Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И действительно, Фергюс Мак-Ивор, о котором француз, как и о многих, впрочем, гайлэндцах, сказал бы, qu'il connait bien ses gens[223], и не подумал возвеличивать себя в глазах богатого молодого англичанина, появившись со свитой праздных горцев, совершенно не соответствующей обстановке. Он отлично понимал, что такие ненужные спутники не только не внушат к нему уважения, но покажутся Эдуарду смешными; и хотя немногие так ревниво, как он, относились к феодальным правам и прерогативам вождя, именно по этой причине он весьма осторожно прибегал к внешнему проявлению своего величия, приберегая его для тех случаев, когда оно действительно могло импонировать. Если бы ему пришлось выйти навстречу к такому же лэрду, он, наверно, окружил бы себя всей той свитой, о которой с таким благоговением говорил Эван, но навстречу Уэверли он решил выйти лишь с одним спутником: очень миловидный гайлэндский мальчик нес его охотничью сумку и палаш, с которым он редко расставался.

При встрече с Фергюсом Уэверли был поражен cовершенно особенным изяществом и достоинством фигуры вождя. Он был выше среднего роста и прекрасно сложен. Национальный костюм, который он носил без каких-либо украшений, обрисовывал его фигуру самым выгодным образом. На нем были трюзы, или облегающие ногу штаны, из клетчатого красного с белым тартана, во всем же остальном его одежда в точности соответствовала одежде Эвана, но вооружен он был только кинжалом с богато украшенной серебряной рукоятью. Как мы уже говорили, палаш свой он дал нести пажу, а ружье, которое держал в руках, предназначалось, видимо, только для охоты. За время прогулки он успел убить нескольких молодых уток, потому что, хотя запрет охотиться до определенного срока был в те годы еще неизвестен, стрелять куропаток в это время года было еще рано. По наружности он решительно походил на шотландца, со всеми особенностями северного типа, однако без его резких и преувеличенных черт, так что в любой стране признали бы, что он очень хорош собой. Воинственный вид его шапочки, в которую было воткнуто в качестве знака различия одно-единственное орлиное перо, подчеркивал мужественность его головы, украшенной вдобавок густыми черными кудрями, гораздо более естественными и изящными, чем те, которые выставляются для продажи в витринах парикмахеров на Бонд-стрит.

Открытое и приветливое выражение усугубляло благоприятное впечатление от этой красивой и полной достоинства наружности. Однако зоркий физиономист со второго взгляда вынес бы менее благоприятное впечатление. Брови и верхняя губа говорили о том, что этот человек привык повелевать и ставить себя выше других. Даже обращение его, пусть открытое, искреннее и непринужденное, указывало на сознание собственной важности. При малейшем противоречии или даже случайном раздражении в глазах его загорался хоть и мимолетный, но зловещий огонь, обличая вспыльчивый, надменный и мстительный характер, не менее опасный оттого, что обладатель всех этих свойств умел себя сдерживать. Короче говоря, наружность вождя напоминала безоблачный летний день, по каким-то неуловимым признакам предвещающий гром и молнию до наступления ночи.

Но эти менее благоприятные наблюдения Эдуарду не удалось еще сделать в первый день их знакомства. Вождь принял его как друга барона Брэдуордина со всевозможными изъявлениями доброжелательства и благодарности за посещение, лишь немного попеняв ему за непривлекательное убежище, избранное им накануне. Он немедленно вступил с ним в оживленную беседу о хозяйстве Доналда Бина, но ни единым словом не намекнул на его разбойничьи наклонности или на непосредственную причину путешествия Уэверли. А раз вождь не коснулся этой темы, и наш герой также решил от нее воздержаться. Так, весело беседуя, они шли к замку Гленнакуойх, в то время как Эван, почтительно перешедший в арьергард, замыкал шествие вместе с Каллюмом Бегом и Дугалдом Махони.

Мы воспользуемся этим обстоятельством, чтобы сообщить читателю кое-какие сведения о личности и прошлой жизни Фергюса Мак-Ивора, которые Эдуард узнал лишь после того, как он стал его другом. Их встрече, хоть и происшедшей по самому случайному поводу, суждено было в течение длительного периода оказать глубочайшее влияние на нравственный облик, действия и стремления нашего героя. Но, поскольку эта тема весьма важная, надо будет посвятить ей начало новой главы.

Глава 19. Вождь и его замок

Остроумный лиценциат Франсиско де Убеда в своей повести «La picara Justina Diez»[224] — одной из замечательнейших испанских книг — начинает с того, что жалуется на волосок, попавший в его перо, и тотчас принимается с большим красноречием, нежели здравым смыслом, по-дружески попрекать это полезное орудие тем, что оно происходит от гуся, который по природе своей непостоянен, обитает с одинаковым удобством в трех стихиях — в воде, на земле и в воздухе — и, разумеется, «ничему не верен». Позволь заявить тебе, любезный читатель, что в данном вопросе я совершенно расхожусь с Франсиско де Убеда и наиболее ценным свойством своего пера почитаю то, что оно может быстро переходить от серьезного к веселому, от описаний и диалога — к повествованию и характеристикам. Так что, если ему не присущи иные качества гуся, на котором оно выросло, кроме изменчивости, я поистине буду весьма доволен и полагаю, мой достойный друг, что и ты также не будешь иметь оснований для недовольства. Итак, от болтовни гайлэндских челядинцев я перехожу к биографии их хозяина. Это важная материя, и поэтому, как Догберри[225], мы не должны пожалеть на нее ума.

Лет за триста до нашего рассказа предок Фергюса Мак-Ивора заявил претензию на то, чтобы его признали вождем многочисленного и могущественного клана, к которому он принадлежал. Называть этот клан здесь нет необходимости. У него был соперник, который одержал над ним верх, потому ли, что имел больше прав, или, может быть, попросту из-за того, что на его стороне было больше сил. Подобно второму Энею[226], этот неудачливый соперник вынужден был со своими сторонниками отправиться на юг в поисках новых земель. Состояние, в котором пребывали в это время пертширские горные области, благоприятствовало его намерениям. Как раз в этих местах один могущественный барон изменил своему государю. Иан — ибо таково было имя нашего искателя приключений — присоединился к отряду, высланному королем, чтобы покарать преступника, и сумел оказать столь важные услуги, что ему было пожаловано право на владение землями, на которых поселился сначала он, а затем обитали его потомки. Он принял участие в походе своего монарха на плодородные области Англии и так успешно использовал свое свободное время на взыскание податей с крестьян Нортумберленда и Дургама, что после своего возвращения смог построить каменною башню, или крепостцу, вызывавшую такое восхищение среди его вассалов и соседей, что имя его, бывшее до этого Иан Мак-Ивор, то есть Иоанн, сын Ивора, было потом прославлено в песнях и генеалогии высоким титулом Иана нан Чейстела, или Иоанна с Башни. Потомки этого достойного мужа так гордились им, что верховный вождь клана всегда носил родовое имя Вих Иан Вор, то есть сын Великого Джона, в то время как весь его клан, в отличие от клана, от которого он откололся, назывался Слиохднан Ивор — племя Ивора.

Отец Фергюса, десятый потомок по прямой линии Иоанна с Башни, телом и душой предался восстанию 1715 года и был вынужден бежать во Францию, после того как попытка восстановить династию Стюартов потерпела неудачу. Ему посчастливилось более других беглецов: во Франции он был принят на службу в армию и женился на знатной француженке, от которой у него было двое детей — Фергюс и его сестра Флора. Шотландское имение его конфисковали и назначили в продажу с публичных торгов, но оно было выкуплено за небольшую сумму на имя молодого владельца, который после этого и поселился в своей вотчине. Вскоре заметили, что этот юноша отличается исключительно острым умом, пылким и честолюбивым характером, причем его честолюбие, по мере того как он знакомился с состоянием страны, постепенно приобретало странные и особые свойства, возможные лишь шестьдесят лет назад.

Если бы Фергюс Мак-Ивор родился на шестьдесят лет раньше, он, по всей вероятности, не обладал бы своими теперешними манерами и знанием света, а родись он на шестьдесят лет позднее, его честолюбие и жажда власти не имели бы той пищи, которую ему давало его настоящее положение. В своем небольшом кругу он был столь же совершенным политиком, как сам Каструччо Каструкани[227]. Он с большим рвением принялся гасить все распри и раздоры, зачастую возникавшие между соседними кланами, так что они нередко обращались к нему как к третейскому судье. Свою патриархальную власть он усиливал всеми доступными способами и любыми средствами старался поддерживать то нехитрое, но широкое хлебосольство, которое почиталось самым драгоценным качеством в предводителе клана. По той же причине он наводнил свое поместье арендаторами, людьми, без сомнения, выносливыми и боеспособными, но которых было слишком много, чтобы их могли прокормить его земли; он поддерживал и многих авантюристов из материнского клана, бежавших от более богатого, но менее воинственного вождя для того, чтобы присягнуть Фергюсу Мак-Ивору. Были и другие, не имевшие даже и этого предлога, которые тем не менее принимались в его вассалы, в чем не отказывали тому, кто, как Пойнс[228], мог работать руками и готов был носить имя Мак-Ивора.

В этом воинстве он смог навести достаточный порядок с того момента, как был назначен командиром одного из независимых отрядов, набранных правительством для умиротворения Горной Шотландии. На этом посту он действовал энергично и смело и водворил полное спокойствие во вверенной ему округе. Всех своих вассалов он обязывал по очереди служить некоторое время в этом отряде, что дало им известное представление о военной дисциплине. В своих походах против разбойников он, по общему мнению, использовал до последних пределов ту свободу действий, которая, покуда гражданские законы не успели проникнуть в горы, была предоставлена военным отрядам, призванным поддерживать эту законность. Он, например, проявлял большую и подозрительную мягкость по отношению к тем грабителям, которые по его приказанию возвращали награбленное, а лично ему изъявляли покорность. Тех же, кто дерзал не обращать внимания на его приказы или увещания, он беспощадно преследовал, ловил и предавал правосудию. Если же какие-либо блюстители порядка, военные или гражданские, осмеливались преследовать воров и мародеров на его землях, не испросив предварительно его согласия и одобрения, они могли наперед рассчитывать на значительную неудачу или поражение. В этих случаях Мак-Ивор первый выражал свое участие и, ласково пожурив неудачника за необдуманную поспешность, неизменно горько жаловался на беззаконие, царившее в стране. Впрочем, эти жалобы не избавили его от подозрений, и дело было представлено правительству в таком свете, что вождя отрешили от должности командира.

Что бы Фергюс Мак-Ивор ни пережил при этом, он не позволил себе выказать ни малейшего недовольства. Вскоре вся округа испытала на себе все неприятные последствия его опалы. Доналд Бин Лин и другие подобные ему, совершавшие до сих пор набеги исключительно на другие края, прочно осели в этой многострадальной пограничной области. Налеты их почти никогда не встречали сопротивления, так как жертвами их были равнинные помещики, которые как сторонники Стюартов лишены были права держать оружие. Это вынудило многих из них вступить в переговоры с Мак-Ивором и платить ему дань, что не только ставило его в положение их защитника и придавало весьма значительный вес в их советах, но также доставляло средства для поддержания феодального гостеприимства, которое без подобных выплат пришлось бы значительно сократить.

Действуя таким образом, Фергюс имел в виду и кое-что другое. Он стремился не только быть великим человеком в собственной округе и деспотически управлять своим небольшим кланом: с малых лет он отдал все свои силы служению изгнанной династии и убедил себя, что возвращение британской короны Стюартам — дело ближайшего будущего и что тем, кто будет помогать им в этом деле, выпадут великие почести и слава. Вот для чего он старался сплотить горцев между собой и умножал до предела собственные силы, чтобы в первый же благоприятный момент быть готовым к восстанию. С этой же целью он добился расположения соседних помещиков с Равнины, готовых постоять за правое дело; по той же причине, неосторожно поссорившись с мистером Брэдуордином, который, несмотря на свои чудачества, был весьма уважаем в округе, он воспользовался набегом Доналда Бин Лина, чтобы таким образом восстановить прежние добрые отношения. Некоторые даже подозревали, что все это предприятие было подсказано Доналду нарочно для того, чтобы открыть путь к примирению. Если это было действительно так, барону эта интрига обошлась в две добрых дойных коровы. За все эти старания в их пользу дом Стюартов отвечал ему значительным доверием, посылкой время от времени некоторого количества луидоров и изобилием обещаний. Фергюсу была как-то даже прислана грамота на пергаменте, снабженная огромной сургучной печатью и долженствовавшая изобразить собою патент на графское достоинство, дарованный не кем иным, как Иаковом, третьим королем Англии и восьмым королем Шотландии, своему верному, надежному и многолюбезному Фергюсу Мак-Ивору из Гленнакуойха в графстве Перт королевства Шотландского.

Ослепленный миражем этой графской короны, Фергюс изо всех сил принялся вербовать себе сторонников и тайно готовить заговоры, столь характерные для этого многострадального времени. Подобно всем активным политическим деятелям, он вскоре примирил свою совесть с некоторыми поступками в пользу своей партии, возмутившими бы его честь и гордость, если бы его единственной целью были собственные интересы. Итак, заглянув в душу этого смелого, честолюбивого и страстного, но лукавого и дипломатичного политика, мы возобновим прерванную нить нашего повествования.

Тем временем хозяин и гость достигли усадьбы Гленнакуойх, где, кроме замка Иана нан Чейстела — неуклюжей высокой квадратной башни, был еще и двухэтажный жилой дом, построенный прадедом Фергюса после возвращения его из памятной западным графствам экспедиции, известной под названием «Горского нашествия». Вероятно, этот крестовый поход против эрширских вигов и сторонников Ковенанта оказался для тогдашнего Вих Иан Вора столь же прибыльным, как и для его предшественника опустошение Нортумберленда. Об этом говорил второй памятник архитектуры, оставленный потомству как свидетельство его величия.

Вокруг дома, стоявшего на пригорке посреди узкой горной долины, не замечалось той заботы об удобствах, а тем паче об украшениях, которые характерны для жилищ помещиков. Два или три загона, поделенные стенками, сложенными из сухого камня без раствора, были единственной частью поместья, обнесенной какой-либо оградой, а узкие полоски ровной земли, расположенные у берега речки и покрытые редким ячменем, подвергались постоянному нападению со стороны диких пони и черных коров, пасшихся на окрестных холмах. Наступления на эти посевы всякий раз отражались громкими, бестолковыми и невыносимыми для слуха воплями полудюжины горцев-пастухов, которые носились по полю, как сумасшедшие, и улюлюканьем побуждали полуиздохших от голода собак спасать урожай.

Вверх по долине, на некотором расстоянии от замка, виднелась рощица чахлых низкорослых берез; высокие, поросшие вереском горы не радовали глаз разнообразием, так что вся картина казалась скорее дикой и безотрадной, нежели гордой и величественной в своем безлюдье.

Однако, каким бы ни было это поместье, ни один из потомков Иана нан Чейстела не променял бы его ни на Стоуб, ни на Бленхейм[229].

Впрочем, у ворот замка путников ожидало зрелище, которое, возможно, доставило бы первому владельцу Бленхейма больше удовольствия, чем самый красивый вид в имении, дарованном ему признательным отечеством. На площадке стояло около сотни вооруженных горцев в национальных костюмах. Увидев их, хозяин небрежно извинился перед гостем и сказал:

— Я совершенно забыл, что вызвал нескольких представителей моего клана; мне хотелось проверить, готовы ли они на защиту округа и способны ли предупредить неприятные происшествия, подобные тому, которое, к моему огорчению, случилось с бароном Брэдуордином. Прежде чем я распущу их, возможно вам будет угодно, капитан Уэверли, посмотреть, как они проделывают различные упражнения.

Эдуард согласился, и отряд ловко и точно произвел несколько обычных военных эволюций. Затем они стреляли поодиночке, проявив при этом необычайную сноровку в обращении с пистолетом и ружьем. Стреляли они стоя, сидя, с колена или лежа, в зависимости от команды начальника, и всякий раз попадали в мишень. Затем они выстроились попарно для фехтования на палашах и, доказав свою ловкость и мастерство в одиночных схватках, разбились напоследок на два отряда, подражая стычке, отдельные фазы которой — построение, бегство, преследование и все течение упорного боя — изображались под звуки большой военной волынки.

По знаку, поданному начальником, схватка прекратилась. После этого были показаны соревнования в беге, борьбе, прыжках, метании железного бруса и других телесных упражнениях, в которых эта феодальная милиция выказала невероятную ловкость, силу и проворство и полностью оправдала цель, преследуемую их начальником, а именно, внушить Уэверли немалое уважение к их воинским достоинствам и к власти того, кому достаточно было кивнуть, чтобы приказание его было выполнено.

— А сколько таких молодцов имеют счастье называть вас своим вождем? — спросил Уэверли.

— За правое дело и под начальством любимого вождя род Ивора редко выступал в поход численностью меньше пятисот палашей, — ответил Фергюс. — Но вы прекрасно знаете, что закон о разоружении, принятый около двадцати лет тому назад, мешает им находиться в той боевой готовности, в которой они пребывали в прежние времена. Под оружием я содержу только ту часть клана, которая может защитить как мое имущество, так и имущество моих друзей, когда страну мутят такие люди, как тот, у которого вы провели прошлую ночь, и раз правительство лишило нас иных средств защиты, оно должно смотреть сквозь пальцы на то, что мы защищаем себя сами.

— Но вашими силами вы могли бы быстро уничтожить или усмирить такие шайки, как шайка Доналда Бин Лина.

— Да, без сомнения, но наградой мне был бы приказ выдать генералу Блекни в Стерлинге те немногие палаши, которые нам оставили. Поэтому действовать так, сдается мне, было бы неполитично. Но пойдемте, капитан, звуки волынок возвещают, что обед готов. Не откажите мне в чести проводить вас в мое неприхотливое жилище.

Глава 20. Пир у горцев

Прежде чем провести Уэверли в пиршественную залу, ему, по патриархальному обычаю, предложили омыть ноги, что после знойного дня и болот, по которым ему приходилось ходить, было в высшей степени приятно. Правда, при этом он не был так роскошно принят, как в свое время были встречены героические странники «Одиссеи»; обязанности смывания и отирания выполнялись не прелестной девой, что тело разотрет и маслом умастит, а прокопченной и высохшей старухой, которая была не слишком польщена возложенной на нее обязанностью и ворчала сквозь зубы: «Стада наших отцов паслись не вместе, чтобы я оказывала вам эту услугу». Впрочем, небольшое вознаграждение вполне примирило эту древнюю служанку с тем, что она считала для себя унизительным, и когда Уэверли направился в столовую, она благословила его гэльской поговоркой: «Щедрая рука да наполнится свыше меры».

Зал, в котором был приготовлен пир, занимал весь нижний этаж первоначальной постройки Иана нан Чейстела; во всю его длину тянулся огромный дубовый стол. Обстановка трапезы была проста, даже до грубости, а общество многочисленно, даже до тесноты. Во главе стола сидел сам хозяин с Эдуардом и двумя или тремя гайлэндскими гостями — горцами из соседних кланов; далее помещались старшины его собственного клана; следующие места занимали уодсетеры[230] и крупные арендаторы; ниже их сидели их сыновья, племянники и молочные братья; затем, в порядке должностей, различная челядь и, наконец, на последнем месте — фермеры, возделывавшие землю собственными руками. Но и за пределами этой длинной перспективы, через широко распахнутую двустворчатую дверь, Эдуард видел на лужайке множество горцев, занимавших еще более низкое положение, но считавшихся тем не менее гостями и имевших право как лицезреть своего хозяина, так и вкушать яства с его стола. В отдалении, за крайней чертой пиршества, виднелись еще другие то появлявшиеся, то исчезавшие фигуры: женщины; оборванные мальчишки и девчонки; старые и молодые нищие; крупные гончие, терьеры, пойнтеры и простые дворняжки — причем все они принимали какое-то прямое или косвенное участие в основном действии.


При таком, казалось бы, неограниченном хлебосольстве соблюдалась, однако, своеобразная экономия. Некоторые усилия были потрачены на приготовление блюд из рыбы, дичи и т. д., поставленных на верхнем конце стола, непосредственно перед глазами гостя. Немного ниже на блюдах уже лежали огромные неуклюжие куски баранины и говядины — угощение, сильно напоминавшее, если не считать отсутствия свинины, ненавистной горцам, грубые пиры женихов Пенелопы[231]. Но центральным блюдом был зажаренный целиком годовалый барашек, называемый «урожайной овцой», который был водружен на все четыре ноги и держал во рту пучок петрушки. Приготовлен он был в этом виде, вероятно, для того, чтобы повар, гордившийся более изобилием, нежели изяществом стола своего хозяина, мог удовлетворить собственное тщеславие. Бока этого бедного животного немедленно подверглись яростным атакам со стороны гостей, которые вонзили в них свои кинжалы и ножи, находившиеся обычно в тех же ножнах, что и кинжалы, так что вскоре жаркое явило собой самую жалостную картину разрушения. На одну ступень ниже еда казалась еще более грубой, хотя и достаточно обильной. Сыны Ивора, пировавшие на вольном воздухе, угощались похлебкой, луком, сыром и остатками пиршества.

Напитки подавались в том же изобилии и с тем же разбором. Среди непосредственных соседей хозяина ходили бутылки с превосходным бордоским и шампанским, между тем как виски в чистом или разбавленном виде вместе с крепким пивом утоляло жажду тех, кто сидел ближе к нижнему концу. Впрочем, эти различия в распределении напитков не вызывали, по-видимому, никаких обид. Каждый из присутствующих понимал, что в своих вкусах он должен считаться с местом, которое он занимает за столом: так, арендаторы со своими подчиненными неизменно заявляли, что вино слишком холодит им желудок, и пили, как будто по собственному выбору, тот напиток, который полагался им из соображений экономии. Волынщики в количестве трех извлекали в течение всего обеда визгливые и очень громкие воинственные звуки из своих инструментов, что вместе с эхом, отдававшимся от сводчатых потолков, и резкими звуками кельтского языка создавало такое вавилонское столпотворение, что Уэверли стал бояться за свои уши. Мак-Ивор, разумеется, принес извинение за хаос, связанный с таким многолюдным приемом, и, в качестве смягчающего обстоятельства, сослался на свое положение, при котором неограниченное хлебосольство являлось первейшим долгом.

— Эти дюжие лентяи, мои сородичи, — сказал он, — считают, что я затем только и владею своим имением, чтобы их содержать, и я должен добывать им говядину и пиво, в то время как эти плуты не хотят ничего делать, кроме как фехтовать на палашах, стрелять в цель да бродить по горам, охотясь и поуживая рыбу, или еще пьянствовать да волочиться за окрестными девками. Но что поделаешь, капитан Уэверли? Всякий ведет себя так, как положено его породе, будь то сокол или горный шотландец.

Ответил Эдуард так, как от него и ожидали: он поздравил Ивора со столь храбрыми и преданными вассалами.

— Да, пожалуй, — ответил предводитель, — если бы я вздумал, как мой отец, пускаться в предприятия, где рискуешь получить удар по голове или два по шее, эти молодцы, полагаю, за меня бы постояли. Но кто думает об этом теперь, когда повсюду ходит поговорка: «Лучше старуха с кошельком, чем трое молодцев с мечом»? Затем, обратившись ко всему обществу, он предложил выпить за здоровье капитана Уэверли, достойного друга его любезного соседа и союзника барона Брэдуордина.

— Добро пожаловать, — сказал один из старшин, — если он прибыл от Козмо Комина Брэдуордина.

— Не согласен, — сказал другой старик, по-видимому не собиравшийся поддержать тост, — не согласен. Пока останется хоть один зеленый лист в лесу, будет и обман в душе у всякого Комина.

— Барон Брэдуордин — это сама честь, — вставил третий старик, — и гость, прибывший сюда от него, должен быть желанным, хотя бы он пришел с кровью на руках, если только это не кровь племени Ивора.

Старик, который так и не отпил из своего кубка, ответил:

— Достаточно было крови племени Ивора на руках Брэдуордина.

— Эх, Бэлленкейрох, — ответил первый, — ты больше думаешь о вспышке карабина на мызе в Тулли-Веолане, чем о блеске меча, который сражался за справедливое дело под Престоном.

— Еще бы, — ответил Бэлленкейрох, — ведь вспышка ружья стоила мне белокурого сына, а блеск меча лишь очень мало послужил королю Иакову.

Фергюс в двух словах объяснил по-французски Уэверли, что за семь лет до этого, во время стычки близ Тулли-Веолана, барон застрелил сына этого старика, а затем Мак-Ивор поспешил рассеять предубеждение Бэлленкейроха, сообщив ему, что Уэверли — англичанин, ни родством, ни свойством не связанный с домом Брэдуординов, и лишь тогда старик поднял свой не тронутый дотоле кубок и вежливо выпил за здоровье Эдуарда. Последний ответил тем же, после чего хозяин подал знак, чтобы музыка прекратилась, и громко произнес:

— Где же спрятана песня, друзья мои, что Мак-Меррух не может ее найти?

Мак-Меррух, фамильный бард уже преклонных лет, понял Фергюса с полуслова. Тихим голосом и произнося скороговоркой слова, он запел бесконечные кельтские стихи, принятые слушателями со всеми признаками восторга. По мере того как лилась его декламация, он, казалось, все более воодушевлялся. Сначала он говорил, устремив свой взгляд в землю; теперь он обводил глазами гостей, как будто прося, а то и требуя внимания, и голос его поднялся до диких и страстных нот, сопровождаемых соответственной жестикуляцией. Эдуарду, который следил за ним с большим интересом, показалось, что он перечисляет большое количество собственных имен, оплакивает мертвых, обращается к отсутствующим, увещает, умоляет и ободряет слушателей. Уэверли послышалось даже собственное имя, и он был убежден, что не ошибся, так как все взгляды в это мгновение устремились на него. Воодушевление поэта, видимо, передавалось аудитории. Дикие загорелые лица приняли более суровое и энергичное выражение; все склонились вперед к сказителю, многие повскакали с мест и в исступлении размахивали руками, а некоторые даже схватились за мечи. Когда песня закончилась, наступило глубокое молчание; в это время певец и слушатели немного успокоили свои возбужденные чувства и пришли в обычное состояние.

Хозяин, который в течение всей этой сцены, по-видимому, больше интересовался чувствами, вызванными песней, нежели проникался общим энтузиазмом, налил бордоским стоявшую перед ним небольшую серебряную чашу.

— Передай ее, — сказал он слуге, — Мак-Мерруху нан Фонну (то есть певцу), и, когда он выпьет сок, пусть хранит на память о Вих Иан Воре оболочку плода.

Дар был принят Мак-Меррухом с глубокой признательностью; он выпил вино, поцеловал чашу и благоговейно завернул ее в складки пледа на своей груди. Но вот он снова запел. Это была, как верно заключил Уэверли, импровизация, выражавшая наплыв благородных чувств, охвативших его, и славословие предводителю. Эта песня была также встречена рукоплесканиями, но не произвела столь сильного впечатления, как первая. Было, впрочем, ясно, что клан очень одобрительно отнесся к щедрости своего вождя. Произнесено было множество традиционных здравиц на гэльском наречии, которые хозяин переводил своему гостю:

— За того, кто не отвернется ни от друга, ни от врага!

— За того, кто никогда не бросал товарища!

— Приют изгнаннику, из тирана — мешок костей!

— За молодцов в тартановых юбках!

— Горцы, плечо к плечу!

За ними последовали и другие, столь же энергичные пожелания.

Эдуард особенно любопытствовал узнать содержание той песни, которая вызвала столь бурные страсти у собравшихся, и спросил об этом хозяина.

— Я заметил, — ответил тот, — что вы уже три раза пропустили мимо себя бутылку, и хотел предложить вам пойти в комнаты моей сестры на чашку чая. Она сумеет объяснить вам все это много лучше, чем я. Хотя я не имею права стеснять людей своего клана в их пиршественных обычаях, но сам я отнюдь не сторонник излишеств в этом отношении и, — добавил он с улыбкой, — не держу у себя медведя, способного поглотить разум тех, кто мог бы применить его с пользой.

Эдуард охотно согласился, и хозяин, сказав несколько слов окружающим, встал из-за стола вместе с Уэверли. В то время как за ними закрывалась дверь, до Эдуарда донеслись дикие и буйные возгласы — это провозглашали тост за здоровье Вих Иан Вора, означавший удовлетворение его гостей и выражавший всю глубину их преданности своему вождю.

Глава 21. Сестра вождя

Гостиная Флоры Мак-Ивор была обставлена самым простым и непритязательным образом, так как в Гленнакуоихе приходилось сокращать все расходы для того, чтобы поддерживать в полном блеске гостеприимство, столь необходимое для сохранения и увеличения количества приверженцев и вассалов Вих Иан Вора.

Эта бережливость не распространялась, однако, на одежду самой хозяйки, изящную и даже богатую, с большим вкусом сочетавшую парижские фасоны с более простыми модами Горной Шотландии. Волосы ее, не обезображенные искусством парикмахера и ниспадавшие черными как смоль кольцами на шею, были охвачены тонким обручем, богато украшенным бриллиантами. Это была ее уступка горским предрассудкам, не допускавшим, чтобы женщина до замужества прикрывала чем-либо свои волосы.

Флора Мак-Ивор была настолько разительно похожа на своего брата Фергюса, что они могли бы сыграть роли Виолы и Себастьяна[232] с тем же исключительным обаянием, которого достигали в этих ролях миссис Генри Сиддонс[233] и ее брат Уильям Мерри[234]. У них была та же античная правильность профиля; те же темные глаза, ресницы и брови; тот же чистый цвет лица, с тою разницей, что брат от постоянного пребывания на воздухе сильно загорел, в то время как лицо Флоры отличалось девственной нежностью. Только правильные, суровые и несколько высокомерные черты Фергюса приобретали у Флоры очаровательную мягкость. Даже интонации были у них одинаковые, хотя голос брата был ниже голоса сестры, и когда во время военных упражнений Фергюс подавал команды своим подчиненным, звук его голоса напоминал Эдуарду любимый отрывок в описании Эметрия:

Чей глас гремел на расстоянье, Как громкий горн с серебряным звучаньем.

А голос Флоры был тих и нежен — «ценное для женщины свойство», но когда ей попадалась тема, способная возбудить ее природное красноречие, он мог вселять благоговейный трепет и уверенность или покорять вкрадчивой убедительностью. Блеск карих глаз, которые у Фергюса загорались нетерпеливым огнем даже тогда, когда на его пути попадались препятствия, на которые он не мог непосредственно воздействовать своей волей, приобретал у его сестры мягкую задумчивость. Во всем облике его сквозило стремление к славе, к власти, ко всему тому, что могло возвысить его над другими людьми; между тем как в выражении лица сестры можно было прочесть сознание собственного духовного превосходства и не зависть, а жалость к тем, кто старался еще более возвыситься. Чувства ее вполне соответствовали выражению ее лица. Воспитание с детских лет внушило ей, равно как и ее брату, безграничную преданность изгнанной династии Стюартов. Она считала, что долг брата, его клана и вообще всякого человека в Британии, невзирая ни на какой риск, способствовать той реставрации, на которую не переставали надеяться сторонники шевалье де Сен-Жоржа. Ради этой цели она была готова все сделать, все перенести, все принести в жертву. Но ее преданность отличалась от преданности ее брата не только своей фанатичностью, но и чистотой. Он был привычен к мелочным интригам и по необходимости вовлечен в сотни жалких столкновений чужих самолюбий. При этом он был от природы честолюбив, и соображения выгоды и карьеры, весьма легко переплетающиеся с политическими взглядами людей, если и не окрашивали его убеждений, то, во всяком случае, придавали им определенный оттенок. В минуту, когда он обнажил бы свой меч, трудно было бы решить, хочет ли он сделать Иакова Стюарта королем или Фергюса Мак-Ивора — графом. В этом смешении чувств он не признавался даже себе самому, но тем не менее оно существовало, и притом в достаточно высокой степени.

В груди Флоры, напротив, преданность Стюартам горела чистым огнем, без примеси себялюбивого чувства; она скорее пошла бы на то, чтобы замаскировать честолюбивые или корыстные намерения религией, чем скрыть их под личиной взглядов, которые с малолетства ей было внушено считать патриотическими. Такие примеры преданности были нередки среди последователей несчастной династии Стюартов, и большинству моих читателей, верно, придет на память много знаменательных тому примеров. Но особое внимание, проявленное шевалье де Сен-Жоржем и его супругой к родителям Фергюса и его сестры, а когда дети осиротели, и к ним самим, сделало их верность нерушимой. После смерти родителей Фергюс некоторое время состоял пажом в почетной свите супруги претендента и заслужил ее особое расположение своей красотой и живостью характера. Эти милости распространились и на Флору; несколько лет она воспитывалась за счет принцессы в одном из лучших монастырей и покинула его лишь для того, чтобы вернуться к брату, с которым она провела почти два года. Как брат, так и сестра хранили глубокую и благодарною память о доброте принцессы.

Обрисовав преобладающую черту характера Флоры, об остальных я могу упомянуть уже более кратко. Она была прекрасно воспитана и приобрела изящные манеры, которых естественно ожидать от девушки, с детских лет находившейся в обществе принцессы; однако она не научилась еще заменять искренность чувств лоском вежливости. Когда она поселилась в уединении Гленнакуойха, она увидела, что возможность заниматься французской, английской и итальянской литературой будет представляться ей лишь редко, и, чтобы заполнить свободное время, она предалась изучению музыки и поэтических традиций гайлэндцев, причем испытывала истинное удовольствие от этих занятий, в которых брат ее, менее восприимчивый к литературным красотам, находил скорее средство снискания популярности, нежели непосредственное наслаждение. В этих поисках ее поддерживала и великая радость, которую она доставляла тем, к кому обращалась с расспросами.

Ее любовь к своему клану — привязанность почти наследственная — была, как и ее приверженность Стюартам, более чистой страстью, чем у брата. Он был слишком большой политик и свое патриархальное влияние рассматривал исключительно с точки зрения возможностей собственного возвышения, чтобы его можно было назвать образцом горского вождя. Флора не меньше брата дорожила этой патриархальной властью и всячески старалась ее расширить, но побуждало ее к этому благородное желание оградить от бедности или хотя бы от нужды и иноземного угнетения тех, кем, по местным понятиям того времени, был призван управлять ее брат. Все, что она смогла уделить из своих доходов (она получала небольшую пенсию от княгини Собесской[235]), шло не на доставление крестьянам каких-либо удобств, ибо это понятие им было неизвестно и, пожалуй, даже чуждо, а на облегчение их крайней нужды во время болезни или в глубокой старости. Во всякое другое время они готовы были в доказательство своей верности скорее работать на предводителя и не ожидали от него какого-либо подспорья, кроме неприхотливых угощений да участка, который он выделял им из своих земель. Флора пользовалась у них такой любовью, что, когда Мак-Меррух сочинил песню, в которой, перечисляя всех главных красавиц округи, указал на ее превосходство словами, что «самое прекрасное яблоко висит на самой высокой ветке», он получил в подарок от товарищей по клану столько семенного ячменя, что мог бы десять раз засеять свой гайлэндский Парнас, или «Бардову ниву», как ее называли.

Замкнутость жизни мисс Мак-Ивор была вызвана не только уединенностью замка, но и ее собственными вкусами. Самым близким ее другом была Роза Брэдуордин, к которой она была очень привязана. Художника обе подруги могли бы прекрасно вдохновить как образ муз — веселой и меланхолической. И действительно, отец Розы проявлял к ней столько нежной заботы и круг ее желаний был настолько ограничен, что среди них не было ни одного, которого он не хотел бы или не мог исполнить. Иначе обстояло дело с Флорой. Еще девочкой ей пришлось испытать полную перемену обстановки — от веселья и блеска к полному уединению и относительной бедности; а все ее мысли и желания сосредоточивались вокруг великих событий в жизни страны, которые не могли произойти иначе, как ценою больших опасностей и кровопролития, и к которым не приходилось относиться легкомысленно. Поэтому ее обхождение отличалось серьезностью, хотя она всегда была готова занимать общество, и старый барон был о ней очень высокого мнения. Он не раз исполнял с ней французские дуэты Линдора и Хлориды[236] и другие, бывшие в моде к концу царствования престарелого Людовика XIV.

Считалось, хотя никто не дерзнул бы заикнуться об этом барону Брэдуордину, что просьбы Флоры в значительной мере смягчили гнев Фергюса после их ссоры. Ей удалось затронуть самые чувствительные струны в душе брата, сославшись в первую очередь на лета барона, а затем представив Фергюсу, какой ущерб подобная ссора может нанести общему делу и ему лично как осторожному политику, если из нее будут сделаны крайние выводы. Без этого вмешательства ссора, вероятнее всего, закончилась бы поединком, поскольку барон уже раз пролил кровь одного из представителей клана, несмотря на то, что дело было своевременно улажено, и поскольку он настолько мастерски владел оружием, что даже Фергюс соизволил ему завидовать. По этой же причине Флора была инициатором их примирения, на которое Фергюс пошел довольно охотно, так как оно благоприятствовало некоторым из его дальнейших планов.

С этой молодой девицей, возглавлявшей женское царство за чайным столом, Фергюс и познакомил капитана Уэверли, которого она приняла с обычной учтивостью.

Глава 22. Поэзия горцев

После первых приветствий Фергюс сказал своей сестре:

— Дорогая Флора, прежде чем вернуться к варварским ритуалам наших предков, я должен сказать тебе, что капитан Уэверли — поклонник кельтской музы, хотя ни слова не понимает в языке, на котором она изъясняется. Я рассказал ему, что ты выдающаяся переводчица гэльских стихов и что Мак-Меррух восхищается твоими переводами на том же основании, что и капитан Уэверли оригиналами, — потому что он их не понимает. Будь так добра — прочти или продекламируй нашему гостю по-английски тот удивительный каталог имен, который Мак-Меррух сметал на живую нитку по-гэльски. Готов прозакладывать свою жизнь против пера куропатки, что у тебя есть уже перевод, ведь я прекрасно знаю, что ты причастна всем тайнам нашего барда и знакомишься с его песнями задолго до того, как он исполнит их в нашем зале.

— Ну как ты можешь говорить такие вещи, Фергюс! Ты же прекрасно знаешь, что эти стихи никогда не заинтересуют гостя-англичанина, даже если бы я могла перевести их так, как ты утверждаешь.

— Не меньше, чем меня, прелестная леди. Сегодня ваше совместное сочинительство — ибо я настаиваю на том, что ты принимала в нем участие, — стоило мне последнего серебряного кубка в замке и, вероятно, обойдется мне еще дороже на следующем cour pleniere[237], если на Мак-Мерруха снизойдет муза; ты же знаешь пословицу: «Когда рука вождя оскудевает, песня барда замирает на его устах». Признаюсь, я был рад этому — есть три вещи, совершенно бесполезные для современного горца: меч, который он не вправе обнажать; бард, воспевающий дела, которым он не смеет подражать; и большой кошель из козьей шкуры, в который он никогда не положит ни одного луидора.

— Ну, брат, если ты разоблачаешь мои тайны, не надейся, что я буду хранить твои. Уверяю вас, капитан Уэверли, что Фергюс слишком горд, чтобы обменять свой Меч на маршальский жезл, что Мак-Мерруха он считает гораздо более великим поэтом, чем Гомера, и не отдал бы своего кошелька из козьей шкуры за все те луидоры, которые бы в него вместились.

— Хорошо сказано, Флора; удар за удар, как сказал черту Конан[238]. Ну, а теперь поговорите о бардах и поэзии, если не о кошельках и мечах, а я пойду оказать заключительные почести сенаторам племени Ивора. — С этими словами он вышел из комнаты.

Разговор продолжался между Флорой и Уэверли, ибо сидевшие за чаем две нарядные молодые женщины, представлявшие собою нечто среднее между компаньонками и служанками, не принимали в нем участия. Это были две хорошенькие девицы, но служили они только фоном, на котором красота и грация их покровительницы выделялась с особой силой. Беседа потекла по тому руслу, в которое направил ее предводитель, и Уэверли в равной мере позабавило и заинтересовало то, что Флора сообщила ему о кельтской поэзии.

— Зимою главное развлечение горцев — это сидеть у очага и слушать поэмы, в которых воспеваются подвиги героев, жалобы любовников и битвы враждующих племен. Говорят, что некоторые из них очень древние и, если когда-нибудь будут переведены на какой-нибудь язык цивилизованной Европы, не преминут вызвать большую сенсацию и произведут на читателей глубокое впечатление. Другие поэмы — более позднего происхождения и являются творениями бардов определенных кланов. Этих бардов наиболее знатные и могущественные вожди содержат в качестве певцов и историков их племени. Произведения их, разумеется, отличаются различной степенью талантливости, но многое, составляющее их прелесть, неизбежно должно пропасть в переводе, и, конечно, они не произведут впечатления на тех, кто не чувствует заодно с поэтом.

— А ваш бард, излияния которого сегодня так сильно подействовали на слушателей, считается одним из любимейших горских поэтов?

— Это затруднительный вопрос. Слава его среди соотечественников велика, и вы не можете ожидать, чтобы я стала умалять его достоинства[239].

— Но его песня, мисс Мак-Ивор, казалось, заставила встрепенуться всех этих воинов, старых и молодых?

— Песня представляет собою почти сплошное перечисление гайлэндских кланов с указанием их отличительных особенностей, а также обращенный к ним призыв хранить в памяти деяния предков и подражать им.

— Скажите, ошибся ли я, когда решил, как бы странно это ни казалось, что в стихах, которые он пел, заключалось какое-то упоминание обо мне?

— Вы наблюдательный человек, капитан Уэверли, и вы не ошиблись. Гэльский язык, чрезвычайно богатый гласными, прекрасно приспособлен для поэтических импровизаций, поэтому бард редко пренебрегает возможностью усилить впечатление от заранее подготовленной песни и внести в нее несколько строф, вдохновленных обстоятельствами, при которых он ее исполняет.

— Я бы отдал своего лучшего коня за то, чтобы узнать, что этот бард мог сказать о таком недостойном южанине, как я.

— Это не будет вам стоить и пряди его гривы. Уна, Мавурнин![240] (Тут она сказала несколько слов одной из девушек, которая вежливо присела и тотчас выбежала из комнаты.) Я послала Уну узнать у барда, какими выражениями он пользовался, а себя я предлагаю в качестве драгомана.

Уна вернулась через несколько минут и повторила своей госпоже несколько строчек по-гэльски. Флора мгновение подумала, а потом, слегка покраснев, обратилась к Уэверли:

— Невозможно удовлетворить ваше любопытство, капитан Уэверли, не выставив напоказ моей самонадеянности. Если вы дадите мне несколько минут на размышление, я попробую присоединить эти строки к грубому переводу отрывка из оригинала, который я пыталась сделать раньше. Мои обязанности хозяйки за чайным столом как будто выполнены; вечер прекрасный, Уна проведет вас в один из моих любимых уголков, а мы с Катлиной вас догоним.

Получив соответственные указания на своем родном языке, Уна повела Уэверли уже другим коридором, не тем, которым он прошел в комнату Флоры. Издали до него доносились звуки волынки и восторженные крики гостей. Выйдя на свежий воздух другим ходом, они прошли небольшое расстояние по дикой, мрачной и узкой долине, в которой расположен был замок, следуя извилистому течению речки. В одном месте, примерно в четверти мили от замка, эта речка возникала из слияния двух ручьев. Больший из них протекал по этой голой долине, не менявшей ни своего характера, ни уклона на всем обозримом протяжении, вплоть до замыкавших ее гор. Но другой, срывавшийся с гор налево, казалось, возникал из темного ущелья между двух скал. Эти ручьи были совершенно различны. Больший казался спокойным и даже несколько угрюмым, он образовывал глубокие водовороты или застаивался в темно-голубых заводях; но движение меньшего было стремительным и бешеным, с громом и пеной мчался он из-за неприступных скал, как сумасшедший, вырвавшийся из заточения.

Вверх по течению этого ручья и повела прекрасная безмолвная Уна нашего героя, словно какого-нибудь рыцаря из средневекового романа. Узкая тропинка, которую во многих местах постарались сделать более удобной для Флоры, вилась по местности, совершенно не похожей на ту, где они только что были. Вокруг замка все было холодно, голо и неприютно, и даже в запустении своем прозаично; а узкая лощина, расположенная в непосредственной близости от этих скучных мест, как будто открывала дверь в царство романтики. Скалы тут принимали тысячи разнообразных очертаний. В одном месте огромная глыба камня, казалось, преграждала путникам дорогу, и лишь у самого ее основания Уэверли заметил внезапный крутой поворот тропы, обходившей эту громаду. В другом месте скалы с обеих сторон тропинки сближались настолько, что при помощи двух сосновых стволов, покрытых дерном, удалось перекинуть примитивный мост через бездну высотой по крайней мере футов в полтораста. Перил у него не было, а ширина его составляла не больше трех футов.

Уэверли засмотрелся на эту ненадежную постройку, пересекавшую черной полосой клочок голубого неба, не заслоненного с обеих сторон выступами, и вдруг с ужасом заметил на этом зыбком сооружении Флору и ее служанку, словно повисших в воздухе, подобно каким-то неземным существам. Увидев его внизу, Флора остановилась и с грациозной непринужденностью, от которой его бросило в дрожь, помахала ему платком, ответить ей тем же он оказался не в силах, так у него закружилась голова от этого зрелища. Он вздохнул с облегчением лишь тогда, когда прелестное видение покинуло неверную опору, по которой оно скользило с такой беззаботностью, и исчезло на другой стороне.

В нескольких шагах от мостика, внушившего такой ужас нашему герою, тропинка отклонялась от ручья и круто поднималась в гору. Лощина раздвинулась и превратилась в поросший лесом амфитеатр, где покачивали ветвями березы, дубки, орешник и там и сям тисовое дерево. Скалы здесь отошли вдаль, но все еще выступали своими серыми зубчатыми гребнями из-за кустарника. Еще дальше подымались кряжи и пики, то обнаженные, то одетые лесом, то сглаженные в своих очертаниях и заросшие вереском, то расщепленные на отдельные утесы и скалы. Еще один крутой поворот — и тропа, на протяжении двух или трех сотен сажен потерявшая из виду ручей, внезапно привела Уэверли к весьма живописному водопаду. Он был не особенно высок и многоводен, но прелесть ему придавала вся окружающая обстановка. После ряда мелких каскадов, которые тянулись футов на двадцать, он устремлялся в широкий естественный бассейн, до краев наполненный такой прозрачной водой, что там, где не мешали пузырьки, глаз мог различить на его глубоком дне каждый отдельный камешек. В своем вихревом движении вода обегала водоем и прорывалась через отбитый край его, образуя второй водопад, низвергавшийся, казалось, в самую бездну; затем, сбегая вниз по гладким, темного цвета скалам, с которых он в течение веков стирал все неровности, он уже дальше, журча, блуждал по ущелью, откуда только что поднялся Эдуард. Окружение водоема не уступало ему по красоте, но характер его был суров и внушителен и казался почти величественным. Мшистые дерновины прерывались огромными глыбами скал; на них росли кусты и деревья, часть которых была посажена по указанию Флоры, но с таким чувством меры, что, усиливая привлекательность этого места, они не нарушали его поэтической дикости.


Здесь Уэверли и нашел Флору. Она глядела на водопад и напоминала одну из тех прелестных фигур, которыми Пуссен[241] украшает свои пейзажи. В двух шагах от нее стояла Катлина с небольшой шотландской арфой. Играть на этом инструменте научил Флору Рори Долл, один из последних арфистов среди западных горцев. Солнце, клонившееся к западу, придавало всем окружающим предметам сочные и разнообразные оттенки, зажигало какой-то сверхчеловеческий блеск в выразительных темных глазах Флоры и подчеркивало свежесть и чистоту ее лица и величавую грацию ее фигуры. Эдуард подумал, что даже в самых безудержных своих мечтаниях он не представлял себе образа столь утонченно и завлекательно прекрасного. Дикая красота этого убежища, возникшего перед ним как по волшебству, еще больше усиливала смешанное чувство блаженства и трепета, с которым он приближался к Флоре, как к какой-нибудь прекрасной волшебнице Боярдо[242] или Ариосто, по одному мановению которой возникли среди пустыни все эти райские красоты.

Флора, как и всякая красавица, отдавала себе полный отчет в своем могуществе и по почтительному, но смятенному тону его обращения с удовлетворением заметила, какое впечатление она произвела на молодого офицера. Но так как ум у нее был трезвый, то в оценке чувств, со всей очевидностью охвативших Уэверли, она значительную долю приписала влиянию романтической обстановки и других случайных обстоятельств. Не подозревая, какой мечтательный и впечатлительный у него характер, она сочла его преклонение перед ней мимолетной данью, которую в подобной обстановке он непременно принес бы любой женщине, даже менее привлекательной, чем она. Поэтому она спокойно отвела его от водопада настолько, чтобы шум его не заглушал ее голоса и даже служил ему своего рода аккомпанементом, и, усевшись на мшистую скалу, взяла из рук Катлины арфу.

— Я привела вас сюда, капитан Уэверли, — сказала она, — полагая, что этот вид покажется вам интересным. Кроме того, я считала, что гэльская песня в моем несовершенном переводе еще более пострадает, если я не спою ее в той дикой обстановке, которая к ней больше всего подходит. Если говорить поэтическим языком моей страны, кельтская муза витает в туманах, окутывающих неведомую и уединенную гору, и голос ее — это рокот горных потоков. Тот, кто хочет добиться ее благосклонности, должен полюбить голые скалы больше, чем плодородные долины, и уединение пустынь больше, чем веселье пиров.



Поделиться книгой:

На главную
Назад