Толстой Алексей Николаевич
ТУМАННЫЙ ДЕНЬ
В Петербурге между Крюковым каналом и Екатерингофским, в одной из улиц стоят желтые четырех-пятиэтажные дома, не старые и не новые, построенные, должно быть, архитектором, у которого всегда болела голова.
Низкие ворота в домах этих ведут в глухой двор, точно колодец, из которого ушла вода, оставив плесень и гнезда крыс. Здесь все желто, облуплено, окна изъедены сыростью. Население двора отлично знакомо паспортисту, и это его тайна; всякий же посторонний, сколько бы ни вглядывался в окна, где все занавески похожи одна на другую, так же как бутылки с молоком и подвешенная колбаса в бумажке, ни за что не узнает: чем занимаются люди за этими окнами… Да уж и люди ли здесь живут?
Так думал Прошка Черемисов, обходя внутри двора подъезды, чтобы найти нужный ему номер квартиры — 113-й.
Не найдя, поправил пенсне, отошел на середину и, задрав голову, оглянул на облупленных стенах все пять рядов окон; в одном окне, нарушая однообразие, высовывался углом тюфяк.
Но Прошка видел все это неясно, и двор казался ему особенно желтым, потому что над крышами и трубами клубился густой и душный туман.
Туман ел глаза, забирался под пальто и разгонял грязь по камням, на которые, с чмоканьем, ступали Прошкины башмаки.
— Найдешь тут черта, — сказал Прошка и, сунув руки в карманы, повернул было назад, но заметил стоящего около него дворника в романовском полушубке…
— Сто тринадцатый — под вторые ворота направо, — сказал дворник, сплюнув на пробежавшую собачонку, и вдруг заглянул в самые зрачки. Прошка сейчас же отвернулся и пошел, куда ему сказали, думая:
«Обо всем дворники знают; поди от них скройся, ничего не скроешься».
На крутой лестнице, ведущей в 113-й, из отворенных дверей вылетал капустный и луковый чад; но Прошка, пробегав с утра за поисками комнаты, был даже очень доволен теплым запахом кухни.
— Довольно уютная лестница, вот только бы хозяева подошли: кабы попались сердечные люди…
На последнюю площадку открывались две двери; на одной Прошка прочел жестяную вывеску: «Редакция юмористического журнала», на другой же был прибит номерок 113-й, и под ним по желтой краске чернилами выведено: «Фалалей Мущинкин и портниха», причем портниха — подчеркнуто мелом. Половинка двери около ручки заерзана дочерна и к звонку привязана веревка с узлом.
«Что за чушь, — подумал Прошка, прочтя все это. — Ну, дай бог», — и позвонил.
Дверь тотчас же отворилась, кто-то (в темноте прихожей не было видно) шаркнул ногой, сказал: «Пожалуйте», и хихикнул.
— Я насчет комнаты, — проговорил Прошка робко и пошел по узкому коридору вслед за тем, кто затворил впереди боковые двери и отворил в конце последнюю. Здесь он сказал любезно:
— Вот понравится — помещайтесь, как дома, у нас тепло и весело. Пропустил Прошку вперед и повернулся к свету.
Тогда Прошка увидел светлую бороду у этого человека, расчесанную по-жандармски на стороны, длинные волосы и открытое, с бодрым взором и улыбкой, очень бледное лицо.
— Фалалей Мущинкин, — воскликнул человек и тотчас же вышел, причем за дверью опять принялся тихо смеяться — или показалось это только Прошке.
Комната была длинная и узкая с окном в конце и плюшевым красным диванчиком; а против двери стояла кровать, в ногах ее круглая печка. Вот и все. Но Прошке это понравилось и, потирая руки, он сел на диван, поглядывая, как догорали в печке дрова.
«Однако, — подумал Прошка, — устал же я, или здесь очень жарко в пальто сидеть. Отличная комната, уютно, как дома».
Он облокотился, подперев щеку, и устало вытянул ноги.
— Сейчас за чемоданом съезжу, — сказал он, — вот только бы не заснуть. — И, мотнув головой, заснул.
Проснулся Прошка от шума и топота, но, открыв один глаз, увидел, что все по-прежнему тихо, только, присев у печки, возится железной кочергою Фалалей, одетый в желтый пиджачок.
Прошка не сразу узнал Фалалея; сначала показалось ему, что сумерки эти — в деревне, печь топит нянька, на дворе лютый мороз расписывает стекла, неслышно по снегу бегают собаки, нюхая мерзлый помет, и вечер будет, как все вечера, беспечальный, однообразный.
Но Фалалей повернулся, куцый пиджачок залез ему на затылок, лицо, красное от углей, усмехнулось.
— Все еще спит, — тихо сказал он.
Тогда Прошка, будто стряхивая чары, потянулся, потер лицо.
— Кажется, я заснул. Вот штука, устал очень.
— Спите, спите, я люблю, когда спят; самому-то мне мало приходится, продолжал Фалалей и, присев на диван, улыбнулся так простодушно, подмигнув при этом, что Прошка, еще теплый от сна, потянулся к нему и сказал радостно:
— Мне ужасно здесь нравится, — знаешь… — сказал он, — если не выгоните, я долго проживу.
— Это хорошо, что вам понравилось. У нас подолгу живут, — ответил Фалалей. — Я люблю жильцов тихих, сонных. Курсисток, например, терпеть не могу: они меня вопросам учить хотят, а я, извините, политики терпеть не могу. Еще один музыкант прижиться хотел; да выдумал ни свет ни заря играть на корнет-а-пистоне. А у меня сестра-с.
Фалалей говорил очень быстро, вскидывая волосы и хлопая по коленке не только себя, но и Прошку.
— У меня сестра-с, шитьем занимается на балерину Першинскую, — иных заказов и не берет: балерине еженедельно вечернее платье надобно и каждый день новые юбки-с; как придет примерять, я ее и вижу в натуре-с, и, знаете, больше через это страдаю. Они в императорском театре играют; а я только мелкий чиновник, и даже совсем без чинов, занят до шести, а после шести что прикажете делать? В особенности по праздникам. Так я в остальное время жильцов своих развлекаю и через это сам весьма веселюсь.
Фалалей поднял обе коленки и, закатившись смехом, проговорил:
— Рядом с вами Валерьян Семиразов живет — литератор. Да нет, лучше я его самолично представлю.
И Фалалей убежал, шаркая ногами. Прошка стал потягиваться и кряхтеть, думая, как приятно будет жить в этом тепле с таким добряком Фалалеем… Представить только — какую благодать можно найти в туманном Петербурге!
— Сбор друзей! — закричал Фалалей, втаскивая за руку Семиразова. На этом еще молодом человеке от худобы болтался коричневый, в клеточку, сюртук, спереди срезанный. — Знакомьтесь. И знаете что? На радостях слетаем-ка в кабачишко…
— Здравствуйте, — проговорил Семиразов, гнусавя. — Извините, что он меня притащил; вам, быть может, неприятно видеть меня? — Криво усмехнувшись, он заложил руку за борт и попятился.
— Что вы, — забормотал Прошка, — я ужасно рад и вообще доволен. — Он поглядел на Фалалея и вдруг радостно хлопнул его по спине: — Ей богу выпьем, а?!
Но Фалалей, вместо радости, как-то очень странно, пристально поглядел на Прошку и проговорил:
— Это я припомню.
— Ладно вам, — молвил Семиразов уныло, — спина не отвалится.
Но прошло довольно времени, пока восстановилась прежняя веселость. Наконец Прошка надвинул на уши студенческий картуз и кинулся к двери: — Вы меня подождите, я за единый дух в клинику за чемоданом слетаю. — Побежал по коридору и запутался в дверях. Но здесь случилось приключение, которое и затемнило сознание его до самого конца.
В коридор выходило много дверей; одна из них была полуоткрыта; думая, что она-то и ведет в прихожую, Прошка распахнул ее совсем и остановился, от удивления вытянув шею.
Перед ним была небольшая и затхлая комната; под потолком в ней горела лампа, освещая две странные фигуры, неподвижно сидевшие у стола, они держали в руках по стакану. В одной из фигур, которая сморщилась, как бы готовясь чихнуть, узнал Прошка Семиразова; другой же был Фалалей. Закинув голову, он смеялся; но движений не было, звуков не было слышно, будто все застыло.
Ничего не понимая, Прошка зажмурился, а его в это время схватили за плечи, вытащили в коридор, хлопнули дверью, и голос Фалалея над ухом прошипел:
— Что вы за нахал такой, в самом деле… Говорю вам, что я это припомню…
Молча высвободился Прошка из его рук, поспешно ушел на лестницу и, уже на дворе, набрал полный рот желтого туману, закашлялся, пробормотал:
— Вот неприятность.
Действительно, все, чего не понимал Прошка, казалось ему неприятным и враждебным. Читая, например, современные стихи, чувствовал он неудобство и сердился, словно автор водил его, завязав глаза, по улице, где лягались лошади.
Но книгу стихов бросить можно под стол, а от Фалалея и Семиразова так просто не отделаешься. «Нет, это, видимо — ловкачи…»
Прошка сел на извозчика и, согнувшись, стал думать: зачем это его путают и морочат, когда и так все вообще запутано и заморочено. Никогда, например, не догадаться, куда это бежит толстый офицер, гремя саблей, или что означает на вывеске слово: «Пеклие»; извозчики, вертлявые дамы, зеленые дураки с афишами на палках — все это плывет мимо глаз, и не успеешь ни понять ничего, ни разглядеть, словно весь туманный город обман, все собрались дурачить Прошку, туманить и без того некрепкую его голову… Совсем было не то в деревне, в снежной степи, где понятен каждый куст, и если бежит собака — значит — по известному делу…
«Может быть, там, в коридоре, показалось только… — подумал Прошка. — Надо бы еще недельку полежать в клинике». — Он поднял голову, желая увидеть хоть просвет во мгле, но вверху летел матовыми облаками все тот же душный, желтый туман.
В клинику Прошка попал после конкурсных экзаменов, перед которыми три месяца работал день и ночь, с пятнадцатью такими же, как сам он, птенцами из провинции.
По ночам, чтобы не заснуть, нюхали они все нашатырный спирт, вывихивали мозги над задачами Шмулевича, и только два часа на дню отдыхали, играя в чушки, или купались в Финском заливе.
Там, на берегу залива, Прошка увидел удивительную девушку. Она была в купальной коротенькой юбочке, красный ее чепчик походил на мухомор; притворив будку, она, смеясь и щурясь на солнце, повисшее над косогором, пошла, весело расплескивая воду, по мелкому дну. Прошка глядел на нее, глядел. Она опять ушла в будку. А он все сидел на песке, как закаменевший краб… С тех пор у него начались бессонницы. Он стал видеть наяву всякую чепуху, где всегда участвовала та девушка в красном чепчике и купальной юбочке.
На другой день после последнего сданного экзамена Прошка пытался выйти на улицу в одних кальсонах и с будильником в руках. Он кричал, что его ждет женщина (будильник же взял по привычке, чтобы не проспать), товарищи связали его, отвезли в лечебницу, где он пролежал два с половиной месяца.
К лечебнице этой Прошка теперь и подъехал.
Навстречу ему в общую залу, где стоял биллиард, выбежал кретин, ростом с младенца, но уже старый, обхватил Прошкину ногу и замычал, стараясь выговорить что-то опухшим своим ртом, но язык, выпадая, не слушался, и уродец заплакал. Прошка обнял его и обратился к стоявшему около биллиарда высокому старику в соломенной шляпе и с парусиновым зонтом:
— Не придется нам, видно, больше играть с вами — уезжаю на волю.
— Ну, и черт с вами, — ответил старик и, сунув зонтик под мышку, стал быстро писать несуществующим пером по несуществующей бумаге, бормоча: — Я приказ пошлю кому нужно, вернуть вас живого или мертвого.
С тоскою глядел Прошка на старика:
«Ведь они, они безумные, а не я».
В задумчивости он уложил чемодан, мозг его сверлила одна неотступная мысль… Он зашел к доктору, выписался, простился с кретином, со стариком в соломенной шляпе. И уже садясь на извозчика, вдруг подскочил, поняв наконец, что его сверлило:
«Конечно же, ведь это куклы были, господи боже, как я рад…»
Но радоваться Прошке было нечему, потому что дальнейшее еще хуже разбередило его еще не окрепшее сознание.
Вбежав в Фалалееву квартиру, он бросил в прихожей чемодан и схватил Фалалея за пуговицу:
— Напугали вы меня, Фалалей Петрович… Ну и шутник же вы, ну и мастер! Ведь это были куклы! Покажите же мне их хорошенько.
Фалалей усмехнулся, побренчал цепочкой, на которой носил двое часов с двух сторон, и спросил:
— А вы что-нибудь видели в комнате?
— Конечно.
И Прошка рассказал все, как было.
— Не знаю, может быть, вы и не врете… — сказал Фалалей. — Только я ставлю одно условие: никуда, кроме своей комнаты, не заходить. — Он прислушался и поднял к носу палец: — Идемте, я сейчас штуку покажу.
На цыпочках он прошел в коридор, держа за руку Прошку, взобрался вместе с ним на сундук так, что глаза обоих пришлись в уровень узкого и длинного окна, выходящего в швейную мастерскую, и велел смотреть.
Прошка увидел безголовые манекены на одной ноге, и, вглядываясь, внезапно вздрогнул, жарко покраснев.
Между манекенами на полу, пестром от лоскутов, стояла, опираясь ладонями о бока, та самая купальщица, но на голове у нее, вместо красного чепца, лежали две золотые косы, под тяжестью которых сгибалась тонкая шея… До пояса она была обнажена, и рубашка ее, белая и мягкая, падала поверх юбки…
У ног девушки приседала и быстро поднималась очень худая женщина, похожая на Фалалея; сжав губами пучок булавок, мерила она и прикладывала куски материи.
— Пустите-ка, дайте-ка посмотреть, — шептал Прошка, толкаясь.
Пенсне его запотело, и, выдергивая из кармана платок, он покачнулся и соскочил с сундука, загремев башмаками. Фалалей сжал Прошкину руку и побежал вместе с ним, закрывая рот, чтобы не засмеяться. Вслед за ними в Прошкину комнату вошел Семиразов, совсем уже гнусавя:
— Опять балерину смотрели, мне-то не показываете.
— Почему она раздета? — закричал Прошка.
— Чтобы платья лучше сидели, — ответил Семиразов, — я об этом уже писал в одной вечерней газете: женщины вообще на что угодно способны из-за моды.
Но Прошка не слушал объяснений; сидел он на диване, облизывая пересохшие губы, и смотрел на обои, будто слышал шорох платья там, за стеной.
Фалалей и Семиразов подняли Прошку и повели на улицу, где он, и без того косолапый, толкал прохожих, громко разговаривал, возбуждаясь все больше. Один мимо идущий старичок сказал, опираясь на трость и повертывая постную голову:
— Сволочь, а еще студент.
Фалалей до слез смеялся, а Семиразов хихикал, обходя лужи, словно кошка.
В прихожей ресторана «Северный Полюс» взглянул Прошка мимоходом в зеркало и не узнал круглое свое, до зелени бледное, с огромными глазами и клочьями волос на висках, взлохмаченное лицо…
«Хорош, — подумал Прошка, — точно труп», — и поспешно прошел в низкий зал с двумя шипевшими под потолком фонарями, отраженными в одной зеркальной стене.
На противоположной стене нарисованы были картины из жизни Северного полюса, все же остальное, как везде: оркестр, немка у буфетной стойки и незнакомые люди за столиками.
Фалалей, обняв за талию угрястого лакея с прокуренными усами, поговорил с ним по-хорошему и заказал ужин. Прошка осматривал картины на стене, а Семиразова тошнило от голода, и он, глотая слюну, глядел на соседнего едока.
Когда принесли вино и один антрекот, Прошка быстро захмелел и стал восхищаться вслух картинами из северной жизни. Это заметил соседний едок, красный и толстый господин, сидевший у стены: сунув короткий палец в горчицу, он повел им по северному сиянию и медведю. Это ужасно рассердило Прошку; стукнув кулаком, он закричал, а красный господин, смеясь, все мазал.
— Не скандальте, оглянитесь-ка лучше назад, — сказал Фалалей, подмигнув Семиразову.
Прошка оглянулся: у противоположной стены сидел второй, точно такой же господин, и мазал по медведю горчицей.
— Ах, вот оно что, — пробормотал Прошка и быстро опустил глаза.