— Станция, станция, дайте Быстрый Исток! Что? Не отвечает? Та-ак, ясно! — скрипнул отец зубами. — Перерезали связь, гады!.. Станция, дайте милицию! Поняков? Берестов говорит. Сади милицию на коней! Быстрый Исток звонил, успели передать, что восстание кулаков и райком окружен. Звони в ГПУ, я в РНК позвоню. Подымай всех!
Отец сильно крутил телефонную ручку.
— Восстали, гады! Ну-у!! Алё, дайте РИК!.. Председатель? Берестов говорит. Собирай коммунистов на подмогу Быстрому Истоку! Восстание. Звони в райфо, в райзо, я Васе Проскурину позвоню, пусть комсомолию подымает. Живей действуй, райком там окружили, гады!
Отец быстро поднял на ноги всех партийных работников. Рассовал по карманам запасные коробочки с патронами, четким, привычным движением покрутил барабан нагана, проверяя, полностью ли он заряжен, и наказал деду:
— Дома не ночуйте. Наше кулачье может подняться. Ну, бывайте!
И ушел.
Меня трясло. Восстание! В воображении я видел горящие дома и людей, бегущих с косами и вилами к дому с колоннами. Такая картинка есть в учебнике по истории, под ней написано: «Восстание».
Дед набивал трубку. Желтые от махорки пальцы его вздрагивали.
Из окна было видно, как перед милицией собирались конные. Тут были и предрика, и заврайзо, и начмил, и начальник ГПУ, и комсомольцы. Конный отряд выстроился и, во главе с отцом, с места взял галопом. Только пыль взвилась.
Группа людей осталась. Подходили еще. Им что-то говорил начмил.
— Эти тоже поедут? — спросил я.
Дед подумал, пыхнул трубочкой, сказал:
— Нет, поди. Тут останутся — порядок соблюдать.
Всю ночь где-то за горизонтом глухо и тревожно погромыхивала гроза. Багровые отсветы тускло озаряли черную пустошь неба.
Всю ночь я пролежал в бурьяне за баней, не смыкая глаз. Одуряюще пахло сухой полынью. Настороженная тишина железным обручем сдавила село.
Дед тенью ходил по двору, прислушиваясь к сонному бреху собак.
Всем своим существом я чувствовал, что коммунисты нашего села ускакали туда, где нужно отстоять Советскую власть. И что отец мой идет в первых рядах тех, кто не задумываясь отдаст жизнь за эту власть.
Впервые в жизни я ясно понял, что идет борьба между классами не на жизнь, а на смерть. И сердцем я был с ними. С большевиками. С моим отцом.
Под утро в серой хмурой пелене рассвета бацнул выстрел. Хрипло и дружно взлаяли цепные кобели. Где-то неподалеку хрястнул плетень, и кто-то испуганно-тонко закричал: «Стой! Сто-о-ой!» Хлобыстнул еще выстрел. По улице проскакал верховой, и все стихло. Но долго еще не могли угомониться взбулгаченные собаки.
Меня била знобкая дрожь.
Закрапал дождик, запахло отсыревшей пылью и укропом.
Утром из Бийска прошел отряд красноармейцев. Сзади, на подводе, стояли два пулемета. А еще позади пара лошадей тащила зеленую пушку. Замыкала отряд орава мальчишек. Среди них Степка и Федька.
Я присоединился к ним.
— В Быстрый Исток идут, — выдохнул Федька и поглядел испуганно-радостными глазами. — Эта пушка ка-ак бабахнет, ка-ак бабахнет, так от деревни один сон останется!
За околицей мы долго стояли, покуда отряд не скрылся из виду.
Потом весь день прислушивались: не бабахает ли пушка, не шьет ли тонкую строчку пулемет. И, хотя Федька не раз замирал, требуя тишины, все равно не бабахала пушка и не стрелял пулемет.
Ходили мы в этот день как в воду опущенные, потеряв ко всему интерес. Федька допытывался, когда у нас будет восстание. Я обозвал его дураком, а Степка дал ему увесистый подзатыльник.
В сумерки вернулся отряд наших коммунистов и комсомольцев.
Отец пришел домой осунувшийся и почерневший. Долго и с наслаждением умывался. Я лил ему на загривок ковшиком колодезную воду. Он крякал, хлопал себя по груди мокрыми ладонями, фыркал.
— Пап, стреляли там? — не вытерпел я.
— Пришлось… Уф-ф, как хорошо! Льни еще.
— А из пушки стреляли?
— Из пушки? Нет… Ах, хорошо! Плесни разок. Ничего, и без пушки разогнали воевод. — Отец подмигнул. — Ну, дайте поесть! Сутки во рту маковой росинки не было.
— У нас тоже стреляли.
— Знаю.
После ужина отец прочистил наган от кислой пороховой гари и снова зарядил его.
— Отдыхать не будешь? — спросил дед.
— Не время, — ответил отец, уходя. — В райкоме буду.
Глава четырнадцатая
На следующий день через наше село двигался страшный обоз.
Несколько десятков подвод следовало друг за другом под охраной красноармейцев. На подводах сидели и лежали мужики, парни, старухи и ребятишки.
Восставшие! Вот они какие.
С замиранием сердца и жгучим любопытством глядели мы на них. Особенно запомнился молодой парень — черный, как цыган, и кучерявый. Повязка на голове его была в крови. Сам он не то пьяный, не то еще что, но все время орал и страшно ругался.
Проезжая мимо нашего дома, на крыльце которого стоял отец, парень глянул на него задымленным лютой ненавистью взглядом и крикнул:
— Всех комиссаров изведем!
Отцовское лицо испятнил скупой румянец, побелевшие ноздри бешено трепыхнулись, но он сдержался и только выдавил презрительно, разжав на время сурово спаянные губы:
— Вырвали жало — шипеть осталось.
Федька, Степка и я молча, с ужасом глядели на обоз и так же молча пошли на Ключарку, когда обоз проехал.
А на Ключарке мы стали свидетелями, может быть, еще более страшного, чем только что виденный обоз.
К речке примыкал огород Сусековых. У самого берега, за плетнем, дружно росли молодые березки.
Мы уже разделись купаться, когда одна из березок дрогнула и стала запрокидываться. И тут мы увидели, как за плетнем мечется старик Сусеков и с прикряком, с присядом опускает на тонконогие стволы холодную, сверкающую сталь топора. Березки судорожно вздрагивали, замирали от боли и с немым криком рушились наземь.
— Свихнулся! — испуганно зашептал Федька.
— Круши-и! Все едино! — срываясь на хриплый визг, кричал старик и, пригибаясь, опустив длинные руки ниже колен, перебегал от одного деревца к другому. Обессмысленные злобой глаза, как лезвием, полоснули по нашим лицам. Мы так и присели. Но, пожалуй, он нас и не видел.
На помощь к нему подоспели Сенька и Пронька. Они быстро опустошали березовую семейку. Сенька рубил молча, сплеча, окаменело спаяв челюсти. Пронька ловко подрубал маленьким охотничьим топориком березки помельче и помоложе.
Скоро вместо сада образовалась пустошь, где, будто покойники в белых саванах, лежали березки.
Нас трясло как в лихорадке от увиденного.
Старик Сусеков и Сенька метнулись во двор, к пригонам, и что-то крушили там.
У плетня осталась одна-единственная кудрявая березка. К ней по-кошачьи мягко подкрадывался Пронька, удивительно похожий сейчас на своего отца. Березка вздрагивала всеми листьями, будто понимала, что сейчас ее сгубят.
Пронька занес топорик, и… тут случилось непредвиденное: Федька птицей перемахнул через плетень и встал, загородив березку. От неожиданности Пронька чуть не выронил топор. Но растерянность и испуг сменились наглостью, как только он разобрал, кто перед ним.
— Тебе чего тут? — ощерился он.
— Не трожь!
— Тю-ю! — присвистнул Пронька. — А ну, пошел отседова, а то по сопатке!
— Не трожь! — еще тише сказал Федька и поднял увесистую гальку.
Мы с перехваченным дыханием следили за поединком. Вид Федьки не предвещал ничего доброго. Пронька в нерешительности топтался на месте, воровато поглядывая по сторонам. А маленький и совсем голый Федька стоял перед ним, и мы чувствовали, что сейчас нет силы, которая сдвинула бы его с места.
— Попомнишь! — пригрозил Пронька, отступая.
— Запомню уж, — выдавил из белых губ Федька.
Уходя, Пронька трусливо кинул земляным комом. Федька даже не обратил внимания на этот ком.
Когда он перепрыгнул обратно, мы с уважением, молча пошли с ним рядом. Потом мы долго сидели на берегу и молчали, подавленные увиденным за этот день.
— Это — тоже классовая? — нарушил молчание Федька. — Это они, чтоб нам не досталось?
— Да, — сказал я.
Федька как-то по-новому, не по-детски серьезно глянул на меня.
— Вот теперь я понял, — сказал он. — У меня сейчас сердце какое-то холодное к ним стало.
И он долго и сурово глядел в сторону дома Сусековых.
Поздно вечером под окнами фыркнул мотор, хлопнула сенная дверь и вошел Эйхе. Он быстро прошел к отцу в комнату, мельком и неулыбчиво взглянув на меня.
Дядя Роберт и отец долго сидели в комнате, а на кухне мы с дедом собирались на покос. Завтра на зорьке выезжать. Готовим буханки хлеба, лук, картошку, проверяем литовки и прочее снаряжение.
Наконец все готово, и я ложусь спать. Но не спится. События последних дней чередой проходят передо мной: исчезновение продавца, пожар райкома, восстание, рубка берез… Сквозь мысли прорывается разговор из соседней комнаты.
— Ослабили они революционную бдительность, — говорит дядя Роберт. — Это сейчас самое опасное. Есть сведения, что и в вашем селе существует кулацкая дружина.
— Да, — отвечает отец. — Сегодня ночью обезглавим ее. Арестуем верхушку: Сусековых, Жилиных, Мезенцевых… По степи Воронок шныряет, племяш Сусековых. Продавец вот исчез. Из их компании. Каратель, оказывается, при Колчаке был. Его дед Черемуха признал. Есть тут у нас такой. И молчал, старый хрен. Спрашиваем: «Чего молчал? Взяли бы мы его». Отвечает: «Взяли бы не взяли, а мне каюк. Пристращал он меня, а я еще пожить хочу». Чего с него возьмешь, старик трухлявый, рассыпается…
— Не задумывался, почему ваши кулаки не выступили в помощь Быстрому Истоку?
— Думал. В толк не возьму. Но Воронка в Быстром Истоке видели. Ушел от погони. Конь у него добрый.
— Держите партактив начеку. Дежурство установите. Милицию — на казарменное положение.
— Сделано уже, Роберт Индрикович. Сами-то почему без охраны ездите?
Эйхе отвечает не сразу:
— Скоро буду. Указание из Москвы есть. Признаться, но нравится мне эта затея с телохранителями. Появилась у нас какая-то боязнь нападения. Идет секретарь крайкома или даже райкома, а за ним взвод телохранителей, как за Наполеоном. И щупают всех подозрительными глазами. Этим народ отталкивают от себя. И дома их охраняют, простой смертный и подойти боится. Вспомни, как прост был Владимир Ильич. Меньше всего думал он о своей безопасности. А разве такое было время, да и сам он разве такой, как мы!..
Я засыпаю. Голос Эйхе становится глуше, невнятнее, удаляется. Последнее, что ясно разбираю, — слова:
— Прочешите местность.
Я проваливаюсь куда-то в мягкую вату, и снится мне, что за околицей чешут степь большим, как у Ликановны, гребнем.
Глава пятнадцатая
Каждое лето мы с дедом уезжаем на покос.
Живем в шалаше, на опушке молодой березовой рощицы. Отсюда хорошо видна степь: ровная-ровная, докуда глаз хватает. А на горизонте маячат синие горы, будто нарисованные прозрачной акварелью. Небо здесь чистое-чистое и такое высокое, что голова кружится. Диковинно красивые места!
С одной стороны белоствольная лепетливая рощица на косогоре, с другой — беспредельная степь, по которой вилюжится сине-стеклянный поясок Ключарки да бугрятся островки березовых рощ. А вон вдалеке шагает длинными ногами дождь, и где ступит, там мокро блестит трава, искрятся перламутровыми каплями кусты, отражая солнце. Прогромыхнул на закраинах степи ленивый гром, как серая молния, рассек воздух кобчик. Может, и не кобчик это вовсе, а стрела каленая, и не дождевое облачко застит солнце, а туча стрел пернатых. И заржут кони, и грянет битва…
Встаем мы рано. Просыпаясь, я чувствую, что ждет меня что-то счастливое, большое и красивое, как радуга-семицветка. Знаю, будем косить, и будет сладкая усталость, будет солнце, будет звонкий говор берез, будет с шорохом никнуть трава под литовкой и за спиной оставаться валы пахучей Свежей кошанины. А вечером, когда теплый закат обольет верхушки деревьев, я буду купаться в парной воде Ключарки. А потом будет вечер у костра и рассказы деда, от которых замирает сердце.
Ах, какой большой и сказочный день предстоит мне прожить!
Я выскакиваю из шалаша и ёжусь от свежести. Над Ключаркой тихо, как во сне, ползет туман. Я взахлеб пью росный воздух и смотрю не насмотрюсь на утреннюю степь.
Солнце еще только всплывает, и нежаркие лучи приятно греют плечи. Воздух звенит от птичьего гама, а деревья шевелят листвой, шевелят лениво, будто потягиваются спросонок.
В этот щебетливый час мы идем по росистой траве, и за нами остается дымчато тающий след. Трава прямится, переливает самоцветами.
Зоркими светлыми глазами дед поглядывает на косогор, который будем косить вручную: сенокосилку тут не погонишь — круто.