Александр Стрыгин
Расплата
Роман
Светлой памяти жены и друга Зои Ивановны
Как солнце каждому предмету дает тень, так мудрость жизни каждому поступку людей готовит возмездие.
Книга первая
ПРОБУЖДЕНИЕ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Коротка июньская ночь, да не для всех.
Василиса Терентьевна лежала на полатях и нетерпеливо поглядывала на окно, за которым едва синел рассвет. За всю ночь не сомкнула глаз. Слушала, как рядом, за спиной, сладко посапывает Мишатка, а в углу, на скрипучей деревянной кровати, беспокойно ворочается и вздыхает сноха, – видно, горячи стали пуховые подушки для молодой бабы, натосковавшейся по мужу. А тут еще сверчок надоедливый трещит, трещит...
– Не спишь, Маша? – тихо позвала Терентьевна.
В углу скрипнула кровать.
– Аль пора?
– Скоро рассвет, дочка, вставай.
Терентьевна села, свесив худые длинные ноги. Перекрестилась, влезла в широченную юбку и стала медленно спускаться с полатей.
– Ты, Маша, прибирайся, а я схожу отца разбужу. Ему луга делить с мужиками.
Тоненько скрипнула дверь. Вошел хозяин.
– Никак, сам встал?
– А я поспехал вас упредить. – Захар пригладил пышную всклокоченную бороду, присел на лавку. – Ты, Маша, скажи Васятке... так, мол, и так... лошадь посылать в такую заваруху ни в коем разе нельзя. Отберут – останемся без коняки. А коль что тяжелое припас, пусть в Тамбове у Парашки оставит. Утихомирится малость – съездию сам. Ты, Маша, веревочку возьми на случай... Может, связать что да через плечо. Двоим-то на палке быка унести можно.
Маша подошла к лохани умыться. Захар вскочил с лавки и угодливо зачерпнул в медную кружку воды.
– Мойся, я полью.
Сноха торопливо умывалась. Свекор искоса поглядывал на ее ладную фигуру и, сливая воду, напутствовал:
– А коли денег соблюл, на пустяки не тратьте. Деньги вынимать из кармана – время знать надоть.
– Ну уж будя, будя. Кубыть она глупая. – Терентьевна с укором посмотрела на мужа и открыла ящик стола. Вытащила полкаравая, пучок лука, завернула в тряпицу десяток яиц.
Захар поставил кружку на место, сел на лавку:
– Самогоночки бы Васятке шкалик с устатку, да Серафима, анчутка, не дала. Кум, грит, все вылакал вчера. Врет небось.
– От радости пьян будет и без самогонки. Клади, Маша, все в сумку да кваску не забудь, в бутылке вон. День-то жаркий, видать, устоится.
Маша расчесалась, скрутила косу в клубок на затылке и накинула легкий белый платок. Потянулась к оконцу, заглянула в осколок зеркала, поправила завиток у виска и кинулась собирать дорожную сумку.
На улице – светлее. Маша почти бегом поднялась на бугор и боязливо оглянулась: страшно уходить из дому в дальнюю дорогу.
Издали изба показалась чужой и убогой, а свекровь такой немощной, что жалостью сдавило сердце.
Терентьевна осенила Машу крестным знамением и, подняв фартук к глазам, скрылась за дверью.
Маша рывком поправила на плече мешок, перекинула связанные шнурком ботинки и быстро зашагала босыми ногами по прохладной пыльной дороге.
Иногда пройдешь версту, а мыслями в десяти местах побываешь, все горести и радости припомнишь...
Только нечего Маше припомнить, кроме забот. С детства в хлопотах да в нужде. Отец – самый бедный в селе батрак. Зато детьми бог не обидел: после Маши еще семерых родила ему Авдотья – низенькая, шустрая женщина с ярким румянцем на крутых, точно яблоки, щеках. В селе ее никто не называл иначе, как тетя Дуня, а отца – дядя Ефим, а то и просто Юшка. Смеялись: «У Юшки ни хлеба, ни подушки, а ребятишек – пол-избушки». Много разных шуток прикладывали – уж больно имя удобное, всякая насмешка липнет. Слабого всегда клюют. Но Юшка не только не обижался на прозвища, а и сам помогал – любитель прибауток.
Невысокий, слегка сутулый; редкая сивая бороденка, узкие хитрые глаза; два лаптя – из лыка – на ногах, третий лапоть – из тряпок – на голове, штаны из мешковины и старенькая рубашка с чужого плеча – вот и весь тут Ефим Олесин, распронаибеднейший бедняк, как он сам себя величает. Балагурить он такой мастер, что даже на свадьбы приглашают – почудить для дорогих гостей...
Как на грех, полуразваленная саманная хатенка Юшки – у канавы с ветлами, где летними вечерами собираются парни и девки на улицу. Выйдет Юшка на канаву, подсядет к гармонисту и давай развозить – со смеху улица покатывается, а он только улыбочкой обойдется. И спохватится, заругается: «Мать твою бог любил! Да вить я опять просплю, а мне завтра к Сидору хрип гнуть, ах, Юшка, Юшка, глупая макушка!»
Авдотья пробовала урезонить его: «Брось, отец, чудить-то. Ребятишки слезьми обливаются, а ему смешно, по улицам хлындает. Об хлебе подумал бы...» – «А чего об ём думать-то? Зимой дни короткие – нацелуемся да спать...» А иногда супил брови и, обращаясь к присмиревшей детворе, как дьячок, тянул: «А вы не пищите, богу внемлите. Веселый дух что зеленый луг: мягко, легко, солнышко печет – душе почет! На такой благодати можно и поголодати». А иной раз подсаживался к ним на печь и весело говорил: «Вам тут рай небесный, а вить я, детки, на ветке рос. Меня ветер оттуда снес. Шел мимо Сидор, с земли поднял и в батраки нанял. Кормился я у него плеточкой, поился – слезочкой, вот так и вырос чудаком на удивление господу богу».
Кривушинский поп, отец Михаил, услышав Юшкины прибаутки, сказал ему на исповеди:
– Ты, Ефим, грешник по неразумению своему, да простит тебя господь. Брось, Ефим, балагурство непотребное, брось.
Ефим не растерялся:
– А как же я жить-то буду, отец Михаил? Мне без шутейного слова никак нельзя, веревка в глаза лезет. Да и ты не станешь самоубивца отпевать. Знать, терпи уж, отец Михаил, греховность мою, молись за меня. Мне недосуг за себя и бога-то попросить!..
– Иди, иди, греховодник, меня в грех не вводи!
...Однажды летом какой-то проезжий мужик нечаянно задел осью за угол Юшкиной хаты. Глыба трухлявого самана легко подалась и отвалилась вместе с оконцем. Мужик слез с телеги, стал на колени и умоляюще сложил руки на груди – сейчас прибежит хозяин, убьет.
А Юшка высунулся в пролом и осклабился:
– Что, едрена копоть, на колени встал? Меня жалко стало? Цеплял бы всю хату – и набок! Давно собираюсь поцыганить по белу свету, да коняки нету. Ось-то цела?
Удивленный мужик перекрестился, встал, оглядел ось.
– Цела, – обрадованно улыбнулся он.
– Ну, вот и хорошо! – Юшка вышел наружу и подошел к мужику. – Значитца, брат, раскошеливайся, – и протянул руку.
– Сколько же?
– Сыпь на бедность, не жалей!
Мужик вынул кисет, порылся в махорке... В заскорузлых пальцах засверкал полтинник.
Юшку облепила плачущая детвора, у пролома причитала Авдотья.
Мужик поглядел-поглядел на детвору и снова сунул пальцы в махорку.
На растопыренной ладони Юшки оказалось два полтинника.
Когда телега скрылась за соседним домом, Юшка кинулся к жене:
– Авдотья! Мать твою бог любил! Да тут и на полусапожки Манюшке и на платье! На барахолке укупить можно. Угол я коровяками да глиной заделаю, а без окна нам еще теплее будет! Подлинней бы делали мужики оси да почаще цеплялись за мой угол.
Работал Юшка и караульщиком в церкви. Копал могилы. Как-то летним душным вечером он докапывал могилу, сбросив со своего тощего тела промокшую от пота рубашку.
Мимо ехала барская коляска. Увидела барыня Юшкину худобу, вылезающую из могилы, – так и повалилась в обморок. Кучер пустил лошадей в намет... Догадался Юшка – выскочил на дорогу да вдогонку с улюлюканьем. Потом на канаве рассказывал – все со смеху попадали.
...Зимой Юшкину саманку заметало от канавы вровень с крышей. Дверь Юшкиной избы, похожую на лаз в конуру, по утрам откапывали соседи, за что он притворно ругал их: «Вить как тихо, тепло было в избе! Бог позаботился об рабе об своем, ухетал келью его, детишков спрятал от буйных ветров, нет, на тебе, пришли добрые соседушки, выкурили бедного Юшку из избы».
Свежими коровяками обмазывал Юшка старое решето, обливал раза два водой и скликал свою детвору: «Онька, Проська, Ванька, Панька! Хватай кто что успеет! На ледянку!»
Панька – старший после Маши – выпрашивал у матери разбитые валенки и первым выскакивал во двор. Авдотья уже начинала было натягивать на ноги старые опорки, но рядом молча шмыгал носом Ванюшка... Обмотав его ноги онучами, она отдавала ему последнюю обужку, а сама лезла на печь успокаивать малышей.
Первый след делал Панька. Взобравшись по сугробу до трубы, он складывал ладони рупором и кричал в черное отверстие: «Маманька, я поехал!»
Маша отдавала свои войлочные боты сестренке, а сама сидела у печки, сучила пряжу, обливаясь слезами.
Росла она тихая, робкая, хотя ни отец, ни мать даже не крикнули на нее ни разу. Нужда, унижения, отцова беспомощность, которую он старательно заслонял прибаутками и насмешками над собой, – все это гнуло Машину голову к земле. А ведь хотелось, очень хотелось взглянуть в глаза людям, в глаза молодому парню... Но она ни разу не осмелилась прийти на канаву в своем рванье. Так и замуж вышла, ни с кем не погуляв, никого не полюбив. Даже лица своего в зеркале не видела. В колодце да вечером в темном окошке только и могла себя разглядеть.
Случилось это в тринадцатом году, на масленицу, нежданно-негаданно для Юшкиной семьи. Как-то Захар Ревякин зашел расплатиться за подмогу – Маша несколько дней стряпала и доила вместо больной Терентьевны.
Высыпав медяки в Юшкину растопыренную, как грабли, руку, Захар, к несказанному удивлению Авдотьи, перекрестился и присел на лавку. Вынул кожаный кисет и, посмотрев на Машу, потчующую ребятишек блинами, кашлянул.
Авдотья, разомлевшая у печки, так и замерла с чапельником в руках, почуяло сердце недоброе. Никогда Захар не задерживался у них. Постоит, потопчется в дверях – и здоровы были! А то ведь сел, крутит цигарку.
– Закури, Юхим, крепенького.
– Да ты что, не знаешь? Я не курю!
– За канпанию...
– Какая же я тебе канпания? Я батрачу – чужой хлеб трачу, а у тя хлеба ларь, ты сам се царь. На своих-то хлебах, знамо, курить можно, а тут хошь – кури, хошь – ревом реви... Работы – до субботы, а еды – до середы.
Захар улыбнулся одними глазами.
– А ты курить зачни, може, и ларь заимеешь...
Авдотья кинулась к печи – блин сгорел! Позвала Машу:
– Попеки, дочка, я гостя угощу. А вы, цыплята, кши на полати! Уж ты, Захарушка, прости, что сразу к столу не позвала. Думала, погребуешь... Садись, гостем будешь.
– Вина поставишь – хозяином почту, – добавил Юшка.
Захар не заставил себя уговаривать – выставил бутылку и, еще раз перекрестившись, сел за стол против Юшки. Тот радостно крякнул:
– Как по заказу, язви тя корень... Штой-то, Лексеич, ты раздобрился, а? Не с хомутом ли на мою шею?
Захар поскреб пальцами в курчавой бороде:
– Не бойсь, Юхим, я сам от тебя не далеко ушел. Слава богу, что не батрачу. – Он тяжело вздохнул, оглянулся на Машу и налил из бутылки в кружку: – Пей, потом я.
Ефим поднял кружку, смешно подергал реденькими белесыми бровями вверх-вниз:
– Добывается она трудно, сам знаю, а пьется, говорят, легко... А ну-ка попробую! – Запрокинув голову, он глотнул одним махом и затряс сивой бороденкой: – Ух, и забориста, леший ей в пятку!..
Авдотья придвинула блины, стопкой сложенные на расшитом полотенце.
– Машино рукоделье? – спросил Захар, тронув мизинцем узор петушиного хвоста, наполовину прикрытого блинами.
– Ее, а то чье же? – с гордостью ответила мать. – Подружки на канаву, а она – шить-вязать.
Захар еще раз оглянулся и поднял кружку:
– Вот об ней я и пришел погутарить. Косы-то вином уже пахнут... Не породниться ли нам?
У Маши сорвалась с чапельника сковорода. Авдотья как ставила кислое молоко на стол, так и застыла, словно руки от глиняной миски оторвать не может. Даже ребятишки притихли, сопя простуженными носами.
– Всерьез говорю, Юхим, как перед богом. Васятке Маша дюже приглянулась... И Василиса души в ней не чает – руки, грит, у нее золотые. Оно конечно, рановато бы им, да ведь дела не терпят. Василиса часто хворать стала, а без бабьих рук в доме, сам знаешь... Дочка Настя далеко. У ней свои заботы, свой дом.
– Так ты что же, Захар, – нараспев ответил Юшка, заметно хмелея, – в батрачки ее взять хошь?
– Что ты, Юхим, оглох, что ли, в какие батрачки?
– Нет, нет, Захарушка, – торопливо вступилась Авдотья, – куда ей, горемыке, замуж! Юбчонки стоящей нет. Чего уж там! Да и мне без нее как без рук. Нешто я справлюсь с этакой псарней одна?
Маша прислонилась к печке сама не своя. Не от огня горели щеки – от стыда и от тайной радости, – ведь с Василия богатые девки глаз не спускают!
А Захар тихо поднял кружку, выпил, отер тылом ладони бороду, усы, свернул блин трубкой и не спеша стал жевать, будто выжидая момент сказать главное слово.
Юшка упорствовал:
– У нас для приданого нет и кобеля буланого, а без приданого – не невеста. Девка ведь не лошадь – без сбруи не сбудешь. Так что, Лексеич, по всем статьям Юшкин нос до вас не дорос. Спасибо за честь, да говорим, что есть.