал на них жалобу в суд, который воспользовался этим случаем для оскорбления и притеснения Карамурзиных, всеми способами выжимая из них подачи. В сознании своей невинности, Карамурзины не хотели подчиняться незаконным домогательствам суда, определившего наконец в довершение всего посадить четырех братьев в острог. Предуведомленные об этом, Карамурзины предпочли острогу свободную жизнь в горах, бросили на Кубани все, что имели, и бежали в Шегирей с небольшим числом преданных татар. Однажды в горах они так же горячо предались жизни абреков, как прежде честно и откровенно служили нам. Лишившись всего своего состояния, они могли существовать только грабежом. Такова была судьба каждого черкеса, бежавшего в горы из русских пределов. Скоро имя Карамурзиных разнеслось по всей линии и сделалось известным у неприятельских горцев. Мало абреков могли равняться с ними в предприимчивости, смелости и счастии, сопровождавших их вторжения. Для казаков они были неуловимы и приводили в отчаяние всех кордонных начальников. В делах, которые русские войска имели с горцами за Кубанью, они дрались впереди всех, и не раз ставили наших в весьма затруднительное положение. Генерал *** преследовал их сперва открытою силой, в надежде, что пуля или картечь избавят его наконец от этих опасных врагов, но успел только вполовину. Осенью тридцать четвертого года старший Карамурзин был убит в деле под Шегиреем, предводительствуя черкесскою конницей, имевшею дерзость броситься в шашки на русскую пехоту. Смерть его увеличила только злобу остальных братьев, умноживших свои нападения на нашу границу, которую тревожил более всего младший из них, Мамакай, преследуемый поэтому генералом *** с особенною настойчивостью. Несколько месяцев спустя Карамурзины ночевали с своими товарищами в лесу на Лабе, готовясь сделать набег на линию. Ружейный выстрел разбудил неожиданно спящих. Мамакая нашли плавающим в крови, и когда опомнились от первого испуга, то заметили, что недостает одного человека в партии. Нетрудно, казалось, угадать, кем была направлена эта пуля. Умирающий Мамакай клятвенно обязал своих братьев, вместо бесплодного мщения, покориться русским. “Бог отдал нас в их руки, сказал он братьям, – Карамирзу убили пулей свинцовою, меня золотою, кончится тем, что перебьют и вас; ступайте к ним просить мира, для того чтобы не пропал с лица земли наш древний род”. Надо заметить, что Карамурзины вели свою родословную от внука Чингисхана. Шесть недель после этого происшествия Тембулат и Бий Карамурзины, покорные воле умершего брата, вступили в переговоры с генералом ***, который с удовольствием согласился бы на их предложение, если бы тут не замешалось одно обстоятельство, уничтожавшее все его расчеты. В то время когда Карамурзины бежали к неприятелю, по распоряжению правительства, все принадлежащие им уздени и крестьяне были переселены с

– 145

Кубани в Саратовскую губернию, для того чтобы не ушли в горы за своими князьями. Теперь Карамурзины просили о возвращении своих подвластных, доказывая весьма основательно, что они без этого условия не могут покориться, так как будут лишены способов жить на Кубани, когда бросят войну, которая их питала, пока они находились в горах. Генерал ***, сколько ни желал привлечь на нашу сторону людей, которые могли наделать нам еще очень много вреда, не надеялся, впрочем, выхлопотать для них отступления от общего правила – не возвращать на Кавказ никого из горцев, выселенных однажды в Россию, и потому, не давая им положительного ответа, уговорил их только приостановить неприятельские действия в ожидании воли главнокомандующего, на обсуждение которого он обещал представить их дело. Между тем я явился к нему неожиданно, с просьбой содействовать мне в открытии способа проехать к морскому берегу, и с правом предлагать самые высокие награды горцам, которые будут помогать мне в моем предприятии. Генерал *** тотчас увидал двойную пользу, которую можно было извлечь из этого обстоятельства, решавшего вопрос Карамурзиных, если б они согласились быть моими проводниками. С одной стороны, я достигал своей цели, а с другой – они находили средство получить обратно своих крестьян и, следовательно, сделались бы безвредными для линии, чего генерал *** добивался так долго всеми возможными средствами. Приехав в Прочный Окоп, он не замедлил вызвать к себе секретно старшего Карамурзина, для того чтобы выведать, будет ли он согласен добыть право на возвращение своих крестьян предлагаемым мною способом. Имам Хази, неразлучный товарищ Карамурзиных, был также абрек, бежавший в горы вследствие несправедливости, которой я никогда бы не поверил, если бы не имел в своих руках судебного приговора, обратившего его из весьма миролюбивого человека в отъявленного разбойника. В двадцать пятом году он занимал должность выборного головы в татарских селениях, на реке Калаузе, недалеко от Ставрополя. С дозволения русского начальства он поехал за Кубань повидаться с родственниками, жившими на Урупе. Закубанье считалось еще в то время принадлежностью Турецкой империи. Когда он вернулся, какой-то татарин сделал на него донос, будто бы он во время своей поездки завел изменнические сношения с турками. Несмотря на неопределенный смысл этого доноса, имама Хази посадили в тюрьму, и стали производить следствие. Из дела видно, что не было обнаружено никакой вины и сверх того, что доносчик имел причины лично его ненавидеть. Но и это не помешало суду приговорить имама Хази к ссылке на поселение, и он был отправлен пешком в Сибирь, с партией других преступников. Это было осенью, в дождливое, холодное время. Легко понять, что ему не нравилось такое принужденное путешествие и что мысли его беспрестанно возвращались к теплому уголку и к семье, от которых его оторвали, неизвестно за что. Около Иегорлыка, на северной границе Ставропольской губернии, остановили однажды арестантов ночевать в каком-то русском селении. Поздно вечером имам Хази проходил через двор, имея в руках бутылку с водой для омовений; за ним шел караульный с ружьем и примкнутым штыком. Свежий воздух, темнота, степь за невысоким плетнем веяли на горца свободой и нашептывали ему какие-то странные надежды; воображение его распалилось, невольно поднялась рука, и бутылка с такою силой упала на голову солдата, что тот без памяти ринулся на землю. Когда сбежались люди на крик очнувшегося солдата, имама Хази уже не было на дворе. Бросились его искать в степи с фонарями, с горящими головнями, но не нашли. Никто не понимал, куда он мог деваться, потому что погоня, разосланная на другой день во все стороны, ничего не успела открыть. След его пропал, и ссыльных принуждены были отправить в Сибирь без него. Вскоре после этого происшествия черкесские партии начали чаще прежнего появляться за Ставрополем, около Георгиевска и минеральных вод, хозяйничали в этих местах как у себя дома и ускользали каждый раз от погони. Между ними всегда находился человек, чисто говоривший по-русски, в котором скоро узнали имама Хази, сделавшегося абреком. Он был человек грамотный, любивший покойную и привольную жизнь сельского головы; лишившись же дорогих для него житейских благ, сделался самым хитрым и опасным разбойником; и чем более надоедала ему беспокойная жизнь абрека, тем злее он становился и тем менее щадил наши пределы.

Такова была судьба людей, с которыми мне предстояло заключить связь, требовавшую полного взаимного доверия, а с их стороны, сверх того, безусловной покорности моим видам.

Глава II

Прочный Окоп, когда в нем находился кордонный начальник, наполнялся множеством народа и кипел шумною жизнью. Кроме русских офицеров, собиравшихся в крепости по службе, для участия в экспедициях или из простого любопытства, покорные и непокорные горцы съезжались туда толпами с разных сторон, по своим личным делам или для тайных переговоров. Последних принимали со всею осторожностью; но ни в каком случае не задерживали, свято сохраняя право неприкосновенности парламентеров. Это множество разнородных посетителей, толпившихся около генерала ***, заставило меня поместиться в небольшой комнате, сколько можно было дальше от занимаемого им дома, для того чтобы не попадаться на глаза так называемым мирным горцам, которых нескромного любопытства я должен был избегать более всего. Тут я прожил две недели совершенно один, ожидая свидания с моими будущими проводниками. Наконец мне дали знать, что они приехали. Ночью, когда в крепости все заснули, генерал *** привел в мою комнату обоих Карамурзиных с имамом Хази, их всегдашним переводчиком, познакомил нас и оставил потом меня кончить с ними начатое дело. Зная их интересы и всю предыдущую жизнь, мне было нетрудно согласовать с обстоятельствами мои слова и действия. С этими людьми надо было идти прямо к цели, говорить без обиняков, не хитря, с полною откровенностью; вызвать их доверенность и, завладев ею, после того верить им самим безусловно. Хорошо помню наше первое свидание. Как водится у черкесов, мы провели несколько минут в глубоком молчании, рассматривая друг друга с большим вниманием. Сбираясь поверить им свою голову, я старался прочитать на их лицах характер каждого из них. Старший Карамурзин, Тембулат, имел весьма благородный вид: его правильное, бледное лицо, окаймленное черною бородой, и в особенности замечательно приятный взгляд располагали невольным образом в его пользу. С первого взгляда виден был человек, заслуживающий полной веры. Бий Карамурзин составлял совершенную противоположность своего брата. Невысокого роста, широкоплечий, с большими светло-голубыми глазами, бросавшими безжизненные взгляды, и с рыжею бородой, доходившею до пояса, он возбуждал своею наружностью какое-то неопределенное чувство опасения, объяснявшееся, для тех, кто его знал, его бешеным нравом и кровожадными поступками, заставившими даже горцев бояться его. Полное, красное, безбородое лицо толстого имама Хази, чисто монгольского типа, выражало глубокую хитрость с примесью сильных чувственных наклонностей. Я первый прекратил молчание, обратившись к Карамурзиным с вопросом: твердо ли они решились променять свободную жизнь в горах на подчиненность русскому закону, вопреки всем причинам, которые они имеют, чтоб не любить нас?

– Как было сказано генералу ***, я дал клятву покориться русским, если нам возвратят наш родовой аул, и не переменю своего намерения, – коротко отвечал Тембулат. – Позволь Бию молчать: он младший брат и не знает в этом случае другой воли кроме моей.

После того завязался разговор, в продолжение которого я доказывал Карамурзину, что нельзя отдать ему аул потому только, что он покорится, и советовал ему заслужить эту милость, оказав правительству услугу вроде той, какую я от него требовал. После долгих прений со мною и тайных совещаний между братьями и имамом Хази Тембулат принял мое предложение. Когда дело было окончательно улажено, я счел необходимым подвергнуть моих будущих путевых товарищей самому сильному испытанию, которому только можно подвергнуть горца; мне необходимо было убедиться, что они не скрывают какой-либо тайной мысли, угадать и раз навсегда успокоиться касательно канлы, которую они имели против русских. Я заговорил об убитых братьях и потребовал, чтоб они, несмотря на обстоятельства смерти, их же кровью и их могилами поклялись мне беречь и защищать меня как родного. Сначала имам Хази не хотел переводить моих слов, заметив мне, что опасно им напоминать о покойных братьях; но я настоял, и он передал им мое требование. Не могу забыть сцену, которую я вызвал, коснувшись самой чувствительной струны их вековых понятий; но так было нужно, для того чтоб одним сильным ударом парализовать лежавшее у них на душе чувство кровомщения и основать на нем, с помощью требуемой клятвы, мою собственную безопасность. Оба Карамурзина побледнели как полотно. Слеза показалась из-за опущенных ресниц у Тембулата. Бий, стиснув зубы, переводил свои мутные глаза от брата ко мне и от меня к брату. Имам Хази, закинув голову назад, смотрел вопрошающим взглядом на нас троих. Догорающая свеча тускло озаряла комнату; в передней дремал сонный казак; на дворе все было тихо; крепость лежала в глубоком сне. Спокойный с виду, я ждал ответа. Несколько минут длилось томительное молчание. Потом Тембулат встал и с заметным усилием медленно проговорил: “Понимаю, что ты не можешь без этой клятвы поверить нам своей головы; такая клятва тягостна для нас, но я даю ее. Клянусь кровью моих двух убитых братьев беречь тебя пуще собственной жизни, забыть, что ты не нашей веры, что ты русский, и видеть в тебе, пока ты сам не изменишь своему слову, брата, посланного нам Богом взамен потерянных братьев. Да погубит Аллах мою душу, если я не сдержу этой клятвы”.

– А Бий что скажет?

Бий повторил клятву брата слово в слово.

Я протянул им руки.

– Теперь дело кончено, – сказал я. – Я еду с вами, куда вы меня поведете, и в свою очередь клянусь, как христианин, и даю слово, как русский офицер, что обещания, которые я вам делаю теперь или стану делать позже, будут свято исполнены русскими властями, от которых я получил назначение ехать в горы.

После того мы принялись составлять план нашего путешествия. Карамурзин имел возможность провести меня по горам в числе своих товарищей, не опасаясь возбудить подозрение черкесов, знавших его неукротимым врагом русских, против которых он имел двойную канлу. Три дороги открывались нам с линии к морю: первая, через Гатюкой и шапсугов к реке Джубге, вторая, через абадзехов и убыхов, к устью Шахе, третья, через Ачипсоу к реке Сочи, или вниз по Мдзимте на мыс Адлер. У горцев они слыли большими дорогами, будучи несколько удобнее других, весьма трудных путей, пролегавших с Кубани к морскому берегу. Сам Карамурзин не мог ехать к морю без благовидного предлога и не имея проводников, принадлежавших к племенам, через которые нам следовало пробираться. Проводников он надеялся найти для себя на каждой из трех указанных дорог, а предлогом должно было служить его гласное намерение переселиться в Турцию и для этой цели – нанять судно, которое бы в будущем году перевезло его семейство в Истамбул. Чтобы еще вернее отвлечь внимание народа, он считал нужным повести с собою пленную абазинку для продажи туркам. На Черном море ему было нетрудно уверить прибрежных черкесов, что ему необходимо повидаться, прежде переселения, с Гассан-беем абхазским и проехать для этого в Абхазию. Две прекрасные лошади, которые он вел с собою ему в подарок, оправдывали в глазах горцев цель его путешествия. Линию я должен был оставить в то время, когда генерал ***, собрав всех покорных князей, поедет с ними встречать корпусного командира, ожидаемого на кавказских минеральных водах, где находилось его семейство. Мы не решили только, по какой дороге нам следует ехать, потому что это зависело от совершенно случайных обстоятельств, которые никак нельзя было определить заранее. Перед светом, Карамурзины уехали из крепости, и, когда настал день, они были уже далеко за Кубанью. Кроме генерала *** и меня, никто не знал, что они провели всю ночь в Прочном Окопе, в котором военные обстоятельства научили соблюдать тайну как нигде.

В конце августа, кажется, двадцать первого числа, я выехал с генералом *** из Прочного Окопа, по дороге в Пятигорск. Всем было объявлено, что мы едем встречать корпусного командира. На третьем перегоне, в Барсуковской станице, он меня оставил, а сам поехал дальше, рассказывая всем по дороге и на водах, что я лежу больной в Прочном Окопе. Таким способом мы были уверены, что собьем на несколько дней с пути людей, которые, может быть, за мною следили, и выиграем время, необходимое для того, чтобы мне углубиться в горы незаметным образом. От этой предосторожности зависел весьма много успех моего путешествия. В Барсуках я прождал имама Хази только один день и переправился с ним через Кубань, пользуясь ненастным временем, удерживавшим в доме всякого, кто не имел особенной крайности подвергаться дурной погоде. Передневав в ногайском ауле, возле самой реки, у приятеля имама Хази, поместившего нас скрытно в отдаленной хате, мы на другое утро поехали дальше. Верст десять за Кубанью, в глубокой балке, нас ожидал Тембулат Карамурзин с двумя ногайскими узденями, на которых он мог совершенно полагаться. Мою шапку украсили чалмою хаджия, переменили лошадь, черкеску и оружие, для того чтобы уничтожить все признаки, по которым бы могли меня узнать издали черкесы, встречавшиеся со мною на линии. Одна из трудных задач моего путешествия заключалась в переезде через равнину, отделявшую Кубань от подножия гор, где предстояла возможность столкнуться на каждом шагу с покорными черкесами или с абреками, наблюдавшими беспрестанно за тем, что делалось на русской стороне. По этой причине мы направились к верховью Урупа, в совершенно противоположную сторону от Шегирея, где находился дом Тембулата. Мы ехали, укутав лицо башлыками, по обычаю абреков; кроме того, густой туман способствовал нашему проезду; перед вечером пошел проливной дождь. Измокнув до костей, дрожа от холода, мы обрадовались немало, увидав перед собою густой лес, в котором можно было укрыться на ночь после четырнадцатичасовой езды без отдыха. Карамурзин стал искать вдоль опушки дороги, знакомой ему одному, которой, казалось, не было возможности найти в темную ночь под дождем, лившим как из ведра; но он не имел привычки ошибаться в подобном деле, память его была для этого слишком хороша. Проискав несколько времени, он крикнул нам ехать за собою, и мы вслед за ним начали пробираться через лес, извиваясь между деревьями и не видя перед собою ничего, кроме его белого башлыка, изредка мелькавшего в темноте. Выехав на весьма тесную поляну, мы слезли с лошадей, стреножили их и принялись разводить огонь, который долго не загорался под потоками дождя. Каждый горец имеет при себе все, что необходимо для огня. Огниво, служащее также винтовою отверткой, кремень и трут в кожаной сумке висят у него на поясе. В одном из деревянных патронов, помещенных у него на груди, берегутся серные нити и куски смолистого соснового дерева, дозволяющие быстро разводить огонь. Рукоять плети и конец шашки всегда обмотаны бумажною материей, напитанною воском; скрутив ее фитилем, он имеет тотчас свечу. Поужинав сухим чуреком, которым запасся, к нашему счастью, имам Хази, мы укутались в бурки и легли спать как можно ближе к огню, заставив одного из ногайцев поддерживать его и караулить лошадей. Утро застало нас совершенно мокрыми и не менее того голодными; поэтому мы постарались выбраться как можно скорее из лесу, переправились через Уруп и, взяв направление на запад, поехали к беслинеевским аулам, лежавшим на берегу Большой Лабы, берущей свое начало у горы Оштек и впадающей в Кубань против границы, отделяющей черноморских от кавказских линейных казаков. Бесленеевцы, коренные черкесы-адыге, за год перед тем покорились русским, после нескольких удачных набегов генерала *** на их аулы. Положение их на Лабе было очень незавидно: с одной стороны, русские требовали от них повиновения и доказательств преданности, совершенно несогласных с их понятиями и с их выгодами; с другой стороны, абадзехи, а всего более их кровные враги медовеевцы и убыхи, разоряли их беспощадно, за то что они передались гяурам. Число бесленеевцев не превышало восьми – девяти тысяч душ, занимавших пятнадцать аулов, построенных один возле другого, в виде небольших крепостей, над Лабою. Бесленеевские князья, Кануковы и Шалох, слыли хорошими наездниками и храбрыми людьми; но вся храбрость их не могла уничтожить обстоятельства, ставившие бесленеевцев в самое неприятное положение между русскими и неприятельскими черкесами.

Опасаясь неожиданной встречи с абреками, но желая в то же время узнать, что делается и какие слухи носятся в горах, Тембулат сам поехал в аулы, а мне посоветовал оставаться в лесу с имамом Хази и одним ногайцем, по имени Ягыз. Трое суток переезжали мы из одного леса в другой, приближаясь мало-помалу к шегиреевскому аулу. Днем мы держались на открытых местах, в избежание засад, которые убыхи и медовеевцы учреждали против бесленеевцев в окрестностях их селений, а ночью располагались в лесу, без огня, не расседлывая лошадей и не выпуская оружия из рук, для того чтобы не быть застигнутыми врасплох теми же убыхами или медовеевцами. Имам Хази ездил поздно вечером или перед рассветом к бесленеевцам за съестными припасами и привозил нам чуреку, проса и баранины, в каких вещах ему никогда не отказывали, из уважения к Карамурзиным, с которыми его привыкли видеть во всех походах. Переправляясь однажды через Лабу, мы встретили человек пятьдесят черкесов, следовавших за молодым человеком на белой лошади лучшей кавказской породы. При виде его имам Хази заметно смутился, назвал мне его и советовал искать вместе с Ягызом брода в стороне, пока он сам поедет объясняться с горцем. Это был один из самых злых бичей кавказской линии, повсюду известный абрек, кабардинский князь Аслан-Гирей. Хотя сам имам Хази не имел никакого повода его опасаться, но он боялся, чтобы проницательный глаз Аслан-Гирея не заметил во мне незнакомого человека, о котором стоит узнать, кто он таков. При этой встрече он наверное не думал, что неизвестный молодой путник, на которого он не обратил никакого внимания, призовет на его голову неизбежную грозу и ускорит его смерть. Да и я не полагал, ровно через год, увидать себя в его руках, опутанным самым коварным обманом.

В этот день мы приехали, наконец, в Шегирей, где находился Тембулат Карамурзин. Несколько сот бедных мазанок, составлявших аул, были разбросаны на довольно большом протяжении вдоль высокого и крутого берега Малой Лабы, прислоняясь тылом к дремучему лесу, доставлявшему жителям верное убежище в случае нападения русских войск, но дававшему в то же время горным разбойникам возможность подкрадываться скрытным образом. Деревянный дом Карамурзина, вмещавший ряд комнат, из коих двери открывались на длинную крытую галерею, возвышался подобно великану над окружавшими его низенькими хатами, в которых господствовали нищета и вечное беспокойство. Каменистые шегиреевские поля давали самую бедную жатву; скотом шегиреевцы не могли обзавестись, потому что на плоскости его отбивали русские или захватывали, в счет подати, бесленеевские князья Шолох, а в горах угоняли убыхи и медовеевцы. Жизнь в Шегирее была самая жалкая, пока не поселились там Карамурзины и не взяли аула под свое покровительство. Тогда только бедные жители успели свободно вздохнуть, и из благодарности к своим защитникам совершенно подчинились их воле. Карамурзины сделались настоящими владельцами Шегирея.

Тембулат ожидал нас в кунахской, построенной, как обыкновенно, в стороне от семейного дома, в котором жили его две жены, и он сам занимал посреди их особую комнату. День мы проводили в кунахской, окруженные шегиреевцами, прибегавшими подобострастно поклониться Карамурзину и поглазеть на меня, его гостя. Ночевать мы отправлялись в большой дом, в комнату Тембулата, представлявшую более удобства для обороны, в случае неожиданного нападения. Жизнь в Шегирее была так мало безопасна, что вечером никто не решался выйти за двери без пистолета в руках, а из дому в дом переходили имея ружья наготове.

Бия не было в Шегирее. Ко всеобщему удовольствию, он отделился от брата несколько времени перед моим приездом и перешел жить в Баракай. Этот человек, довольно рассудительный и даже добродушный в обыкновенные минуты, страдал припадками раздражительности, возбуждавшими в нем непреодолимую жажду крови. В подобном расположении духа он убил уже в горах семь человек и щадил только своих братьев. Бешенству его предшествовала всегда глубокая меланхолия. После каждого убийства он приходил в себя и вдавался в другую крайность: в искупление сделанного им преступления он отдавал бедным все, что имел, до последней лошади, и братья должны были потом кормить его и содержать его семейство, пока ему удавалось снова поправить свои дела. В образованном обществе Бия заперли бы как больного; в кавказских горах не существует подобного рода спасительных заведений, и он мог свободно предаваться своему периодическому бешенству, отвечая за свои поступки как бы здоровый умом. Давно бы его убили, если б он не принадлежал к роду Карамурзиных, с которыми не легко было тягаться в делах кровомщения; теперь же ему приходилось только уплачивать пеню родственникам убитых, на чем и прекращалось дело.

В Шегирее я прожил только четыре дня. Карамурзин считал гораздо благоразумнее провести остальное время до нашего отъезда в лесу, между Большою и Малою Лабами, распустив слух о том, что он собирает партию для нападения на линию. В день нашего выезда из аула прибыл туда аталык Карамурзина, медовеевский старшина Мафадук Маршаний с своим сыном, Сефер-беем. Они были приглашены Карамур-зиным для совещания касательно моего путешествия, на успех которого нельзя было рассчитывать без их согласия. Они оба любили Карамурзина как родного, и поэтому, не отговариваясь, обещали ему помогать во всем и беречь меня как его самого. Перед ними нельзя было скрыть, кто я таков и зачем путешествую. Их уверенность в неприступности гор, отделявших линию от берега, была так велика, что они считали даже очень выгодным познакомить меня с оборонительною силой местности, полагая этим способом отнять у русских навсегда охоту идти к ним в горы. Кажется, сам Карамурзин имел такое же убеждение. Он выразил его довольно ясно, когда во время нашего путешествия, недалеко от Ачипсоу, я стал вырезывать свое имя на большом дереве. Века пройдут, заметил Карамурзин, прежде чем русские успеют прочитать его на этом месте. Мафадуку было под девяносто лет, Сефер-бею около семидесяти; но оба они сидели еще твердо на лошадях и не плошали в драке. Имея с собою около десятка медовеевцев, спрятанных в лесу, они не хотели терять даром время и, пока Карамурзин готовился в дорогу, поспешили с своими людьми на Уруп рассчитаться с кабардинцами за какую-то старую обиду, то есть убить кого-нибудь у них или что-нибудь отбить. Мы поехали своим путем к Лабе. Спустившись с шегиреевской горы, мы имели удовольствие встретить Бия, который немедленно к нам примкнул, объявив брату решительным тоном, что он не намерен покинуть его одного в опасном предприятии, выгодами которого, если оно удастся, и он будет вправе пользоваться с ним наравне. Противоречить ему было опасно; поэтому Тембулат принял его предложение скрепя сердце, и только изредка всматривался неприметным образом в его лицо. Имам Хази также стал за ним подмечать; потом подъехал ко мне и вполголоса спросил:

– Знаешь ли ты, какой человек Бий?

– Знаю.

– Не бойся его; теперь у него хороший час.

– А долго ли будет продолжаться этот час? – спросил я в свою очередь.

Имам Хази пожал плечами, прибавив:

– Не надо его сердить!

Собственно для умножения наших сил нельзя было пренебрегать Бием, потому что он был отлично храбрый наездник, а вся наша партия состояла только из Тембулата, имама Хази, Ягыза, молодого питомца Карамурзиных – Ханафа и меня.

Этот день был богат неприятными впечатлениями. Я испытал минуту, которая заставила было меня пожалеть о беспечности, с какою я отдался Карамурзиным, если бы позднее сожаление могло исправить дело. К счастью, все обратилось к лучшему. Следуя по правому берегу Лабы, мы наехали на могильный холм, над которым развевались два высоких значка, доказывавшие, что здесь лежали мусульмане, убитые в бою с русскими. Возле могилы оба Карамурзины слезли с лошадей и, став на колени, принялись молиться от всей глубины души. Молитва их продолжалась весьма долго. В это время прочие оставались на лошадях, не трогаясь с места. Имам Хази стоял возле меня.

– Знаешь ты, кто тут лежит под землей? – спросил он у меня.

– Знаю.

– Откуда ты это знаешь?

– Нетрудно угадать; они молятся у могилы своих братьев.

– То-то, брат, – сказал имам Хази значительным тоном, – не забывай, что их убили русские, и вдобавок не обмани ты Тембулата да Бия; может выйти худое дело.

Когда Карамурзины, окончив молиться, сели на лошадей, их лица были пасмурны. Весь день не разменялись мы ни одним словом; они избегали меня заметным образом. Перед вечером мы переплыли на лошадях широкую и быструю Лабу, углубились в лес и, выбрав посреди его поляну, покрытую густой травой, принялись строить из сучьев крепкий балаган, в котором бы можно было обороняться. На другой день мы окружили его засекой, для загона в нее на ночь наших лошадей. Недалеко от нас находился бесленеевский аул приятеля Карамурзиных, Лагайдука Канукова, снабжавшего нас ежедневно молоком, просом и баранами. Люди, приносившие от него съестные припасы, даже близко не подходили к нашему шалашу, для того чтобы не видать, кто был с Карамурзиными. Этот порядок соблюдается у черкесов каждый раз, когда какой-нибудь значительный князь поселяется на время в лесу для какой-либо скрытной цели. Если потом из этого выходила какая-нибудь неприятность для русских или для ближайших соседей аула, то жители его, не видав в лицо приезжих, с чистою совестью давали присягу, что не знали их и только слышали, что такой-то князь охотится в их лесу за оленями, волками или другою дичью. Касательно Карамурзиных все соседние черкесы думали, что они готовятся сделать набег на Кубань, и в этом предположении, улыбавшемся черкесскому сердцу, снабжали их с избытком всеми жизненными потребностями и сохраняли в глубокой тайне их пребывание в лабинском лесу, довольно опасном и без русских казаков. Между ближними черкесами нельзя было предполагать охотников напасть на Карамурзиных; но тут бродили люди из дальних мест, из Псхо, из Медовея, из шамсугского разбойничьего гнезда Тагапсы и от убыхов, которые, не зная и не разбирая, кто мы таковы, могли польститься на наших лошадей и оружие. По этой причине была необходима постоянная осторожность. Днем мы позволяли себе иногда снимать верхнее платье и развешивать оружие в шалаше, пока лошади паслись в нашем виду на поляне. Зато на ночь мы всегда одевались, подвязывали шашки, винтовки клали возле себя и засыпали с пистолетом в руках, для того чтобы иметь наготове выстрел против разбойников, обыкновенно подкрадывающихся ползком. Лошадей мы загоняли на ночь в засеку, крепко загораживали вход, тушили огонь и сажали караульного, не выпускавшего из рук ружья. Вскоре к нам примкнул еще домашний мулла Карамурзиных, также знакомый с тайною нашего предприятия. Несколько суток лил проливной дождь, от которого беспрестанно потухал огонь, разводимый перед шалашом в продолжение дня, так что мы были лишены возможности обсушиться и в полном смысле плавали в воде. Такого положения я не мог долго перенести и почувствовал простудные припадки, развивавшиеся все более и более под влиянием сырости и холода. День и ночь мы не выходили из-под бурок, лежа один возле другого на мокрой траве без всякого дела. Имам Хази был разговорчивее других и занимал меня иногда рассказами из его прежней жизни. Я спал, обыкновенно, между двумя Карамурзиными, которые заметным образом стали ко мне привязываться, не знаю именно за что, но, кажется, им очень нравилась во мне безотчетная уверенность в честности их характера. Однажды Бий покусился испытать меня, спросив: не боюсь ли я спать возле него?

– А это почему? – возразил я с видом величайшего удивления.

– Как почему? Русские убили двух наших братьев, ты русский, и мне стоит только поднять руку, для того чтобы напиться твоей крови. Твоя жизнь в моей власти.

– В этом ты ошибаешься. Моя жизнь не зависит от тебя; ею располагает Аллах. Если волею его суждено умереть мне здесь, в лабинском лесу, так я умру и без тебя; если нет, так кинжал, направленный мне в сердце, скользнет мимо и попадет, пожалуй, в твою собственную грудь. Что написано у кого на роду, должно сбыться; спроси муллу, справедливы ли мои слова. Впрочем, тут нечего говорить – твоя воля, рука и кинжал связаны клятвою и честным словом. Я ничего не боюсь, спокойной ночи! – и я от него отвернулся.

– Спи без опасения, – сказал Бий, – человеку, имеющему такую сильную веру в наше слово, нечего нас бояться.

Признаться, я в эту ночь заснул не так скоро, как обыкновенно. Обдуманной измены я не ожидал от Карамурзиных, но не раз мне приходила в голову мысль о бессознательном состоянии бешенства, в которое могла повергнуть Бия продолжительная дума о смерти своих братьев. Что тогда? К тому же сильная головная боль мешала мне спать; мое нездоровье увеличивалось с каждым часом. В первых числах сентября я решился послать имама Хази к генералу *** с просьбой прислать мне лекарство от простуды и денег, в которых я столько же нуждался. Между тем временем погода прояснилась, и дни сделались снова теплыми. Не чувствуя облегчения с переменой погоды, я стал бояться горячки, которая могла отнять у меня возможность совершить давно желанное и с большим трудом подготовленное путешествие. На другой день, после отправления имама Хази, я принял намерение избавиться от простуды решительным средством и для этого, не говоря Карамурзиным ни слова, разделся и бросился в Лабу. Мое купанье возымело желанный успех. Потрясение было так сильно, что я упал на берегу, выкарабкавшись из воды. На крик мой прибежали люди, принесли меня в шалаш и накрыли чем было можно; через несколько часов мое тело покрылось горячею испариной, головная боль уменьшилась, и я на другой день имел довольно силы, чтобы сесть на лошадь и отправиться в Вознесенское укрепление для отдыха. Один Бий меня проводил туда; Тембулат поехал с остальными людьми в Шегирей, навстречу каким-то неожиданным гостям.

Вознесенское укрепление стояло в открытом поле, на берегу речки Чанлык, или Салпык, как ее называли черкесы, в пятнадцати верстах от соединения Малой и Большой Лабы. Имея в гарнизоне одну роту и полсотни донских казаков, оно очень мало мешало неприятелю, оставлявшему его поэтому в покое и, разве случайно только, угонявшему лошадей и убивавшему сторожевых казаков или солдат, беспечно удалявшихся от укрепления. Позже, когда возле него расположили целый донской полк, оно получило значение: казаки могли из этого пункта отрезывать черкесов от гор, при отступлении их с Кубани после набега на линию. С комендантом Вознесенского укрепления, капитаном Левашовым, я был давно знаком, и ожидал от него самого доброго приема. Все знали его за хорошего и опытного офицера, но более всего он был известен своею оригинальною наружностью, бакенбардами непомерной величины и живыми карикатурными жестами, которыми он сопровождал каждый рассказ. Местность около Чанлыка была ровная и открытая, следственно издалека могли видеть, что нас было только двое, и поэтому не помешали подъехать к самым воротам крепости.

– Что надо? – закричал часовой.

– Повидаться с комендантом.

– Караул вон!

Десять человек выступили из укрепления и построились перед воротами. С черкесами осторожность была всегда хороша, но это мне показалось уже совершенно лишним против двух человек. Я хотел подъехать ближе к солдатам; унтер-офицер меня остановил, повторив вопрос: что надо? Разумеется, ему не приходило в голову, что он видит перед собою русского офицера; а я не хотел это сказать.

– Я имею надобность переговорить с комендантом; попроси его выйти.

– Нельзя, князь! Скажи прежде, что тебе надо.

– Если ему нельзя выйти, так я поеду в крепость.

– Тогда бросай оружие! – закричал унтер-офицер.

Сбросить оружие перед русскими солдатами мне, офицеру, показалось делом таким несбыточным, таким постыдным, что я вместо ответа ударил лошадь плетью, понуждая ее сделать прыжок к воротам.

– Шеренга кладз! – скомандовал унтер-офицер, и десять ружей с взведенными курками приложились в меня и Бия. Схватив мою лошадь за повод, он закричал диким голосом:

– Что ты делаешь, брат! Смотри! Нас тотчас убьют!

В эту минуту показались над бруствером огромные бакенбарды, в которых нельзя было ошибиться.

– Капитан! – крикнул я, – что делается у вас, двух человек боятся и меня хотят обезоружить; возможно ли это?

– Отставь! – скомандовал капитан. Ружья поднялись вертикально, и из ворот выбежал Левашов, узнавший меня по голосу.

– Въезжайте, добро пожаловать, – кричал он, размахивая руками; – потом я расскажу вам, что случилось со мною на днях; надеюсь, вы не осудите меня за осторожность, с которою вас встретили; да кому же придет и в голову, что вы разъезжаете за Кубанью, да еще с кем? – прибавил он, искоса посмотрев на Бия. – Чай нашим солдатикам знакома эта бешеная рыжая борода.

Едва мы успели усесться в комнате, как Левашов принялся рассказывать бывшее с ним происшествие, представляя его в лицах, по своему обыкновению. Оно могло действительно кончиться для него весьма трагически и совершенно извиняло предосторожности, которыми себя окружил после него наш хозяин.

Два дня перед нашим приездом ему дали знать, что к укреплению подъехал на богато оседланной, прекрасной лошади старик-черкес, вооруженный одним кинжалом, и желает с ним переговорить о каком-то важном деле. В крепость пускали черкесов весьма неохотно, для того чтобы не давать им возможности высмотреть ее слабые стороны; поэтому Левашов предпочел выйти за ворота и не взял с собою оружия, считая приехавшего горца лазутчиком, присланным к нему с линии с каким-нибудь известием. По заведенному порядку караул стал в это время за бруствером в ружье. Увидав перед собою седого старика, далеко за семьдесят лет, Левашов подошел к нему, ничего не опасаясь, и заговорил с ним по-татарски. После первых слов старик бросился на него с обнаженным кинжалом, отрезав ему обратный путь в укрепление. Увертываясь от удара, Левашов сделал прыжок в сторону, потом в другую; черкес следил за каждым его движением, хватая его за руку и приноравливаясь ударить его прямо в грудь. Видя, что от старика не так легко можно увернуться и в укрепление нет дороги, Левашов бросился бежать в поле. Черкес погнался за ним, за черкесом бежала его послушная лошадь, а за ними тремя гнались солдаты, не решавшиеся стрелять, опасаясь убить своего капитана. Наконец Левашов, у которого ноги были помоложе, далеко опередил своего врага. Тогда солдаты открыли огонь и убили черкеса, к несчастью, вместе с чудною лошадью. Левашов решительно не понимал, за что хотел убить его, видимо, жертвуя самим собою, человек, которого он никогда не встречал прежде того и поэтому не мог иметь его своим врагом. Тело не было еще похоронено. Нам его показали, и Бий скоро узнал в убитом черкесе хаджи княжеской фамилии Хамурзиных, но также не мог себе дать отчета, почему именно он намеревался убить коменданта Вознесенского укрепления. Позже мы узнали загадку этого происшествия. Старик хаджи был в своей молодости отличный и храбрый наездник, провел всю свою жизнь в драке с русскими; но уже несколько лет перестал ездить на воровство и принимать участие в военных делах. В черкесском собрании его кто-то упрекнул в том, что он более ни к чему не годен и способен только лежать на постели да беречь свои старые кости. Эти слова до того оскорбили старика, что он немедленно оседлал лошадь и стремглав поскакал к Вознесенскому укреплению, в котором ближе всего находились русские, с целью убить начальника их и, пожертвовав самим собою, пристыдить своих насмешников. В продолжение шести дней, проведенных мною в крепости, Левашов несколько раз повторил мне рассказ о своем похождении, и каждый раз показывал на деле, как старик замахивался кинжалом и как он увертывался от него. В таком глухом месте, каково было Вознесенское укрепление, нельзя было и ожидать другого рода удовольствий, кроме подобных рассказов, охоты за кабанами да тревог, производимых черкесами. Впрочем, благодаря теплой и сухой комнате да добродушному уходу, которые я нашел в крепости, мои силы поправились очень скоро, и я оставил ее около десятого сентября, получив перед тем лекарство, которое было мне уже не нужно, и деньги, без которых мне нельзя было обойтись.

Вернувшись в наш прежний шалаш, мы прожили в нем еще трое суток и потом перешли на Малую Лабу, поближе к Шегирею. Пока я поправлял здоровье в Вознесенском укреплении, дела наши приняли довольно невыгодный оборот. Я намеревался проехать к устью Джубги или к Шахе, и Карамурзин не находил препятствия переправиться по одной из этих дорог через горы к морскому берегу. Между тем хаджи Берзек, главный убыхский старшина, перешедший с партией в несколько сот человек на северную сторону гор, имея в виду напасть на башилбаевцев и, если представится возможность, участвовать в набеге на русскую границу, предложил Карамурзину присоединиться к нему для этого дела и потом ехать вместе к морю. Считая слишком рискованным совершить со мною это путешествие в таком многочисленном неприятельском обществе, Тембулат отказался от предложения Берзека, под предлогом крайней необходимости съездить к Гассан-бею абхазскому еще до зимы. Через этот отказ он отнял у себя возможность ехать к убыхам и должен был поневоле выбрать для своей поездки в Абхазию кратчайший путь через Ачипсоу; иначе он возбудил бы подозрение хаджи Берзека, которого надо было очень остерегаться по причине важного значения, какое он имел между приморскими черкесами. Это обстоятельство разрушало первоначальный план моего путешествия, отнимая у меня возможность осмотреть довольно значительное пространство морского берега; но делать было нечего, и я сам видел всю безрассудность добиваться невозможного.

Карамурзин извлек из свидания с хаджи Берзеком одну пользу для нашего дела: выменял у него за двух лошадей молодую башилбаевскую пленницу, которую мы должны были вести к морю на продажу туркам. По восточным понятиям подобная продажа не заключает в себе дурного дела. В продажу поступали обыкновенно невольницы. Раба у себя дома, черкешенка переходила только из одних рук в другие, и очень часто находила в этой перемене счастье и богатство вместо прежней нищеты.

Странствуя по лесам между Большою и Малою Лабами, пока Карамурзин собирался в дорогу, я скучал страшным образом. Даже охота нам была запрещена, для того чтобы выстрелами не привлечь к себе посторонних людей. Раз только имаму Хази и мне удалось убить огромного кабана, на которого мы наткнулись неожиданно в камыше. Раненный выстрелом из ружья имама Хази, он с быстротой молнии бросился на нас; но, к счастью, я успел выхватить из чехла винтовку и попасть ему прямо в сердце; сделав огромный прыжок, он упал мертвый к нашим ногам. В свободное время, которого мы имели слишком много, лежа возле огня, имам Хази рассказывал мне свою жизнь и судьбу Карамурзиных, состоявшие из беспрерывного ряда боевых похождений, ежедневно подвергавших опасности их существование.

Невозможно составить себе ясное понятие о жизни черкеса, не познакомившись со всеми подробностями его быта и окружающих его обстоятельств. С незапамятных времен в войне между собою, с монголами, потом с крымскими татарами и, наконец, с русскими кавказские племена не имели ни времени, ни способа улучшить свое благосостояние и не сделали никакого успеха в гражданском устройстве. Только в военном деле и в вооружении они подвигались вперед; а во всем другом остановились на той степени, на которой они находились при Страбоне, подробно описавшем их быт. Подобно всем горцам они сильно привязаны к месту, на котором родились, и любят свободу более жизни. С первого приближения русских к кавказским пределам началась война, потому что для черкесов было немыслимо иметь возле себя иноплеменных соседей и не воевать с ними. Когда русские перешагнули через Терек и за Кубань, война приняла широкие размеры; горцы дрались за свою независимость; религиозный фанатизм усиливал вражду их к русским; их ненависть стала доходить почти до безумия. За Тереком, в Дагестане, возникла секта мюридов; за Кубанью появились абреки, обрекшие себя на беспощадное истребление русских. С нашей стороны правительство старалось усмирить горцев, отнимая у них способы вредить нам, но ни в каком случае не имело желания истребить их. Но схватки наших линейных казаков с горцами были беспощадны: обе стороны дрались под влиянием чувства личной ненависти и мщения за убитых братьев, за разграбленное имущество, за похищенных жен и детей.

Кабардинцы, шапсуги и все вообще небольшие закубанские общества, принадлежащие к черкесскому племени, составляют лучшую конницу, какую мне встречалось видеть. С ними могут равняться только ногайцы, живущие на левом берегу Кубани, да наши коренные линейные казаки. Абадзехи, живущие в стране, покрытой лесами, подобно чеченцам, привычнее дерутся пешком, чем на лошади, несмотря на свое черкесское происхождение. Одежда черкеса, начиная от мохнатой бараньей шапки до ноговиц, равно как и вооружение, приспособлены, как нельзя лучше, к конной драке. Седло легко, покойно и имеет важное достоинство не портить лошади, хотя б оно по целым неделям оставалось на ее спине. Винтовку черкес возит за спиной в бурочном чехле, из которого он ее выхватывает в одно мгновение. Ремень у винтовки пригнан так удобно, что легко зарядить ее на всем скаку, выстрелить и потом перекинуть через левое плечо, чтоб обнажить шашку. Это последнее, любимое и самое страшное черкесское оружие состоит из сабельной полосы, в деревянных, сафьяном обтянутых ножнах, с рукояткой без защиты для руки. Оно называется “сажеишхуа”, большой нож, из чего мы сделали название шашки. Шашка черкеса остра, как бритва, и употребляется им только для удара, а не для защиты; удары шашки большею частью бывают смертельны. Кроме того, черкес вооружен одним или двумя пистолетами за поясом и широким кинжалом, его неразлучным спутником. Ружейные патроны помещаются в деревянных гильзах, заткнутых на груди в кожаные гнезда; на поясе висят: жирница, отвертка и небольшая сафьянная сумка со снадобьем, позволяющим, не слезая с лошади, вычистить и привести в порядок ружье и пистолеты. Всегда готовый спешиться для встречи неприятеля метким ружейным огнем, черкес возит на чехле присошки, сделанные из крепкого и гибкого кордового дерева. Свою лошадь он бережет пуще глаза. Она выезжена на уздечке, которой совершенно повинуется; она спокойна, смирна, привыкает к ездоку, как собака, идет на его зов и переносит неимоверные труды. Добрая черкесская лошадь не боится ни огня, ни воды. Шпор черкесы не знают и погоняют лошадь тоненькою плетью, имеющею на конце кусок кожи в виде лопаточки, для того чтобы не делать боли лошади, а пугать ее хлопаньем, так как, по мнению черкесов, боль, причиняемая лошади шпорами или тяжелою нагайкой, употребляемою калмыками и донскими казаками, утомляет ее совершенно без нужды.

В деле черкес наскакивает на своего противника с плетью в руке; шагах в двадцати выхватывает из чехла ружье, делает выстрел, перекидывает ружье через плечо, обнажает шашку и рубит; или, быстро поворотив лошадь, уходит назад и на скаку заряжает ружье для вторичного выстрела. Движения его в этом случае быстры и вместе с тем плавны. Несмотря на то, что черкес обвешан оружием и носит на себе кинжал, два пистолета, шашку и винтовку, одно оружие не мешает на нем другому, ничто не бренчит, благодаря хорошей пригонке, и это очень необходимо в ночной войне набегов и засад, какую обыкновенно ведут горцы. В больших массах черкесская конница любит действовать холодным оружием, и наши линейные казаки отвечают ей тем же. Пешком черкесы дерутся только у себя в лесах и горах, защищаясь от русских войск, и в этом случае стреляют метко из-за дерев и камней или с присошек, для того чтобы вернее целить своими длинными винтовками. В оборонительной войне они отлично умеют пользоваться местностью; при малейшей ошибке со стороны наступающего они вырастают как из земли, чтобы нанести неожиданный удар; беспрестанно тревожат неприятеля, но редко с упорством защищают позицию, разве только она положительно неприступна. Зато при отступлении надо быть осторожным с черкесами; они преследуют с истинным бешенством. Свое главное достоинство горцы поставляли в набегах, которыми они так долго и так удачно тревожили кавказскую область. В сборе нескольких тысяч человек они были для нас менее опасны, чем в малых партиях. О больших скопищах мы всегда узнавали заранее, имели время собрать войска и очень редко не пользовались удачею при столкновении; но малые партии, тайком или силой неожиданно прорывавшиеся чрез нашу границу и уходившие от многочисленной погони благодаря быстроте и силе своих лошадей, наносили нам немало вреда. По большей части они ночью подходили к Кубани на довольно близкое расстояние, день отдыхали в балке, перед вечером переправлялись неожиданно через реку, нападали на станицу, если были в силах, или бросались на казаков, возвращавшихся с полевой работы, на табуны и на стада и уходили с добычей за Кубань, прежде чем казачьи резервы успевали собраться для погони. Ночь прикрывала их отступление по открытой равнине, между Кубанью и горами. Иногда они производили ложную тревогу на каком-нибудь пункте и, когда казаки собирались туда, переходили через границу верст двадцать выше или ниже; или случалось, что подобные партии, переправившись через Кубань, уходили по первой попавшейся дороге как можно дальше во внутренность края и делали нападение перед закатом солнца, чтобы скрыться под защитой ночи, ловко ускользая от погони. Для набегов горцы подготовляли своих лошадей, как для призовой скачки, переставали их кормить сеном, гоняли под попонами, купали по несколько раз в день. На приготовленных таким образом лошадях они пробегали потом неимоверные расстояния. Однажды братья Карамурзины с десятью товарищами переправились через Кубань около Прочного Окопа, в длинную осеннюю ночь проскакали за Ставрополь к селению Донскому, на Тагиле, и к рассвету очутились за Кубанью близ Невинномысской станицы, сделав в продолжение четырнадцати часов более ста шестидесяти верст. Абреки, решившиеся на подобные дела, были люди известные своею храбростью и ловким наездничеством; казаки знали их и сильно опасались. По кавказскому обыкновению, при появлении неприятеля в каких бы то ни было силах казаки с ближайшего поста должны были завязать с ним перестрелку, следить за ним неотступно и своим огнем обозначать направление партии. Казаки из ближайших станиц и со всех окрестных постов скакали во весь опор на тревогу и немедленно вступали в дело. Таким образом, в продолжение десяти или двенадцати часов на каждом пункте кордона могли собраться от шести до восьми сот казаков. Бывало, сотня или две линейных казаков смело бросались в шашки и врезывались в двое сильнейшую неприятельскую толпу; но случалось, что те же сотни не решались атаковать холодным оружием несколько десятков абреков и стреляли в них издали, зная, что в рукопашном бою их жизнь можно купить лишь дорогою ценой. Окружив абреков, казаки истребляли их до последнего человека; да и сами абреки не просили пощады. Видя отрезанными все пути к спасению, они убивали своих лошадей, за телами их залегали с винтовкою на присошке и отстреливались, пока было возможно; выпустив последний заряд, ломали ружья и шашки и встречали смерть с кинжалом в руках, зная, что с этим оружием их нельзя схватить живыми.

Глава III

Наконец все было готово к нашему отъезду; Сефер-бей приехал, и мы тронулись в дорогу восемнадцатого сентября. Первый переход был весьма невелик и замечателен только тем, что мы расстались во время его с Бием, оставшимся в Шегирее оберегать семейство своего брата. Прощаясь со мною, он крепко пожал мне руку и поклялся, что я единственный русский, которого он в силах видеть возле себя, не чувствуя непреодолимого желания всадить в него кинжал по рукоятку, что для меня было более успокоительно, чем лестно. Сефер-бей сообщил нам новость об отбитом нападении приморских абазин и убыхов на Гагринское укрепление. Несколько недель сряду они тревожили каждую ночь гагринский гарнизон, заставляя его по-пустому выбегать на бруствер. В ночь нападения они снова произвели тревогу: солдаты, утомленные предыдущими бессонными ночами, все-таки выскочили на бруствер, как водилось, в одних рубашках с сумкою через плечо и с ружьем в руках, прождали около получаса и вернулись в казармы с досадой, уверенные, что это опять была пустая черкесская шалость, сделанная с целью отнимать у них сон. Но едва они заснули, как вторичные выстрелы и крик часового: неприятель во рву! их опять подняли на ноги. Пока они выбежали, черкесы успели ворваться в блокгауз, фланкировавший ров, и завладеть двумя орудиями. Солдаты выбросили из него неприятеля штыками, освободили орудия и картечными выстрелами из них очистили ров. Нападение было отбито с большим уроном со стороны неприятеля, не успевшего даже подобрать своих убитых, что у черкесов считается большим стыдом. После этого они обратились к бзыбскому отряду генерала N. и угнали из него всех казачьих лошадей, неосторожно пасшихся в одном общем табуне. Кроме того, Сефер-бей нам рассказал, что около тысячи горцев собрались близ гагринского дефиле, для защиты его, если русские войска двинутся вперед. Эта новость была для меня очень неприятна, представляя для моего путешествия весьма важное и совершенно неожиданное затруднение. По причине этого обстоятельства я не хотел отложить своей поездки, надеясь, что черкесы скоро разойдутся, как действительно и случилось.

На другой день мы прошли около тридцати пяти верст по дремучему лесу, беспрестанно поднимаясь в гору, и остановились ночевать в одной из пещер, которыми усеяны каменистые отроги горы Ашишбог, возвышавшейся в виде огромных ворот над абазинским аулом Баг. Дорога позволяла нам ехать верхом. Во время этого перехода мы прошли мимо горы Диц, опоясанной тремя рядами скал, в которых виднелись несколько глубоких пещер. Вид этой горы чрезвычайно пасмурен и оправдывает сказание о ней, напоминающее в одинаковой мере Прометея и Антихриста. Имам Хази, с неподдельным страхом, указал мне на черное отверстие, находившееся на самом верху горы, прибавив: худое тут место для каждого живого человека. Это выход из огромной пещеры, спускающейся под самое основание горы. В глубине ее лежит Дашкал, прикованный к горе семью цепями, – Дашкал, который перед разрушением мира явится между людьми для смущения их и восставит брата против брата, сына против отца. Возле него лежит большой меч, который он напрасно усиливается достать рукой, потому что его время еще не пришло. Когда он с досады начинает потрясать цепи, тогда горы дрожат и земля колеблется от одного моря до другого. Время его не совершилось еще, но когда оно настанет, тогда он схватит меч, разрубит оковы и явится на свет губить человеческий род. Я спросил: “Кто же видал Дашкала?” – “Как! да на это не решится ни один человек! Избави Аллах! Говорят, один абазинский пастух по глупости спустился в пещеру и, увидав Дашкала, от испуга сошел с ума”. Горцы действительно боятся горы Диц и даже близко не подходят к ней.

В третий переход мы шли сначала по глубокому ущелью Малой Лабы, потом поднялись на гору, на которой находилась широкая равнина, огороженная со всех сторон остроконечными скалами. Эта равнина, неприметно склоняясь с одной стороны на северо-восток, с другой на юго-запад, образовывала перелом местности. Посреди ее находилось несколько бездонных озер, имевших от пятидесяти до ста саженей поперечника, из коих вытекали: на север Лаба, на юг Мдзимта. С южной стороны эта равнина, имевшая две версты протяжения, прерывалась пропастью неизмеримой глубины, в которую ниспадал поток, образующий начало Мдзимты, разлетаясь на половине своего падения в облако водяной пыли. Едва приметная серебристая лента обозначала на дне пропасти, что эта пыль снова сливалась в один поток. Приняв направление на север, наша дорога обходила эту пропасть по тесной тропинке, лепившейся карнизом вдоль отвесной скалы. Огромные камни, через которые мы пересаживали лошадей на руках, загораживали нам путь, и без того чрезвычайно трудный по множеству извилин. После неимоверных усилий мы добрались с лошадьми до лесистого гребня, с которого нам следовало спуститься в селение Ачипсоу, лежавшее в ущельях Мдзимты и впадающей в нее реки Зикуой. Эта тесная и опасная дорога служит для медовеевцев лучшею защитой с северной стороны. Сотня хороших ружей может здесь остановить целую армию, которой пришлось бы наступать поодиночке, человек за человеком, не имея никакого способа обойти неприятеля. В два последние перехода мы сделали до восьмидесяти верст, крайне утомили себя и лошадей, но не встретили никакого приключения. Все бывшие с нами люди принадлежали к числу преданных интересам Карамурзина и знали, кто я таков. В местах удобных для засады Сефер-бей Маршаний, чтобы избавить нас от неожиданной встречи ружьями, выезжал вперед и громко возвещал о том, что едет Тембулат Карамурзин, а он, Сефер-бей, ему сопутствует. Спуск к Ачипсоу очень крут и во многих местах топок. Мы потеряли на нем очень много времени, сводя скользивших и падавших на каждом шагу лошадей, между которыми находились два коня лучших кавказских пород Трам и Лоов, назначенные Карамурзиным в подарок Гассан-бею абхазскому. Совершенно уже смерклось, когда мы подошли к первым домам, в которых Карамурзин решился переночевать, так как до дома Маршаниев было не близко и трудно было вести в темноте лошадей по тесной каменистой тропинке. Приезд Карамурзина в Ачипсоу, где он провел свое детство, было довольно редкое происшествие и должен был произвести движение между его старыми знакомыми. Чтобы избавить меня на первый раз от их нескромного любопытства, Карамурзин остановился в одном доме, а я, имам Хази и Сефер-бей поместились от него подальше, у другого хозяина. С удовольствием вспоминаю о первом впечатлении, какое сделал на меня Ачипсоу. Сдав лошадей, мы вошли в кунахскую, в которой слуги суетились, расстилая для нас ковры, подушки, и разводили на очаге огонь. В этом отдаленном уголке гор существовал еще патриархальный обычай, по которому дочь хозяина обязана умывать ноги странников; но и тут, впрочем, обычай этот удержался в виде одной наружной формальности. Когда мы уселись на приготовленных для нас местах и сняли обувь, в кунахскую вошла молодая девушка с полотенцем в руках, за которою служанка несла таз и кувшин с водой. В то мгновение, когда она остановилась передо мною, кто-то бросил в огонь сухого хворосту, и яркий свет, разлившийся по кунахской, озарил девушку с ног до головы. Никогда я не встречал подобной изумительной красоты, никогда не видал подобных глаз, лица, стана; я смешался, забыл, что мне надо делать, и только глядел на нее. Она покраснела, улыбнулась и, молча наклонившись к моим ногам, налила на них воды, покрыла полотенцем и пошла к другому исполнять свою гостеприимную обязанность. Между тем свет становился слабее, и она скрылась в дверях тихо, плавно, подобно видению; более я ее не видел. Имам Хази долгое время сидел в каком-то оцепенении, вперив глаза в пустое место, на котором она стояла перед ним за несколько мгновений, и наконец сказал мне по-татарски: “Брат Гассан, видал ли ты в жизни подобную красоту? А я не видал, и увижу разве только в раю, если грехи позволят в него войти”. Гассаном звали меня в нашем походном обществе, выдавая за чеченского абрека, в том соображении, что от самой Кубани до Черного моря мы не могли опасаться встретить человека, говорящего по-чеченски, который мог бы поэтому узнать, что я не чеченец. Понимая по-татарски, при людях я говорил с имамом Хази на этом языке, а наедине объяснялся с ним по-русски. Долго еще после того имам Хази не мог забыть ачипсоуской абазинки, по временам задумывался и делал неожиданно вопрос: “Брат Гассан, видал ли ты в жизни подобную красоту?” Тогда я знал, о ком идет речь. Я сам ее помнил, да предпочитал молчать об этом.

Поужинав, мы заснули крепким сном до другого утра; с рассветом оседлали лошадей, поблагодарили нашего хозяина за гостеприимство и отправились к Сефер-бею. Вечером приехал к нему Тембулат, освободившись от первых приветствий ачипсоусцев, провожавших его толпой по всему селению. Радость их при виде Карамурзина объяснялась обыкновением, по которому у горцев жители целого селения, общества и даже страны считают себя аталыками воспитывавшегося между ними ребенка знатной фамилии. Таким образом, медовеевцы называли себя аталыками Карамурзина, а все абадзехи аталыками кемюргоевского владетеля Джембулата Айтеки.

Кавказ богат красотами природы, но я помню мало мест, которые бы могли равняться по живописному виду с долиною Мдзимты. Пролегая на расстоянии тридцати пяти верст от главного хребта до гребня Черных гор, идущего параллельно морскому берегу, она ограничивается с двух сторон рядами высоких неприступных скал, защищающих Ачипсоу с севера и юга. В этой глубокой котловине течет быстрая Мдзимта, образующая бесчисленное множество водопадов. По обе стороны реки раскиданы купы домов и хижин, окруженных темною зеленью садов, виноградниками, посевами кукурузы, проса, пшеницы и свежими бархатными лугами. По мере удаления от берегов постройки и обработанные участки земли заменяются вековым лесом, который окаймляет бока гор, упирающихся в красноватые зубчатые скалы. Через отрог Черных гор, перегораживающих реке путь к морю, она прорывается в тесные скалистые ворота, образующие неприступный проход со стороны юго-запада. Недалеко от Ачипсоу находятся еще два селения, Айбога на реке Псоу и Чужгуча на реке Чужипсы, составляющие все вместе одно общество, известное под именем Медовей. Жителей в нем не более десяти тысяч. Они не богаты скотом, мало имеют пахотной земли; но зато пользуются изобилием фруктов: персиков, абрикосов, груш и яблок, превосходящих величиной и сочностью все подобные плоды, какие можно встречать в других местах по берегу Черного моря. Горы покрыты каштановыми деревьями, дающими пропитание большей части бедного населения, у которого очень часто недостает пшена и кукурузы. Жители сушат каштаны на зиму и, разварив потом в воде, едят их с маслом или с молоком. В Ачипсоу имеется отличный мед, добываемый от горных пчел, гнездящихся в расселинах скал. Этот мед очень душист, бел, тверд почти как песочный сахар и весьма дорого ценится турками, от которых медовеевцы выменивают необходимые им ткани исключительно на мед, воск и на девушек.

У Сефер-бея мы прожили четыре дня, как водится в подобном случае, лежа на подушках и принимаясь несколько раз в день за баранину, кур, просо, молоко и фрукты, которыми нас угощали с избытком, соответственно высокому значению редких гостей. С утра до вечера нас окружали знакомые Тембулата. Я с ними прохаживался по окрестностям, обедал, разговаривал знаками с примесью нескольких татарских слов и так хорошо вел свои дела, что никому из них и в голову не приходило, что между ними русский под черкескою Гассана-абрека. В Медовее только все Маршании и некоторые второстепенные дворянские фамилии исповедуют магометанскую веру; простой народ склоняется к язычеству и, не имея определенных верований, в случае беды обращает свои молитвы к некоторым скалам и к святым деревьям, и к шайтану питает непреодолимый детский страх. Женщин медовеевцы не имеют обыкновения скрывать. Дочь Сефер-бея, прехорошенькая двенадцатилетняя девочка, проводила с нами весь день, и я не мог довольно налюбоваться ловкости и грациозности, с которою она, подобно белке, взбиралась на самые высокие деревья, рвала фрукты или, резвясь, прыгала с одного дерева на другое, не нарушая нисколько женской стыдливости, защищенной неизбежною принадлежностью ее восточного костюма. Погода была прекрасная, и все в Ачипсоу дышало миром и спокойствием. Медовеевцы действительно пользовались этими благами, мало известными в других частях Кавказа, благодаря неприступному месту, которое они занимали; но зато они сами нередко отнимали у других покой, спускаясь к морю в Абхазию и на северную сторону гор грабить каждого встречного. Пользуясь между горцами репутацией отъявленных разбойников, они за пределами своих крепких гор находились во всегдашней опасности быть перебитыми без всякой жалости. За день до нашего приезда привезли в Ачипсоу тела четырех убитых медовеевцев, которым мой знакомый кабардинский князь Исмаил Касаев, с Тегеня, приказал отрубить головы за то, что они, без спроса, хозяйничали в его табуне.

От Сефер-бея Карамурзин намеревался переехать в дом к Дударукве Богоркан-ипе Маршанию, приготовившему в его честь особенно роскошное угощение, заколов по этому случаю молодого буйвола и нескольких баранов. Слух о празднестве, ожидавшем нас у Дударуквы, разнесся по всему Ачипсоу, и я должен был готовиться провести несколько дней в еще более многолюдном обществе абазин, чем у Сефер-бея. Это меня нисколько не тревожило, и, я уверен, мое пребывание в Ачипсоу прошло бы без приключения, если бы с другой стороны не явилась опасность, от которой меня избавила только находчивость моих проводников. Готовясь к выезду, мы хлопотали около лошадей, когда Сефер-бею дали знать, что к его дому подходят гости из Абхазии, некий князь Дагу Ангабадзе с пятью товарищами. Эти люди не раз встречались со мною у своего владетеля, непременно узнали бы меня и, промолчав об этом с привычною им хитростью в доме у Сефер-бея, потом не преминули бы всем рассказать обо мне. Сефер-бей мог всегда отговориться неведением, но Карамурзин не имел этой отговорки и рисковал жизнью наравне со мною. Но как избегнуть встречи с ними, не обратив на себя внимания окружающего нас народа, подмечавшего за всем, что мы делали? Я переглянулся с Тембулатом, который тотчас меня понял. Он шепнул что-то Сефер-бею, а тот подошел ко мне, будто бы помочь подтянуть подпругу, и не знаю, что сделал с моею лошадью, потому что она взвилась на дыбы и, вырвавшись из рук, побежала в противную сторону от приближавшихся абхазцев. “Гассан, лови свою лошадь!” – закричал Карамурзин, и я бросился за нею, поняв хитрость, ловко придуманную для того, чтобы избавить меня от нескромности абхазцев. Пока я ловил лошадь с помощью имама Хази, гостей усадили в кунахской; Карамурзин занял их рассказами, потом им подали закуску, и я успел переехать к Дударукве Маршанию, не видав их. Сефер-бей сдал их между тем на руки своему отцу, который должен был удержать их несколько дней у себя в доме и после того вести на северную сторону гор или в Абхазию, куда они захотят, только таким путем, на котором мы не могли более опасаться их встречи.

У Дударуквы собралось до тридцати человек одних Маршаниев и кроме них большая толпа простого народа, женщин и детей, горевших нетерпением видеть знаменитого абрека Карамурзина и воспользоваться остатками приготовленного для него угощения. Обед, состоявший из бесчисленного количества обыкновенных черкесских блюд, длился без конца. Когда столы были очищены, толпа начала расходиться. Тогда пришла в кунахскую дочь Маршания повидаться с Тембулатом; ее сопровождали несколько хорошеньких девушек в праздничных нарядах. Она слыла красавицей и вполне оправдывала свою репутацию. Принадлежа к числу тех соблазнительных горских красот, о которых предание носится по всему востоку, и наивно кокетливая, рисуясь, выказывала она свою тонкую талию и пышный стан, обтянутые синим бешметом, белизну маленьких рук и белизну ног, выглядывавших из-под красных шелковых шаровар, вышитых золотом. Длинные черные волосы густою волной падали по плечам; глаза горели тусклым огнем под белою кисейною чалмой; она поражала своею красотой, а все-таки не могла равняться с девушкой, которая нам умывала ноги. Считая Тембулата братом, по своему дяде, аталыку его, она просидела с ним до самого вечера. Имам Хази, глубокий поклонник прекрасного пола, смотрел на нее с большим удовольствием, приговаривая, впрочем: “Славная, пышная княжеская дева; а все не то, что та красота, которую мы видели в первый вечер”. Женщины и девушки, виденные мною в Ачипсоу, сравнительно гораздо красивее мужчин, не имеющих ни ловкости, ни гордой осанки, которыми отличаются черкесы.

На другой день мы отправились в Чужгучу, переехав через Мдзимту по висячему мосту, устроенному с большим искусством из жердей, досок и виноградной лозы, связанных веревками. Подобных мостов я насчитал через реку около пяти для пешеходов и два для лошадей. В Чужгуче мы опять остановились у Маршания, родственника Сефер-бея. Самого хозяина не было дома; жена послала за ним нарочно, и это обстоятельство принудило Карамурзина пробыть против воли лишний день в этом селении. Здесь неумышленное и весьма незначительное нарушение с моей стороны правил уважения к старшим привлекло на меня внимание горцев и наделало мне и Карамурзину много беспокойства. Мы приехали поздно вечером; кунахская была уже занята разными гостями, прибывшими прежде нас. Когда Карамурзин вошел, все встали и, дав ему занять первое место, стали усаживаться по старшинству на подушках, разложенных около стены. По правилам черкесской вежливости эта церемония не могла обойтись без приглашения со стороны Карамурзина и без многих просьб и уступок места между гостями. Считая себе не более двадцати пяти лет, я, как молодой человек, между товарищами Карамурзина всегда занимал место после имама Хази, около которого и садился, тем более что он один хорошо понимал русский язык. Дурно освещенная кунахская была наполнена разными людьми, которых я не успел хорошо рассмотреть. Я уселся, по обыкновению, возле имама Хази и спокойно стал набивать свою маленькую трубочку, не замечая того, что сделался предметом всеобщего внимания. Нечаянно подняв глаза, я крайне удивился, заметив, что все на меня смотрят; взглянул на Тембулата и пришел в совершенное недоумение, увидав, что этот, обыкновенно хладнокровный человек, с видом величайшего беспокойства глядит мне прямо в глаза. Приученный опасностью моего положения обращать внимание на каждый знак его, я оглянулся назад и понял, в чем дело. Ниже меня сидел, с обиженным видом, старый турок, высокий, худощавый, с белою бородой до пояса, с четками в руках – один из тех фанатиков, которые, питаясь подаянием, ходили по горам проповедовать мусульманам беспощадную войну против гяуров-свиноедов, как они честят всех христиан. Я уже говорил об уважении и почете, которые молодые люди обязаны оказывать у горцев старикам. Моя невольная ошибка могла навлечь на меня подозрение, что я не родился и не воспитывался в горах; оставалось только исправить ее скоро и решительно. Вспомнив все, что я знал по-татарски, я поднялся и громко попросил турка пересесть на мое место, прося меня извинить, если шайтан на мгновение ослепил мои глаза, закрыв от них его седую бороду, перед которою я благоговею как перед бородой моего отца. Говор одобрения пробежал по всему собранию. Имам Хази уступил ему свое собственное место, а Карамурзин объяснил всем, что я плохо говорю и понимаю по-татарски, а по-черкесски совершенно не знаю, бежав несколько месяцев тому назад из Чечни за Кубань, для того чтобы сделаться абреком. Турок, бросавший на меня сперва весьма злобные взгляды, несколько смягчил свою досаду, но все-таки не переставал за мною следить. Что я ни делал, глаза турка меня не оставляли, будто его дикий инстинкт угадывал во мне врага; и, право, мне было нелегко выдерживать эту пытку, сохраняя вид невозмутимого равнодушия, чтобы не быть узнанным. Его постоянное наблюдение за мною принудило меня делать умовения и творить намаз, без которых я обходился до того времени.

Опасность стала умножаться для нас по мере приближения к морю. На другой день, пока мы ожидали прибытия хозяина, число гостей увеличилось более чем мы могли желать. Между ними оказался старик высокого роста, в котором я тотчас узнал абхазца, хотя и видел его в первый раз. Стоя, опершись на свою длинную железом окованную палку, он завел с Карамурзиным речь на чистом абхазском наречии. Слова Уруссим, Микамбай, Сид-ипа, повторявшиеся довольно часто в их разговоре, заставили меня прислушаться; ясно было, что дело шло обо мне и о моем первом путешествии через горы. Между тем проницательные глаза абхазца перебегали от одного к другому из гостей, занимавших кунахскую. В это время подали обед, на обычных круглых столиках, и Карамурзин, как почетный гость, пригласил кого ему угодно было за свой стол. В числе избранных находились: турок, абхазец, имам Хази и я. Перед концом обеда Тембулат сказал абхазцу несколько слов, назвав его при этом Софыджем; абхазец одобрительно потрепал меня по плечу. Я взглянул на Карамурзина: ироническая улыбка и легкий знак глазами подтвердили мою мысль. Передо мною находился Софыдж, преследовавший меня еще в Абхазии и отнюдь не чаявший, что я нахожусь от него так близко. Вечером, когда мы остались наедине на несколько мгновений, Карамурзин передал мне со смехом через имама Хази свое объяснение с Софыджем, пришедшим к нему из ближайшего селения с единственною целью разведать о том, куда я девался после моего путешествия из Абхазии на линию. Карамурзин рассказал ему все, что знал, прибавив, что на линии разнесся слух, будто я умер, чему он, впрочем, не верит, полагая, напротив того, что я предпринял новое путешествие. Софыдж не хотел этому верить и, в свою очередь, обещал караулить меня на дорогах, ведущих в Абхазию, и на замечание Тембулата, что нелегко меня узнать, отвечал с самоуверенностью: “Только не для меня; русского я узнаю чутьем, зажмуря глаза”. После этого хвастовства Карамурзин не хотел отказать себе в удовольствии посмеяться над ним и смелым поступком отвлечь от меня всякое подозрение. Он посадил нас за один с ним стол и перед концом обеда спросил Софыджа, так хорошо отличавшего русских, может ли он сказать, к какому народу я принадлежу. Разумеется, Софыдж пришел в недоумение и не знал, что отвечать. Тогда Карамурзин объявил ему, что я чеченец с Терека, абрек, и сгораю ненавистью к русским. Это очень обрадовало Софыджа, пожалевшего только, что мы не можем друг с другом объясниться. Шутка была не безопасна, но лучше Карамурзин не мог ничего придумать для уничтожения дурного впечатления, сделанного мною на турка. Впрочем, этот фанатик не переставал за мною наблюдать, следовал за нами еще несколько переходов, всегда шагал возле моей лошади, беспрестанно заговаривал со мною и, получая ответ, что я его не понимаю, что-то бормотал про себя... Мы были очень рады, когда, наконец, утомившись от скорых переездов, он в каком-то селении отстал от нас.

Из Чужгучи мы переехали в селение Чужи, лежавшее на реке Худапсы. Число наших проводников увеличилось до двадцати человек, принадлежавших к разным абазинским обществам, княжествам и республикам, существовавшим поблизости моря. Все они враждовали между собою и соединялись только против своего общего врага, русских. Дорога в Чужи вела через высокую каменистую гору. Крутой подъем принуждал нас идти пешком и тащить за собою наших усталых лошадей. День был чрезвычайно жаркий, мы сами порядком измучились и к усталости присоединилось еще одно обстоятельство, отнимавшее у меня последние силы поспевать за другими. От ходьбы в горах моя обувь пришла в такой дурной вид, что, ступив на острый камень, я прорезал себе как ножом подошву правой ноги. Кровь текла из раны не переставая, пыль и песок забивались в нее, нестерпимая боль не позволяла мне ступать на ногу, а лошадь, нехотя карабкаясь по скользкому камню, тянула меня назад. Терпение в страданиях считается у горцев одним из первых достоинств для молодого человека, и равнодушие, с которым они переносят боль, доходит до такой степени, что в этом случае весьма легко узнать между ними европейца, который, может быть, столько же, как и они, бесстрашен, но никогда не сравняется с ними в терпеливости. В то время я был в состоянии многое вынести, и шел невзирая на мою рану, но поневоле должен был отставать. С нами было множество чужих людей, которые отнюдь не должны были знать, кто я таков, да и место, где мы находились, смежное с абазинами, убыхами и шапсугами, нередко ссорившимися между собою, было не совсем безопасно для самих горцев, спешивших поэтому дойти до ночлега прежде вечера, а я задерживал их. Имам Хази как-то невежливо заметил мне, что, оставаясь назади, я подвергаю их всех опасности, и даже во мне могут узнать русского, потому что не умею перенести боли. Это меня взорвало. В пылу досады я схватился за пистолет, крикнув ему, что я на замечания, сделанные мне дерзким тоном, имею привычку отвечать вот чем. Кровь бросилась в голову имаму Хази, и он в первую минуту не нашел слов для ответа, а только сам положил руку на пистолет, закричав: “Ну, брат, пистолет так пистолет!” Сцена происходила далеко сзади опередивших нас проводников и, право, не знаю, чем бы она кончилась, если б в это мгновение не явился между нами Тембулат, который, не видя меня возле себя, отстал от других под каким-то предлогом. Первым делом его было унять имама Хази; потом он спросил меня: отчего я отстаю. В ответ я показал ему мою окровавленную ногу. Все посторонние люди ушли далеко вперед, и около нас не было никого чужого; пользуясь этим обстоятельством, Тембулат поднял меня с земли, одною рукой перекинул через свое плечо, другою схватил повод моей лошади и, почти бегом, взнес меня на гору, таща за собою двух усталых лошадей. Подобное дело было возможно для одного Карамурзина, про которого в горах говорили, что одни мертвые знают, остра ли его шашка. Черкесы не любят обнажать шашки иначе как для удара, а при его силе действительно каждый удар был смертелен. На горе он меня ссадил на землю и просил, ради нашей безопасности, не отставать. Только в Чужи, поздно вечером, мне удалось перевязать ногу. От князя Ислам-Бага, принявшего нас в Чужи, мы переехали в селение Чуа, на реке Мце, по совершенно удобной дороге, не препятствовавшей нам пользоваться лошадьми. По мере приближения к морю, горы, понижаясь, представляли богатую растительность, посевы умножались и народонаселение становилось гуще. Вправо и влево от дороги тянулись, с небольшими промежутками, отдельные группы домов, окруженных посевами гомми, кукурузы, пшеницы и табаку. Стали показываться также фруктовые деревья, обвитые виноградными лозами.

В Чуа присоединился к нам отец Сефер-бея, ловко избавивший нас от абхазского князя Ангабадзе, которого он уговорил сходить на северную сторону гор, попытать счастья в лабинских лесах. Ему нашли в Ачипсоу проводников и товарищей для этой экспедиции, из которой он мог никогда не вернуться, и во всяком случае должен был проходить так долго, что ему нельзя было нас встретить в другой раз. Старик Маршаний привез с собою и женщину, которую Карамурзин вез продавать туркам. Она была весела, всему радовалась и казалась весьма довольною своим путешествием. За нею присматривал во время дороги Безруква, которому лета дозволяли исполнять эту обязанность, не нарушая весьма щекотливой черкесской стыдливости.

Из Чуа мы спустились к морскому берегу по широкому ущелью, покрытому густым лесом, в котором были приготовлены против русских несколько огромных завалов. У выхода из ущелья находился длинный завал из деревьев и камня, с фланкирующею его деревянною башней. Тут остановили нас для спроса десятка два конных людей, принадлежавших к обществу Саша. Находя ответы Карамурзина удовлетворительными и узнав, кто он, караульные попросили его заехать в дом Сашинского владельца, князя Али-Ахмета Облагу. В это время мне пришлось быть свидетелем одной из тех сцен торговли женщинами, которые ежедневно повторялись по черкесскому берегу, несмотря на все старания наших крейсеров прекратить ее вместе с подвозом военных припасов к горцам. Не оправдывая черкесов в этом деле, я не буду и строго судить их. У мусульман девушка, выдаваемая замуж, равномерно продается; отец, брат или ближайший родственник, у которого она жила в доме будучи сиротою, берут за нее калым. Черкесы притом не продавали своих дочерей, а продавали туркам только рабынь или пленниц, отдавая их в руки своих одноверцев. Тот же самый черкес скорее решился бы убить женщину, чем продать ее гяурам на осквернение. К тому же обыкновенно они не делали своим пленникам обоего пола через продажу ни малейшего зла. Проданные мальчики нередко делались в Турции знатными людьми, а черкешенки почти всегда первенствовали в гаремах богатых турок. А когда на проданных выпадала несчастная доля, так был виноват не продавец: так было написано в книге судеб! Торговля женщинами была для черкесов почти необходима, а для турецких купцов составляла источник самого скорого обогащения. Поэтому они занимались этою торговлей, пренебрегая опасностью, угрожавшею им со стороны русских крейсеров. В три или четыре рейса турок, при некотором счастии, делался богатым человеком и мог покойно доживать свой век; зато надо было видеть их жадность на этот живой, красивый товар.

Около берегового завала, под защитою карауливших его горцев, человек пять турок ожидали продавцов. Они бросились к нам навстречу и, узнав, что есть женщина, попросили позволение осмотреть ее. После того они по жребию определили, кому из них торговать ее, и начали переговариваться с нами, причем мы со всею восточною важностью уселись в киоске, стоявшем возле кладбища. У черкесов никакое дело не обходится без совета, потому и в этом случае каждый из нас был призван подать свое мнение. Между тем турок-посредник беспрестанно ходил от нашего общества к купцам и от купцов к нам, уговаривая ту и другую сторону согласиться на предлагаемые условия. В это время предмет торговли сидел на камне с видом величайшего равнодушия, не замечая, кажется, того, что происходило от него в самом малом расстоянии и от чего зависела его будущая судьба. Наконец, порешили торг, уступив женщину за две лошади и за два вьюка бумажных материй. За нее дали бы вчетверо больше, если б она была девушка. Когда ей объявили, что она принадлежит новому хозяину, тогда я увидел в ней перемену, которой, право, не ожидал, судя по ее прежнему настроению духа. Она пришла почти в бешенство, рыдала, рвала на себе волосы, осыпала всех упреками, так что мне не в шутку стало жаль ее. Но имам Хази успокоил меня, заметив: отчего я ее жалею, когда она сама нисколько не тоскует.

– Да она плачет и выходит из себя.

– А! – сказал имам Хази, махнув рукою, – это ничего не значит, это такой закон у марушек (женщин); смотри, не пройдет минуты, и она будет смеяться.

Имам Хази был прав. Едва турок успел посадить пленницу на лошадь, накинув на нее новое покрывало, как она уже приняла довольный вид и начала прихорашиваться, драпируясь им, сколько умела. Лошади были нужны нам самим, а товар Карамурзин роздал на месте нашим абазинским проводникам, пришедшим в неописанный восторг от его щедрости.

Направив наш путь на север по берегу моря, мы через полчаса приехали благополучно в Сочипсы к князю Облагу. Его самого не было дома, и нам не могли сказать, когда он вернется. Облагу был от Бзыба до Шахе самый значительный владелец и, подобно Гассан-бею абхазскому, ревностный мусульманин и покровитель турок, имевших в Сочипсах постоянный склад товара. Дом его, окруженный частоколом, стоял на краю селения, расположенного вдоль реки Сочи и закрытого со стороны моря густым лесом. Влияние турок у него в доме и на жителей селения было весьма заметно: намаз творился правильно, в урочные часы, и к молитве призывал мулла, которого голос весьма редко раздается у абазин, а в Медовее никогда не слышен. Переночевав в Сочипсах, мы направили наш путь на юг, к пределам Абхазии. Верстах в десяти от места нашего ночлега мы съехались с князем Али-Ахметом, возвращавшимся из-под Гагр с дружиною в несколько сот человек. Несколько человек черкесов выскакали, по обыкновению, вперед узнать, кто едет им навстречу. Имя Карамурзина было известно по берегу моря. Облагу тотчас остановился, слез с лошади, что сделал также Тембулат, и оба князя сошлись приветствовать друг друга.

Пока они разговаривали, конные черкесы окружили нас со всех сторон и с видимым любопытством рассматривали лошадей, оружие и нас самих. Закубанские черкесы нечасто приезжают к морю. Несколько человек подъезжали ко мне с вопросами; я смотрел им вопросительно в глаза и прекращал разговор одним словом: “бильмем” – не понимаю. Имам Хази и Ягыз, не говорившие ни по-абазински, ни по-черкесски, находились, к моему счастью, в том же положении. Между турецким и ногайским языками существует также довольно большая разница, что им мешало вполне понимать даже людей, разговаривавших с ними по-турецки. Из вежливости князь Облагу назначил из своей свиты четырех убыхских дворян проводить Карамурзина до первого ночлега, в Арт-куадже. Тут жил приятель Сефер-бея Маршания, дворянин Арто, которого, к нашему крайнему сожалению, мы не застали дома. Несколько дней перед нами он отправился в Батум на турецком судне. Наши новые провожатые, не знаю почему, пристали ко мне самым неотвязчивым образом, заводили со мною разговор на разных наречиях, не отставали от моей лошади и пристально рассматривали на мне каждую нитку. Напрасно я говорил им ломано по-татарски, что я чеченец, не понимаю ничего кроме собственного языка и только между моими недавними товарищами выучился сказать несколько татарских слов. Чтоб избавиться от них, я предложил Ханафу, питомцу Карамурзина, попробовать его новую лошадь, которую мы накануне выменяли у турецких купцов. Скачка не обходится у черкесов без джигитовки. Ханаф выхватил ружье. Убыхи не выдержали, понеслись за нами, и раздался выстрел за выстрелом; выстрелы были направлены в шапку, которую один из них поместил на конец своего ружья. Это их развлекло и доставило мне случай дать им очевидное доказательство моего хорошего черкесского воспитания, когда я в десяти шагах от скакавшего с шапкою выхватил ружье из чехла, пронизал шапку пулею и, на всем скаку зарядив ружье, повторил через несколько мгновений тот же маневр. Арт-куадж отделялся от моря лесистою горой. На повороте в гору убыхи нас оставили и простились со мною по-дружески, объявив, что они очень любят чеченцев, которые ловко стреляют.

Перед выездом из Арт-куаджа мы встревожились не на шутку, имея полную причину думать, что нас атакуют. Гостей не отпускают в дорогу у горцев без сытной закуски. В этот раз мы дожидались ее долее обыкновенного; наши лошади уже давно стояли оседланные перед дверьми кунахской, находившейся на покатости горы, возле которой протекала широкая и быстрая река. Едва успели убрать столы с кушаньем, и мы были заняты разбором оружия, висевшего на стене, как раздались около нас оглушающие вопли, невольно заставившие всех броситься к дверям. Тембулат первый выглянул из них, побледнел, сказал несколько слов имаму Хази и твердыми шагами пошел навстречу людям, с ружьями в руках бежавшим со всех концов селения к нашей кунахской. Не зная настоящей причины этой неожиданной тревоги, Тембулат хотел сперва удостовериться, касается ли дело действительно нас, и для этого вышел к народу без ружья, отдав его имаму Хази. На первый случай ему было довольно шашки и пистолетов; кроме того, он знал, что, видя его без ружья, абазины не бросятся на него, не сказав за что и не объяснив, чего они от нас хотят. Мы должны были между тем приготовиться, при первом знаке его вскочить на лошадей и, соединившись с ним, пробиться через толпу, взяв направление к горам, где лес давал нам возможность спастись. Можно себе представить, как у нас билось сердце и с каким напряжением следили мы за каждым движением Карамурзина, перед которым сотня или более абазин продолжали кричать и махать ружьями. Несколько мгновений мы находились в самом тягостном ожидании и тогда только вздохнули свободно, когда Карамурзин поворотился к нам и медленными шагами стал подходить к кунахской, сопровождаемый народом, шумевшим по-прежнему. Тревога, нас напугавшая, произошла по следующей причине: хозяин наш, как я уже сказал, отправился морем в Батум. В самую минуту нашего отъезда пришло известие о том, что турецкое судно, на котором он находился, захвачено русскими. Поэтому разъяренный народ бросился к его семейству изъявить горе и досаду, с которыми он принял известие о постигшем его несчастии. Успокоенные на свой счет, мы остались еще около получаса в Арт-куадже и потом медленно поехали на мыс Адлер к Аред-бею. На дороге имам Хази сказал мне шепотом: “Да, брат Гассан, если б они в это время знали, что у них русский, не вынесли бы мы наших костей; эти абазины ровно дикие звери!”

У Аред-бея собралось такое множество гостей в честь Карамурзина, что с моей стороны было бы неблагоразумно оставаться целый день у них на глазах. Мы находились в двадцати пяти верстах от Гагр, около которых разбойники из гор и с морского берега подкарауливали русских. Между ними легко мог случиться абхазец, знавший меня в лицо. По этой причине Тембулат поехал к Аред-бею с одним стариком Маршанием, а сын его Сефер-бей, имам Хази и я отправились искать гостеприимства в соседнем ауле. Все внимание жителей было обращено на Карамурзина, и я мог поэтому осмотреть на свободе долину Лиеш, известную у нас под именем мыса Адлер или Ардиллер. Со стороны моря она закрывалась густым, но весьма неглубоким лесом, перед которым находился длинный завал, прочно сложенный из огромных дерев, камней и глины. Правый фланг завала упирался в вековой лес, тянувшийся верст на десять до подножия гор, ограничивавших долину с востока. Примыкая тылом к лесу, ряд небольших аулов: Кирека, Абази, Баншерипш, Учуга, Хышхорипш, Кота и Джанхота, составляли полукруг, перед которым лежала совершенно ровная и открытая местность. Мыс Адлер принадлежал к числу тех пунктов, которые предположено было занять непременно. Увидев местность и основываясь на том, что горцы дерутся упорно только там, где их отступление совершенно обеспечено, я советовал сделать высадку прямо против завала, несмотря на его крепкий вид, и держаться сколько можно дальше от леса, лежавшего на его правом фланге. В 1837 году, когда мыс Адлер был занят нашими войсками, я находился тогда в плену, – считали иначе и понесли без нужды довольно значительную потерю, которой легко можно было избегнуть. Вместо того чтобы прямо атаковать завал, против него открыли с моря канонаду, а десантные войска направили в лес, предполагая отвлечь этим способом внимание горцев от настоящего пункта высадки или разделить по крайней мере его силы. Между тем вышло совершенно противное. Горцы от огня нашей артиллерии скрылись в лес, и направленные против него войска встретили в нем всю массу их в самых невыгодных для себя условиях. Завязалась драка в непроходимом лесу, в котором войска не видели друг друга, не знали, куда им идти и, подаваясь вперед без связи, были встречены превосходящим неприятелем, отрезавшим часть стрелковой цепи. При этом был убит один из наших известнейших писателей того времени, Марлинский (Александр Бестужев), служивший офицером, не помню именно в каком полку.

От Аред-бея оставалось нам сделать последний переезд по неприятельской земле. Этот долгий, трудный и во всех отношениях опасный переезд изобиловал весьма памятными для меня похождениями. Погода, благоприятствовавшая нам с самого начала путешествия, переменилась; с моря дул холодный ветер; вода заливала часть береговой дороги, а в двух пунктах, как говорили абазины, верст десять не доезжая до Гагр и перед самым укреплением, где скалы вдались в море, прибой совершенно отнимал возможность около них проехать. Долго мы советовались с Карамурзиным, что для нас менее опасно, пережидать ли погоду в Лиеше или без промедления искать проезда в Абхазию. Каждый лишний час, проведенный в этих местах, мог накликать на нас непредвиденную беду; безрассудно было полагаться безотчетно на счастье только потому, что оно не изменило нам до сего времени. Мы решились ехать во что бы то ни стало. Сефер-бей не без труда нашел между своими знакомыми двух человек, согласных проводить нас в Гагры; все отговаривались дурною погодой, близостью русских войск и боязнью наткнуться на бродящие вокруг разбойничьи шайки, неведомо какого племени, готовые при удобном случае напасть и на своих. Аред-бей, удерживал Карамурзина, предсказывая ему, что в такую погоду он не проедет в Абхазию, и на всякий случай поручил проводникам, если море залило дорогу, остановиться на ночь в Гечь-куадже или в Цондрыпше.

До первых скал мы проехали без труда. Тут представилось первое затруднение: морская волна ударяла с силою в их подошву, объехать было невозможно, и мы перешли через них по головоломной тропинке, рискуя упасть сами или уронить в море наших лошадей. В виду Гагр проводники остановились, объявив решительно, что далее вести нас не могут. Отвесные скалы перегораживали дорогу; прибой ударял в них с оглушающим шумом. В гору вела едва приметная дорожка, про которую проводники уверяли, что она в недальнем расстоянии делается невозможною для лошадей, а потом поворачивает в сторону и, сделав огромный крюк, спускается к укреплению с южной стороны. Проводники уверяли также, что русские имеют обыкновение стрелять из орудий в людей, показывающихся возле скал, и хотя не отказывают в проезде черкесам, имеющим надобность до них или до абхазского владетеля, но что для этого необходимо послать в укрепление объясниться одного или двух человек: иначе нас примут выстрелами. Пока мы еще советовались, что нам следует делать, над укреплением, находившимся от нас в расстоянии восьмисот сажен, взвился дымок и вслед за ним восемнадцатифунтовое ядро пролетело со свистом над нашими головами. Это очень не понравилось провожавшим нас абазинам, которые, посоветовав нам закрыться скалами, требовали от Карамурзина, чтобы он решился или ехать ночевать в один из соседних аулов, или немедленно послал кого-нибудь в Гагры просить у коменданта пропуска; но сами они не хотели сделать вперед ни одного шага. Тембулат поручил идти в укрепление имаму Хази и мне, что мы немедленно исполнили. Имам Хази не соглашался оставить своей лошади, а поэтому и я не расстался с своею. Сначала мы проехали несколько сот шагов верхом, потом были принуждены спешиться, версты полторы прошли по тесной и крутой тропинке, которая, удаляясь от моря, завела нас в высокий лес. Тут не было и следа дороги. Напрасно старались мы пробраться на гребень, за которым лежали Гагры; везде представлялись нам одни отвесные скалы или скользкая крутизна, по которой не только наши лошади, но и мы сами не могли вскарабкаться на гору. Солнце погрузилось в море, в лесу настала совершенная темнота, и мы поневоле должны были вернуться назад к тому месту, где остался Карамурзин. На другой день мы надеялись быть счастливее и отыскать дорогу; к тому же ветер мог перемениться ночью и доставить нам возможность проехать в укрепление мимо скал. К нашему крайнему удивлению, мы не нашли Карамурзина там, где расстались с ним, и, полагая, что он отправился ночевать в Цондрыпш, находившийся верст десять позади, поскакали его догонять. Около получаса неслись мы во всю прыть, в надежде увидать, по крайней мере издали, наших товарищей: береговая дорога, сжатая между морем и горами, покрытыми густым лесом, при ярком лунном свете далеко открывалась нашим глазам. Все было пусто на ней. Наше положение становилось критическим. Без проводников, не зная ни слова по-абазински, мы не могли ехать ни в какой аул; на дороге мы не могли также оставаться. Каждый встречный был для нас враг. Даже от одиночного человека мы не смели обороняться, потому что выстрелы около русского укрепления могли быть приняты за тревогу и созвать к нам невесть сколько неприятелей. А потом как с ними объясниться? О ногайцах приморские абазины не имели никакого понятия; и если абхазцы не задумались перебить незнакомых им черкесских Хаджиев, то по какой причине стали бы абазины жалеть нас? К довершению беды обе наши лошади были светло-серые и при луне видны издалека. Нам непременно надо было спрятаться на ночь, поутру скакать к Гаграм, возле скал бросить лошадей, пешком спастись в укрепление и там ждать известия от Карамурзина. Но и скрыться было нелегко; горы, примыкавшие к морю, в редком месте позволяли втащить на них лошадей. Не думая долго, мы поехали опять назад отыскивать удобное место для ночлега и нашли его около небольшого ущелья. Взобравшись не без труда на покатость горы, шагах в пятидесяти от береговой дороги, мы залегли в лесу, который, к несчастью, оказался довольно редким и не скрывал достаточно наших светлых лошадей. Это заставило нас привязать их к дереву в одном месте, а самим, вынув ружья из чехлов и накрывшись бурками, лечь поодаль. Таким образом, мы могли бы увидеть приближающегося неприятеля и встретить его из засады. Несколько времени мы пролежали в таком положении, не видя никого и не слыша ничего, кроме шума морской волны, мерно ударявшей в берег; потом стали долетать до нас и другие звуки: треск сучьев, удары топора и человеческие голоса. Нельзя было сомневаться, что недалеко от нас, в ущелье, находятся люди; но кто они: Тембулат с товарищами или чужие, – это надо было сперва разведать с величайшею осторожностью.

Имам Хази остался караулить лошадей, а я, с ружьем в руке, отправился рекогносцировать ущелье. Колючие кусты, беспрестанно цеплявшиеся за мою черкеску, не позволяли мне скоро пробираться через лес; кроме того, необходимость идти без шума заставляла меня также ступать потихоньку, прислушиваясь и вглядываясь вдаль на каждом шагу. За первым поворотом скал я увидел, в расстоянии ружейного выстрела, небольшой огонь, около которого мелькали людские тени. Можно было подумать, что это наши товарищи, заехавшие сюда ночевать; но в этом надо было сперва удостовериться, чтобы не накликать на себя напрасно беды. Я лег на землю и начал подбираться к ним ползком. Колючки рвали на мне черкеску, царапали грудь и руки; несмотря на боль, я продолжал подаваться вперед, избегая малейшего шороха, пока мне не удалось распознать, что тут не было лошадей, следственно это не мог быть Карамурзин. Около огня находились пять человек абазин, которые, готовя ужин, и не воображали, что так близко около них поселились чужие гости, представлявшие хотя и не совершенно безопасную, но все-таки очень соблазнительную поживу лошадьми и оружием. Так же тихо и осторожно, как подобрался к ним, вернулся я обратно к имаму Хази. Неприятное соседство открытых мною абазин заставляло нас быть вдвое осторожнее. Усталость смыкала наши глаза; трудно было преодолеть сон, и, чтобы совершенно не измучиться, мы согласились караулить поочередно, сперва я, а потом имам Хази. “Смотри же, брат, не спи; помни, что от хорошего караула зависит наша жизнь; пожалуй, зарежут спящих, как баранов; эти абазины ровно дикие звери”, – сказал мне имам Хази, укутываясь в бурку. Отбыв свою очередь, не смыкая глаз, я разбудил имама Хази, повторил ему его собственное наставление и тотчас заснул. Перед рассветом свежий ветер пахнул мне в лицо, я проснулся и тотчас посмотрел, что делает имам Хази, не понимая, почему он не разбудил меня раньше, как было условлено. Причина была самая основательная. Он лежал на спине, стиснув ружье в откинутой руке, и храпел так громко, что разве один шум морского прибоя не позволял слышать на берегу его легкого сна. Я разбудил его хорошим толчком. Мы поспешно стерли с ружей росу, переменили порох на полке, вскочили на лошадей и понеслись к Гаграм без оглядки. Зоркий глаз имама Хази узнал еще издали Карамурзина, товарищей его и проводников, стоявших на вчерашнем месте, возле скал. Увидав нас, Карамурзин вскрикнул от удивления; он был уверен, что мы еще накануне пробрались в укрепление, и поэтому отправился ночевать в лесу недалеко от того места, на котором он с нами расстался; мы же проехали назад гораздо дальше. Абазины-проводники, узнав через Тембулата подробности нашего ночного положения, покачали только головой, прибавив, не каждому дается такое счастье уцелеть на берегу при подобных обстоятельствах: “Видно, Аллах вас особенно хранит”.

Ветер сделался потише, но море все еще шумело и прибой не позволял ехать мимо скал. Между тем сам Карамурзин видел необходимость пробраться в укрепление не теряя времени. Проводники во всем находили непреоборимые трудности, морщились, подозрительно всматривались в нас и никак не хотели нам указать дороги через гору. Сефер-бей Маршаний, хорошо знакомый с привычками приморских абазин, тихомолком шепнул Карамурзину не доверяться указаниям проводников и спешить в Абхазию. Наконец проводники, уступая убеждениям Сефер-бея, сказали Тембулату, что если он никак не хочет или не может выждать хорошей погоды, так есть еще путь в Гагры, разумеется, только для пешего человека, родившегося в горах, который не боится, что у него закружится голова и что ему изменит нога, и при этом указали на крутую, гладкую скалу, отделявшую нас от Гагр. Тут не было и следа дорожки. На протяжении шести или семисот саженей скала, подобно отвесной стене, кое-где испещренной расселинами и небольшими уступами, вдавалась в море, с шумом разбивавшееся об ее подошву. “Дайте клятву, что здесь ходили люди”, – сказал им Тембулат. “Готовы присягнуть, – отвечали проводники, – только повторяем, что для этого надо родиться в горах”. Вместо ответа Тембулат подозвал к себе Сефер-бея, поговорил с ним наедине, приказал Ягызу и Ханафу принять всех лошадей, а мне и имаму Хази посоветовал снять чувяки и засучить ноговицы, что сделал и сам. Проводники следили с злобною улыбкой за нашими приготовлениями. Когда они кончились, он подозвал к себе абазин, одному подарил пистолет, другому кинжал, оправленные серебром. “Это вам на память за хорошее указание; а теперь смотрите, как ходят по горам люди, которые в них родились. Пойдем!”. Босые, имея в руках ружья не вынутые из чехлов, потому что за плечом они только бы мешали, мы стали лепиться по скале, пользуясь расселинами и уступами, на которых едва помещалась нога. Помогая друг другу то подачей руки, то ружьями, мы подавались вперед шаг за шагом, как позволяли трещины и уступы, которые, как я говорил, поднимались высоко в гору, спускались к самому морю, обдававшему нас брызгами волн, дробившихся о скалу, и наконец, после трехчасового лазанья, добрались до Гагр.

Можно вообразить, с какою радостью мы вступили на ровное место перед укреплением. Комендант и весь гарнизон высыпали за бруствер смотреть на наше путешествие по гладкой скале, между небом и морем. В первый раз они видели людей, идущих этим путем, и многие не хотели верить, чтобы мы дошли, спорили и держали пари о том, что конец нам будет в море. Перед укреплением встретила нас новая опасность, которою также нельзя было пренебрегать. Несколько десятков огромных гагринских собак бросились к нам навстречу, готовые нас разорвать за наш черкесский костюм. Я крикнул солдатам, чтобы остановили собак: это всех чрезвычайно озадачило. Когда их уняли, комендант подошел к нам с караулом и требовал, чтобы мы сложили оружие. Мой отказ исполнить его приказание привел его в такое недоумение, что он не знал, что и сказать, повторяя только: “Да ты кто такой? да как ты не хочешь слушать моего приказания?” Между тем я вынимал зашитое в бешмет открытое предписание главнокомандующего на Кавказе, перед которым должны были умолкнуть все его притязания. Прочитав его несколько раз, будто он не верил своим глазам, подполковник Малашевский переменил тон и попросил меня очень вежливо войти с моими товарищами в укрепление, в котором я остановился у майора Марачевского, защищавшего в двадцать четвертом году так храбро владетельский дом в Лехне. Марачевский мог меня угостить только чаем, которым я не пользовался в течение шести с половиною недель, проведенных мною в горах. В других припасах он нуждался гораздо более черкесов. Вообще участь гагринского гарнизона была в то время очень незавидна. Горы командовали укреплением с трех сторон, с четвертой стороны оно примыкало к морю. Черкесы били солдат из ружей внутри Гагр, дрова и фураж доставались гарнизону не иначе как с бою. По целым месяцам он кормился одною солониной и хлебом, крупою и картофелем. Овощи, свежее мясо и живность считались за величайшую редкость. Женщин не существовало в Гаграх; о них знали только по преданию. Сухим путем Гагры не имели сообщения с Абхазией и получали провиант морем в известные сроки. В мой приезд имелись в укреплении из домашней птицы только один петух и две курицы, из коих одна лишилась по этому случаю жизни. Участь солдат была бы еще тягостнее, если бы не существовали огромные собаки, приученные открывать неприятеля, следить за ним и караулить укрепление по ночам. Собаки получали казенный провиант и находились в большой чести у солдат, которые никогда не покидали их в деле; раненую собаку приносили нередко в укрепление на шинели и лечили в лазарете наравне с людьми. Собаки были до того приучены к своему делу, что при первом звуке барабана, призывавшего к сбору, собирались перед командой, долженствовавшею выйти из укрепления, потом рассыпались впереди стрелков и открывали неприятеля, засевшего в лесу. Во время дела некоторые собаки, известные в гарнизоне, храбро нападали на черкесов. После вечерней зари собак выпускали за укрепление, около которого они с удивительным инстинктом составляли передовую цепь, облегая его со всех сторон. Вечером, в день нашего прибытия, Сефер-бей Маршаний привел благополучно в Гагры Ягыза и Ханафа с лошадьми. Ветер, дувший с берега, позволил ему воспользоваться для этого путем мимо скал. На другой день мы поехали в Абхазию, переправились через Бзыб около устья, против укрепления, построенного генералом Л. в виде бастионированного треугольника. Место, на котором ходил весной баркас и потонул бедный Шакрилов, совершенно обмелело, вода не доходила выше колена нашим лошадям. Подивившись форме укрепления и пожалев о скучавшем тут гарнизоне, я утешил солдат надеждою на скорую смену, не сказав им только, что они будут обязаны ею Бзыбу, а не воле начальства. Мое предсказание сбылось: осенью река вышла из берегов и смыла редут; а гарнизон благополучно отступил в Пицунду.

В Бамборах встретили меня с непритворною радостью два мои приятеля, князь Михаил и генерал Пацовский; им одним я поверил, где я был и что делал в продолжение моей четырехмесячной отлучки. Тембулат, имам Хази, Ягыз и Ханаф поехали в Келассури к Гассан-бею, у которого они должны были прогостить до моего отъезда в Тифлис. Слишком две недели я прожил в Бамборах, занятый составлением моих путевых записок, а потом отправился в Грузию. Проезжая через Сухум, я счел нужным побывать у командира эскадры, контр-адмирала Папа Христо, для того чтобы узнать, не имеет ли он чего передать главнокомандующему. Свежий ветер и сильное волнение не позволяли нам долгое время пристать к фрегату, на котором находился адмирал. Офицер, правивший баркасом, упрямился и не хотел причалить с надветреной стороны к правому борту, на котором висел парадный трап. Наш баркас то опускался, то подымался; приходилось ловить это мгновенье, вскакивать на трап и вбегать как можно скорее на палубу. Когда пришла моя очередь выходить, кто-то загородил мне дорогу, баркас подняло волною и так сильно ударило о трап, что его нижняя часть отломилась, а я едва успел ухватиться за веревку. Моя нога попала при этом между ступенью трапа и бортом баркаса. Я успел сделать прыжок, поставивший меня на уцелевшие ступени, и на одной ноге взобрался на палубу; но там я упал от невыносимой боли. Все полагали, что моя нога раздроблена, но, к счастью, у меня обнажило только кость, оставшуюся в целости. Пролежав трое суток на фрегате, я отправился в дорогу, не желая из-за ноги отложить моего возвращения в Тифлис, куда я прибыл после четырнадцатидневного путешествия под проливным дождем, промокнув до костей и сильно хромая. Внимание ко мне моих тогдашних начальников: барона Розена, Вольховского, доброго Ховена, и дружба товарищей заставили меня скоро забыть труды и лишения, которым я подвергался. Жаль только, что мало было обращено внимания на доказательства, которые я приводил против учреждения на берегу Черного моря линии небольших укреплений, мало способных блокировать берег, но как нельзя более удобных для неприятеля держать их самих в постоянной блокаде. Происшествия сорокового года и восточная война оправдали мое мнение касательно черноморской береговой линии. Покойный государь, Николай Павлович, обратив особенное внимание на мои труды, приказал, чтоб и на будущее время разъяснение вопросов, относящихся до правого фланга кавказской линии, было поручено мне, а не другому. Мое желание воспользоваться этим повелением, в соединении с обстоятельствами, возникшими по вопросу о возвращении Карамурзину его владений, сделалось завязкой моего плена, окончившегося в тридцать шестом году, через два года, неожиданным освобождением.

Как я сказал в самом начале, Карамурзин согласился провести меня в горах, если забудут все прошедшее и возвратят ему родовой аул, переселенный с Кубани в Саратовскую губернию. Основываясь на данном мне праве, я согласился на это условие и поручился ему в точном исполнении его именем правительства и собственною честью. Барон Розен принял моих проводников ласково, объявил им полное прощение, осыпал их подарками; но когда дело коснулось до возвращения аула, то стал колебаться. Подобного примера не бывало еще на Кавказе. Гражданская канцелярия, в которую дело поступило на рассмотрение, в своем бюрократическом воззрении нашла непреодолимые препятствия к исполнению моего обещания. Карамурзину стали предлагать другие награды. Он отказывался от всего, объявив, что он взялся за мое дело только для того, чтобы своим детям возвратить потерянное им через бегство родовое достояние. Между тем я сам требовал буквального исполнения всего обещанного мною Карамурзину, доказывая, что я говорил именем правительства, в глазах горцев нераздельного с лицом государя, которого слово должно оставаться неизменным; просил суда и взыскания с меня, если я превысил данное мне право, или позволения ехать в Петербург и повергнуть все дело на личный суд Его Величества. Доброжелательный и в высшей степени рассудительный барон Розен оценил, наконец, настоящим образом причины, побуждавшие меня, молодого офицера, к такой настойчивости, и выпросил у государя разрешение возвратить Карамурзину его аул. Из хода дела Тембулат понял, сколько он в этом случае был мне обязан, и дал слово никогда не забывать того, что я для него сделал.

Два года спустя он доказал, что умеет помнить добро и быть благодарным.

Глава IV

Прохожу молчанием все мелочные, неприятные обстоятельства, предшествовавшие моему плену. Два года жизни потерянной, не по моей, а по чужой вине, дают мне, кажется, право говорить; но к чему подымать старое? Допускаю, что я испытал на себе только обыкновенный порядок вещей. Когда я в первый раз брался проехать в горы около Черного моря, нашлись люди, усердно доказывавшие положительную невозможность подобного дела и заочно обвинявшие меня в самохвальстве и в безрассудной самонадеянности. Когда я исполнил дело, тогда те же самые люди стали находить, что оно не заключало в себе ни труда, ни опасности и что я сделал бы гораздо более, проехал бы гораздо дальше, если бы послушал их совета, а не упрямился делать все по-своему. Поручение осмотреть в 1836 году остальную часть морского берега от реки Сочи на север, до Геленджика возлагалось на меня уже не местным начальством, а по воле государя, обратившего на меня свое монаршее внимание. Это обстоятельство задело за живую струну самолюбие некоторых кавказских деятелей. Нельзя же было предоставить мне одному всю честь предприятия, дававшего удобный случай выслужиться и, перед глазами государя, выказать свою опытность и умение. Барона Розена опутали неосновательным изложением обстоятельств и происками, против которых, сознавая дельность моих предположений, напрасно восставали генерал Вольховский и обер-квартирмейстер барон Ховен. Вместе с Карамурзиным, когда он еще гостил в Тифлисе, я составил план нового путешествия, в котором он хотя и не мог быть моим проводником, но должен был принять косвенное участие, склонив своего приятеля Джембулата Айтеки, кемюргоевского владетеля, способствовать моему намерению. Удача, которую я имел в моих предыдущих путешествиях, давала мне право считать мои соображения не совершенно ошибочными и надеяться, что они не будут отвергнуты. Вышло иначе. В ответ на мои соображения мне было поручено в самых лестных выражениях, для исполнения воли государя, предпринять путешествие к черкесскому берегу, если я сохранил прежнее чувство самоотвержения, и вообще считаю его возможным, с проводниками по непосредственному выбору генерала ***, которого опытность, знание обстоятельств, характера горцев и огромное на них влияние совершенно ручаются за мою безопасность и за успех предприятия. При этом мне было предложено также, во всем касающемся до моего путешествия, следовать советам и наставлениям этого генерала. Громкая слава, которою он пользовался в то время на Кавказе, не допускала с моей стороны никакого возражения против приписываемых ему способов, долженствовавших доставить мне ту материальную и нравственную помощь, без которой удача в моем предприятии делалась весьма ненадежною. Положение, в которое меня поставили, не позволяло мне отказаться от путешествия, хотя я ясно понимал, что оно не может иметь полной удачи. В случае отказа я давал повод думать, что предпринимал мои первые путешествия, не понимая всей опасности их, но познакомившись с нею, испугался или что я жертвую пользой, которую в состоянии принести чувству оскорбленного самолюбия, потому что меня поставили в зависимость от другого. Мое молодое честолюбие не позволяло мне оставить на себе и тени подобного подозрения. Барон Ховен, если он жив, наверное помнит, с каким предчувствием я решился тогда ехать. О том, что я попадусь в плен, мне не приходило в голову; скорее всего я мог ожидать, что черкесы меня убьют.

В мае я выехал из Тифлиса на кавказские минеральные воды и, по указанию генерала ***, провел на них все лето. Мне надо было прежде всего отрастить бороду, без которой я не смел показаться в горах. В конце августа я переехал, по его требованию, в Прочный Окоп и занял в крепости ту же комнату, в которой жил год тому назад. Вскоре после того генерал *** представил мне будущих проводников, кабардинских абреков, князя Аслан-Гирея Хамурзина, хаджи Джансеида и Аслан-бека Тамбиева. Тембулата Карамурзина генерал *** отстранил от этого дела и не советовал мне даже с ним видеться. Чтобы не подать повода обвинить меня в несоблюдении его советов, если дело не удастся, я должен был подчинить себя в этом случае его воле. Условия, на которых кабардинцы принимали на себя обязанность провести меня в горах, до меня не касались; они были заключены генералом ***, ручавшимся за верность проводников, а мне следовало только объяснить им, куда я желал ехать. Первое свидание с ними произвело на меня, сколько помню, не весьма благоприятное впечатление. Аслан-Гирей меня тотчас оттолкнул. Сквозь его тихий и медленный разговор, сквозь полузакрытые глаза и сдержанные движения проглядывала кошачья натура тигра, прячущего когти. Тамбиев, человек исполинского роста, с незлобным, но глупым лицом, молчал упорно; я заметил в нем бессознательную покорность воле Аслан-Гирея. Один хаджи Джансеид, действительно замечательный человек по своему уму и по храбрости, имел в себе нечто располагающее в его пользу. Одетый в кольчугу, с луком и со стрелами, которые в то время употреблялись еще некоторыми черкесами, имевшими привычку драться с неприятелем вблизи, он мог служить типом азиатского воина средних веков, каких удавалось встречать крестоносцам. Хаджи Джансеид говорил за своих товарищей смело и ловко и ни разу не проговорился, сколько мои вопросы ни были сбивчивы. Казалось, они были откровенны в своих намерениях, и мне оставалось только довериться им, как я доверился Карамурзину; но к этому я не мог себя приневолить. В самом хаджи Джансеиде были вещи, которые мне не нравились: в разговоре он избегал смотреть мне прямо в глаза, что вовсе не соответствовало его смелой натуре. Все трое жили у абадзехов и, подобно Карамурзину, объявили готовность покориться и перейти на Уруп, если им возвратят их крестьян, захваченных русскими, когда они сделались абреками. Генерал *** сперва безусловно согласился на их предложение, и они стали уже заготовлять на Урупе сено для своих стад; потом он объявил им, что они должны заслужить милость, которой домогаются, проводив меня прежде к берегу Черного моря. Об этом я ничего не знал, но по некоторым признакам не хотел им вполне доверяться. Генерал ***, которому я высказал мои сомнения, стал меня уверять в противном, клялся, что он готов сам с ними ехать куда угодно, и хотя не успел успокоить меня положительно, но своею уверенностью принудил меня отправиться с ними в дорогу. Во второе свидание с ними были определены подробности нашего путешествия. Хаджи Джансеид не находил препятствия ехать со мною через землю абадзехов к устью реки Шахе и подняться потом по берегу моря до самого Геленджика, будто бы отыскивая турецкое судно для путешествия в Мекку. Из Прочного Окопа я должен был переехать в знакомое мне с прошедшего года Чанлыкское укрепление, куда хаджи Джансеид обещал за мною заехать. Мамат-Кирей Лов согласился сопутствовать мне в должности переводчика; имея между абадзехами много неприятелей, он должен был скрываться от них в равной мере со мною.

Тридцатого августа Мамат-Кирей и я переехали без конвоя с Кубани на Чанлык, несмотря на опасность подобного путешествия. Нам было дороже всего оставить незаметным образом русскую границу. В Вознесенском укреплении мы прождали двое суток и потом, вместе с заехавшими за нами Тамбиевым и хаджи Джансеидом, отправились к абадзехам. Сев на лошадей в десять часов утра, мы проехали, не оставляя седла, весь день и всю ночь, для того чтобы до рассвета поспеть в дом Джансеида, лежавший за Сагуашею, на речке Вентухве. Для того чтобы не встретить абадзехов, карауливших свою границу со стороны Лабы, мы поехали не прямою дорогой, а описали огромную дугу, поднявшись сначала к Мохошевским аулам. В четвертом часу утра мы были на месте, сделав в восемнадцать часов не менее ста шестидесяти верст; последние два или три часа мы скакали во весь опор, причем были принуждены силой удерживать лошадей, рвавшихся одна перед другою, несмотря на целый день езды без корма. Подобную силу и неутомимость можно найти только у добрых черкесских лошадей. На месте их выводили как следует, выдержали несколько часов без корму, и через пятеро суток они шли под нами так же бодро, как будто никогда не делали подобного перехода.



Поделиться книгой:

На главную
Назад