Слова Калеба удивили одних, у других вызвали смех, а изгнанных из замка слуг повергли в глубокое уныние: они просили впустить их обратно, ссылаясь на свое неотъемлемое право прислуживать господам за столом. Но Калеб не желал делать для них исключения. Он стоял на своем с тем неколебимым, но весьма удобным упорством, которое не поддается никаким убеждениям и не внемлет доводам рассудка.
Тогда Бакло выступил вперед и гневным голосом приказал немедленно впустить его в замок. Калеб и тут остался непреклонным.
— Будь здесь сам король, — заявил он, — и то моя рука не поднялась бы отворить ворота против правил и обычаев, принятых в доме Рэвенсвудов, и, как старший слуга, я никогда не нарушу своего долга.
Бакло пришел в неописуемую ярость и принялся осыпать Калеба отменной бранью и такими проклятиями, кои мы не беремся пересказать. Он заявил, что с ним обходятся самым непозволительным образом, и потребовал, чтобы его немедленно провели к Рэвенсвуду. Но Калеб ко всему оставался глух.
— Этот Бакло настоящая пороховая бочка, — бормотал он про себя, — но дьявол меня возьми, если он увидит моего господина раньше завтрашнего утра.
Утром он будет поспокойнее. Только такой повеса мог притащить сюда эту ораву умирающих от жажды охотников, когда ему отлично известно, что в доме недостанет вина даже для него самого.
Затем Калеб притворил окошечко и удалился, предоставив непрошеным гостям поступать, как они знают.
Вся эта сцена происходила на глазах молчаливо взиравшего на все происходящее свидетеля, о присутствии которого Калеб ничего не подозревал. Это был главный слуга незнакомца — человек, пользовавшийся в доме Эштона большим доверием и уважением — тот самый, кто во время охоты уступил Бакло свою лошадь. В тот момент, когда Калеб изгонял из замка слуг, он находился в конюшне и, таким образом, избег общей участи, от которой, конечно, не спасло бы его даже занимаемое им высокое положение.
Увидев проделку Калеба, он тотчас догадался об ее истинных причинах и, зная намерения своего господина относительно Рэвенсвуда, без труда сообразил, как ему следует поступить. Он занял место Калеба в окошечке, чего тот нисколько не подозревал, и объявил стоявшей у ворот толпе, что его господин приказывает своим слугам, равно как и слугам лорда Битлбрейна, отправиться в соседний трактир и, заказав там все, что им приглянется, отобедать на счет лорда-хранителя печати.
Охотники немедленно повернули от негостеприимных ворот «Волчьей скалы». Спускаясь шумной гурьбой по крутой тропинке, они вовсю бранили Рэвенсвуда за скаредность и недостойное поведение и, не стесняясь в выражениях, проклинали замок со всеми его обитателями.
Бакло, одаренный от природы качествами, которые при других обстоятельствах могли бы сделать из него достойного и разумного человека, отличался вследствие небрежного воспитания крайней слабостью воли и таким непостоянством суждений, что всегда готов был разделить мнения и чувства случайных товарищей. Сравнив похвалы, только что расточавшиеся его ловкости, с попреками, сыпавшимися на Рэвенсвуда, припомнив скучные, томительные дни, проведенные им в замке, и сопоставив их со своей привычной веселой жизнью, он с крайним возмущением подумал о своем недавнем друге, а так как отказ отворить ворота представлялся ему жесточайшей обидой, решил немедленно порвать с Рэвенсвудом всякие отношения.
Прибыв на постоялый двор в Волчью Надежду, Бакло неожиданно увидел там старого знакомого, как раз слезавшего с лошади. Это был не кто иной, как почтенный капитан Крайгенгельт собственной персоной. Он тотчас подошел к Бакло и, по-видимому совершенно забыв, сколь холодно они расстались, самым дружеским образом протянул ему руку. Бакло никогда не умел устоять перед дружеским рукопожатием, и как только Крайгенгельт ощутил его руку в своей, старый плут сразу же понял, что у них будут прежние приятельские отношения.
— Рад тебя видеть в добром здравии, Бакло! — воскликнул он. — Честным людям еще можно жить на этой мерзкой земле. Честными людьми, в ту пору якобиты, неизвестно на каком основании, называли только своих приверженцев.
— Ну-ну, кажется, другим-прочим на ней тоже хватает места, — ответил Бакло. — Иначе как бы вы очутились здесь, капитан?
— Кто? Я? Да я волен, как ветер, что в день святого Мартина[87] не платит ни ренты, ни налогов. Все объяснилось и устроилось. Эти старые песочницы из Эдинбурга не посмели продержать меня и недели.
Ха-ха! Они преданы известной особе больше, чем мы полагали, и способны оказать услугу, когда меньше всего ее ожидаешь.
— Так, так, — сказал Бакло: он отлично знал цену Крайгенгельту и питал к нему глубочайшее презрение. — Обойдемся-ка на этот раз без хвастовства.
Скажите честно: вы действительно на свободе и в безопасности?
— На свободе и в безопасности, как судья-виг в собственном судейском округе, как пресвитерианский проповедник у себя на кафедре. Знайте — я приехал сюда специально, чтобы сообщить вам радостное известие: вам больше нет нужды скрываться.
— Значит, можно предположить, что вы снова считаете себя моим другом, Крайгенгельт?
— Другом, Бакло? Клянусь, я твой верный Ахат[88], как любят выражаться люди ученые. Отныне мы будем неразлучны. Да, нас теперь водой не разольешь!
Я пойду с тобой на жизнь и на смерть!
— Сейчас проверим, — сказал Бакло. — Не знаю откуда, но у вас всегда водятся деньги. Ссудите мне два золотых: первым делом я хочу дать этим молодцам промочить пересохшее горло, а там…
— Два? Двадцать, дружище! И еще двадцать в придачу!
— Ого! А вы не шутите? — воскликнул Бакло, недоумевая, — природная сметливость подсказывала ему, что такая чрезмерная щедрость, по всей вероятности, была вызвана какими-то особыми причинами. — Вы, Крайгенгельт, или и вправду честный малый, чему, признаюсь, трудно поверить, или вы хитрее, чем я подозревал, чему, признаюсь, не менее трудно поверить.
— L'un n'empeche pas l'autre,[89] — ответил Крайгенгельт, — впрочем, смотрите сами: золото настоящее.
Капитан отсыпал Бакло пригоршню золотых, которые тот, не глядя, сунул в карман, бросив мимоходом, что при сложившихся обстоятельствах ему все равно придется идти в солдаты, а за хорошие деньги он готов служить хоть самому дьяволу. Затем Бакло повернулся к охотникам.
— За мной, друзья, я угощаю! — крикнул он.
— Да здравствует лэрд Бакло! — грянул дружный хор.
— И черт побери того, кто, позабавившись вволю, отпускает охотников, не дав им сполоснуть пересохшую, как барабанная шкура, глотку, — добавил один из ловчих в виде заключения.
— Рэвенсвуды, — заметил другой, старый охотник, — некогда считались у нас достойным и почтенным родом, но сегодня они себя обесчестили: мастер Рэвенсвуд оказался презренным скрягой.
Эти слова вызвали единодушное одобрение у всех присутствующих, и шумная ватага бросилась в трактир, где и пропировала до глубокой ночи.
В силу общительности характера Бакло не был слишком требователен в выборе приятелей, и нынче, восседая во главе пьяной компании после непривычно долгого поста, даже, более того, воздержания, он чувствовал себя совершенно счастливым в кругу своих собутыльников, словно свел знакомство с принцами крови. У Крайгенгельта имелись свои причины подливать масло в огонь, а потому, обладая некоторой долей грубого юмора, изрядным запасом бесстыдства и умением спеть задорную песенку, к тому же без труда читая в душе своего вновь обретенного друга, старый пройдоха искусно поддерживал в нем буйное настроение.
Между тем совсем иная сцена происходила в «Волчьей скале». Поднявшись в замок, Рэвенсвуд, слишком погруженный в свои противоречивые размышления, чтобы заметить проделку Калеба, повел гостей в большой зал.
Неутомимый Калеб, то ли из любви к делу, то ли по привычке трудившийся с утра до ночи, понемногу уничтожил все следы оргии, происходившей в этой комнате после похорон, и водворил в ней какое-то подобие порядка. Но как ни старался бедняга, расставляя жалкие остатки мебели, он был не в силах скрыть потемневшие голые стены, придававшие всей комнате печальный и мрачный вид. Узкие боковые окна, пробитые в толще могучих стен, скорее заслоняли, чем пропускали свет, а свинцовые тучи, закрывавшие небо, еще более усиливали царящий в комнате мрак.
Хотя Рэвенсвуд все еще испытывал некоторую неловкость и замешательство, тем не менее он со всей галантностью кавалера тех далеких дней предложил даме руку и повел ее в верхний конец зала, тогда как ее отец задержался у дверей, по-видимому намереваясь снять плащ и шляпу. В эту минуту ворота с грохотом захлопнулись. Незнакомец вздрогнул, быстро подошел к окну и, увидев, что створки закрыты, а его слуги удалены из замка, бросил на Рэвенсвуда испуганный взгляд.
— Вам нечего бояться, сэр, — мрачно произнес Рэвенсвуд, — эти стены пока еще способны защитить гостя, хотя уже не могут оказать ему радушный прием. Однако полагаю, пора бы мне узнать, — добавил он, — кто оказал честь моему разоренному дому?
Молодая девушка оставалась безмолвной и неподвижной; ее отец — к нему, собственно, относился вопрос — имел вид актера, который, дерзнув взять на себя непосильную роль, позабыл все слова как раз в тот самый момент, когда зрители ожидают, что он начнет говорить. Он старался скрыть свое смущение за внешними формами учтивости, предписываемой светским воспитанием: он отвесил поклон, но одна его нога скользила впери, как бы делая шаг к Рэвенсвуду, тогда как другая пятилась назад и словно пыталась спастись бегством. Затем он развязал шнурки от пелерины и поднял забрало, но пальцы его двигались, но неловко, словно плащ был оторочен ржавым железом, а забрало весило не меньше, чем свинцовая плита. Темнота сгустилась, словно желая утаить черты незнакомца, с такой явной неохотой открывавшего свое лицо. Чем больше он медлил, тем сильнее становилось нетерпение Рэвенсвуда; юноша с усилием сдерживал волнение, вызванное, возможно, совсем иными причинами. Эдгар употреблял все старания, чтобы заставить себя молчать, тогда как незнакомец, очевидно, все еще не находил нужных слов, чтобы выразить то немногое, что считал необходимым. Наконец Рэвенсвуд не выдержал:
— По-видимому, сэр Уильям Эштон не желает назвать свое имя в замке «Волчья скала».
— Я надеялся, что смогу обойтись без этого, — сказал лорд-хранитель, вновь обретая дар речи, словно дух, разрешенный от молчания заклинателем. — Я очень вам признателен, мастер Рэвенсвуд, что вы положили начало знакомству, когда обстоятельства — несчастные обстоятельства, позволю себе сказать — сделали этот шаг для меня крайне затруднительным.
— Должен ли я считать, что обязан чести этого посещения не одной лишь случайности? — мрачно сказал Рэвенсвуд.
— Не совсем так, — возразил лорд-хранитель, стараясь казаться спокойным, хотя в душе он, возможно, испытывал совсем иное чувство. — Не скрою, я давно желал этой чести, но, пожалуй, если бы не гроза, вы едва ли согласились бы принять меня. Моя дочь и я благодарим случай, дозволяющий нам выразить нашу признательность отважному юноше, которому мы обязаны жизнью.
Хотя родовая вражда, разделявшая знатные семьи в феодальную эпоху, в то время уже не проявлялась в открытом насилии, с годами она не стала менее ожесточенной. Поэтому ни нежное чувство к Люси, зародившееся в сердце Рэвенсвуда, ни законы гостеприимства не могли полностью побороть — хотя и несколько умерили — те страсти, которые закипели в груди молодого человека, когда он увидел злейшего врага своего отца под кровом древнего дома, разорению которого тот всемерно споспешествовал.
Эдгар стоял в нерешительности, переводя взгляд с отца на дочь, и сэр Уильям не счел нужным ждать, чем кончатся эти колебания. Освободившись от плаща и шляпы, он подошел к дочери и развязал ленты на ее маске.
— Люси, дитя мое! — начал он и, подав руку дочери, вместе с нею направился к Рэвенсвуду. — Сними маску с лица. Мы должны высказать нашу признательность мастеру Рэвенсвуду открыто и не таясь.
— Если он согласится принять ее от нас, — ответила Люси, и в этих немногих словах, сказанных нежным голосом, казалось, прозвучал упрек и вместе с тем прощение за холодный прием. Произнесенные устами такого чистого и прелестного создания, слова эти поразили Рэвенсвуда в самое сердце, и ему стало нестерпимо стыдно за свою грубость. Он пробормотал что-то о неожиданности их приезда, о своем смущении и кончил горячим признанием в том, как он счастлив предоставить ей приют в своем доме. Затем он отвесил низкий поклон и проделал весь церемониал приветствия, предписанный для таких случаев.
При этом щеки Люси и Эдгара на мгновение соприкоснулись. Рэвенсвуд еще держал руку, протянутую ему Люси в знак доброго расположения, а на щеках девушки еще алел румянец, придававший всей этой сцене несвойственное обычной церемонии значение, как вдруг разряд молнии озарил всю комнату ярким светом и словно вырвал ее из мрака. На какую-то долю секунды все предметы стали отчетливо видимы.
Хрупкая трепещущая фигурка Люси, статная и величавая фигура Рэвенсвуда, его смуглое лицо, страстное и вместе с тем нерешительное выражение его глаз, старинное оружие и гербы, развешанные на стенах, — все это, освещенное резким красноватым отблеском, со всей отчетливостью предстало перед лордом-хранителем. Молния угасла, и тотчас же грянул гром: очевидно, грозовая туча нависла прямо над замком. Раскат был так внезапен и так силен, что старая башня дрогнула до самого основания и все, кто находился в ней, решили, что она рушится. Сажа, веками лежавшая нетронутой в широких дымоходах, посыпалась в комнату, тучи пыли и извести полетели со стен, и оттого ли, что молния действительно ударила в башню, или из-за сильного сотрясения воздуха, но несколько камней оторвались от старых крепостных стен и рухнули в ревущее море.
Казалось, сам древний основатель замка наслал на землю эту страшную бурю, осуждая примирение наследника рода со злейшим его врагом.
На мгновение все оцепенели от ужаса, и если бы, совладав с собой, лорд-хранитель и Рэвенсвуд не бросились к Люси, она неминуемо лишилась бы чувств. Таким образом Эдгару во второй раз пришлось исполнять щекотливою и опасную обязанность — поддерживать прелестную хрупкую девушку, образ которой уже после первой их встречи во сне и наяву царил в его воображении. Если дух рода Рэвенсвудов действительно имел в виду предостеречь своего потомка от союза с очаровательной гостьей, то средство, к которому он прибег для этой цели, надо признаться, оказалось столь неудачным, как будто выбирал его простой смертный. Хлопоча вокруг Люси, чтобы успокоить ее и помочь ей прийти в себя, Рэвенсвуд волей-неволей вынужден был общаться с ее отцом, — в совместных заботах уничтожилась, по крайней мере на это время, вековая преграда, воздвигнутая между ними родовой враждой. Мог ли Эдгар обойтись сурово или даже холодно с пожилым человеком, чья дочь (и какая дочь!) была почти что в обмороке от вполне понятного испуга — у него в доме! И когда Люси наконец оправилась и с благодарностью протянула им обоим руки, Рэвенсвуд почувствовал, что в сердце его нет уже былой ненависти к лорду-хранителю печати.
Замок лорда Битлбрейна находился в пяти милях от «Волчьей скалы», и о том, чтобы Люси Эштон в ее состоянии, в такую непогоду, да к тому же еще и без помощи слуг, проделала этот путь, не могло быть и речи. Эдгару ничего не оставалось, как из простой вежливости предложить ей и ее отцу переночевать у него в замке. Он тут же добавил, что дом его слишком беден, чтобы должным образом принять гостей, при этом лицо его снова нахмурилось и приняло прежнее угрюмое выражение.
— Прошу вас, не говорите об этом, — поспешил перебить его лорд-хранитель, стараясь поскорее уйти от опасного разговора. — Мы знаем, что вы готовитесь к отъезду на континент и, конечно, не в состоянии сейчас заботиться о доме. Это совершенно естественно. Но, право, если вы будете говорить о неудобствах, вы вынудите нас искать пристанище внизу, у крестьян.
Не успел Рэвенсвуд ответить лорду-хранителю, как распахнулась дверь, и в зал вбежал Калеб Болдерстон.
Глава XI
Удар грома, оглушивший всех, кто находился в замке, пробудил дерзкий и изобретательный гений лучшего из мажордомов. Еще не смолкли последние раскаты, еще в башне никто с уверенностью не знал, устоит ли она или рухнет, а Калеб уже восклицал:
— Слава богу! Вот это кстати, прямо как ложка к обеду!
Тут он заметил, что слуга сэра Эштона, отдав какие-то распоряжения стоявшей у ворот толпе, направляется в замок, и тотчас запер кухонную дверь перед самым его носом.
— Как он сюда попал, черт возьми! — бормотал старик сквозь зубы. — Ну да черт с ним! Мизи! — обратился он к своей верной помощнице. — Будет тебе дрожать и отбивать поклоны перед печкой. Иди сюда… Или нет, оставайся, где стоишь, и кричи что есть мочи! Все равно больше ты ни на что не годишься! А, да говорят же тебе, старая чертовка!
Кричи! Громче, еще громче! Кричи так, чтобы господа в зале услыхали. Я-то знаю, как ты умеешь орать по любому поводу, — до самого Баса слышно.
Погоди! Грохнем-ка эти плошки!
С этими словами Калеб с размаху швырнул на пол всю оловянную и глиняную посуду и, заглушая звон, грохот и треск, завопил таким нечеловеческим голосом, что Мизи, и без того уже насмерть перепуганная грозой, в ужасе уставилась на него, испугавшись, не сошел ли он с ума.
— Что он делает? — закричала она. — Вывалил все, что осталось от поросенка, разлил молоко! Из чего я теперь сварю суп? Господи помилуй, старик от грома совсем рехнулся.
— Придержи-ка свой язык, потаскуха! — прикрикнул на нее Калеб, торжествуя по поводу своей удачной выдумки. — Теперь все в порядке!.. И обед и ужин… Все разом устроилось благодаря грозе.
— Бедняжка совсем спятил, — прошептала Мизи, глядя на Калеба с сожалением и страхом. — Дай-то бог, чтобы к нему когда-нибудь вернулся разум.
— Слушай, тупица ты старая, — продолжал Калеб вне себя от радости, что ему удалось выпутаться из такого, казалось бы, безвыходного положения, — смотри, чтобы сюда не пролез этот молодчик — слуга сэра Эштона, и кричи изо всех сил, что гром ударил в трубу и испортил распрекраснейший обед — все погибло: и говядина, и нежный бекон, и жаркое из козленка, и жаворонки на вертеле, и заяц, и паштет из утки, и оленина, и — ну, что еще? Не беда, если даже преувеличишь! Я пойду наверх, в зал. Расшвыряй здесь все, что можно. Да смотри не впускай сюда этого молодчика.
Распорядившись таким образом, Калеб поспешил наверх, но, прежде чем войти в зал, остановился и заглянул туда через маленькое отверстие в двери, проделанное временем для удобства многих поколений слуг. Увидав, в каком состоянии находится мисс Эштон, он с присущим ему благоразумием решил немного обождать, отчасти для того, чтобы не причинить еще больше беспокойства, отчасти же, чтобы обеспечить должное внимание рассказу об ужасных последствиях грозы.
Но как только Люси пришла в себя и разговор коснулся устройства гостей в замке на ночь, Калеб счел этот момент вполне подходящим для своего появления и ворвался в зал, как об этом уже сообщалось в предыдущей главе.
— О, горе нам! Горе нам! Какое несчастье с домом Рэвенсвудов! И зачем только я дожил до этого дня!
— Что случилось, Калеб? — с испугом спросил Рэвенсвуд. — Неужели обрушилась одна из башен замка?
— Башня? Нет, слава богу! Но обрушилась сажа, а молния ударила прямо в кухонную трубу. Все разбросано — один кусок здесь, другой там, точно земли лэрда Там-и-Сям. И надо же случиться такой напасти, когда в замке высокие гости, знатные и почтенные господа, — он отвесил низкий поклон лорду-хранителю и его дочери. — Вся снедь перепорчена, нечего подать на обед; да и на ужин, пожалуй, тоже ничего не осталось.
— Охотно верю вам, Калеб, — сухо сказал Рэвенсвуд.
Болдерстон повернулся к хозяину и посмотрел на него с выражением мольбы и упрека.
— Не скажу, чтобы готовился какой-нибудь необыкновенный обед, — продолжал он, опасливо поглядывая на Рэвенсвуда, — так, прибавили кое-что к обычному меню вашей милости, малый столовый прибор, как говорят в Лувре, — три блюда и десерт.
— Оставьте при себе ваши глупости, старый болван! — воскликнул Рэвенсвуд. Назойливость Калеба приводила его в отчаяние, но он не знал, как угомонить старика, чтобы не вызвать какой-нибудь еще более нелепой сцены.
Калеб понял свое преимущество и не преминул им воспользоваться. Однако, заметив, что слуга сэра Эштона вошел в зал и что-то тихо говорит своему господину, он улучил минуту, чтобы шепнуть несколько слов Рэвенсвуду.
— Молчите, бога ради, молчите! Если уж мне хочется губить душу ложью ради спасения чести рода Рэвенсвудов, вас это не должно касаться. Если вы не станете мне мешать, я буду умерен в описаниях, но если вы начнете противоречить мне, я закачу обед, достойный герцога.
Рэвенсвуд счел за наилучшее предоставить назойливому дворецкому свободу действий, и тот, загибая пальцы, пустился перечислять:
— Не очень много блюд; всего на четверых: первая перемена — каплун под белым соусом, жаркое из молодого козленка, бекон. Вторая перемена — жареный заяц, раки, пирог с начинкой из телятины. Третья перемена — чернослив, теперь-то он уж совсем черен от сажи; сладкий пирог, воздушное пирожное, еще разные сласти, ну, потом — засахаренные фрукты, ну.., и это все, — сказал он, перехватив нетерпеливый взгляд хозяина, — все, кроме груш и яблок.
Между тем мисс Эштон, мало-помалу оправившись от испуга, с интересом следила за всем происходящим. Рэвенсвуд, который еле сдерживал раздражение, и Калеб, с решительным видом объявлявший одно за другим кушанья придуманной им трапезы, показались ей настолько смешными, что, несмотря на все усилия, она не могла совладать с собой и неудержимо расхохоталась; отец, правда, более сдержанно, последовал ее примеру, наконец и сам Рэвенсвуд присоединился к ним обоим, хотя и сознавал, что веселится на собственный счет. Впервые за долгие годы под древними сводами зала вновь звучал громкий смех — ибо сцена, оставляющая нас холодными при чтении, очевидцам нередко кажется очень забавной. Они то умолкали, то снова принимались хохотать, вновь умолкали — и вновь заливались смехом. Между тем Калеб важно молчал, показывая всем своим разгневанно-презрительным видом, что не намерен отступать от своих слов, и этим только усиливал общее веселье. Наконец, когда Рэвенсвуд и его знатные гости, почти охрипнув от смеха, совсем выбились из сил, он обратился к ним без всяких церемоний.
— Бога не боятся эти благородные господа! Завтракают они по-королевски, и, конечно, утрата лучшего из всех обедов, какие когда-либо готовили повара, только смешит их, словно шутки Джорджа Бьюкэнана. А если бы желудок ваших милостей был так же пуст, как у Калеба Болдерстона, вы вряд ли стали бы смеяться по такому прискорбному поводу.
Отповедь Калеба вызвала новый взрыв веселья, и старый слуга не на шутку обиделся не только за оскорбление, нанесенное роду Рэвенсвудов, но и за презрение к красноречию, с которым он представил размеры мнимого ущерба, причиненного грозой.
«Я им так расписал обед, — говорил он впоследствии Мизи, — что даже у сытого по горло и то бы слюнки потекли, а они, подумай, только смеялись!»
— Но неужели, — сказала мисс Эштон, стараясь придать своему лицу серьезное выражение, — неужели все эти вкусные кушанья погибли безвозвратно и из них нельзя уже выбрать ни кусочка?
— Выбрать, миледи?! Что тут выберешь из золы и сажи! Соблаговолите спуститься вниз и заглянуть на кухню — служанка трясется от страха, все припасы на полу: и говядина, и каплуны, и белый соус, и пирог, и воздушные пирожные, и бекон, и разные сласти, и чего только там нет. Вы вес это можете увидеть собственными глазами, миледи, то есть, — прибавил он, спохватившись, — вы бы могли увидеть… Но теперь кухарка уже прибрала кухню. Правда, остался еще соус, но я попробовал его, и, представьте, на вкус — это совсем кислое молоко. Не иначе, как свернулся от грома. Вот этот джентльмен — он, конечно, слышал, какой был грохот, когда полетела на пол посуда: все наши блюда, и серебро, и фарфор.
Дворецкий лорда-хранителя, хотя и состоял на службе у важного господина, а потому умел в любых обстоятельствах придавать должное выражение своему лицу, оторопел при этом вопросе; не найдясь, что ответить, он только молча поклонился.
— Я полагаю, милейший, — сказал Калебу лорд-хранитель — он начинал опасаться, как бы продолжение этой сцены не рассердило Рэвенсвуда, — я полагаю, что, если бы вы посоветовались с моим слугой Локхардом — он много путешествовал и привык ко всякого рода неожиданностям и различным превратностям судьбы, — вместе вы нашли бы способ выйти из этого затруднительного положения.
— Его милость мистер Рэвенсвуд знает, — возразил Калеб, который, хотя и не питал надежды добиться желанной цели собственными усилиями, однако, подобно благородному слону, согласился бы скорее умереть под возложенным на него бременем, чем прибегнуть к помощи собрата, — его милость знает, что в делах, касающихся чести нашего дома, мне не надобно советчиков.
— Было бы несправедливо отрицать это, Калеб, — ответил Рэвенсвуд, — но вы — мастер главным образом приносить извинения, а ими так же трудно насытиться, как и перечислением блюд вашего уничтоженного грозой обеда. А мистер Локхард, возможно, обладает талантом заменять то, чего нет, а скорее всего, никогда и не было.
— Ваша милость всегда изволит шутить, — сказал Калеб. — Но я не сомневаюсь, что стоит мне спуститься в Волчью Надежду, и даже в худшем случае мы накормим здесь самое малое сорок человек.
Правда, не знаю, пожелает ли ваша милость принять что-либо от этих строптивцев. Не стану отрицать — в деле о яйцах и масле, положенных нам по оброку, они вели себя крайне неблагоразумно.
— Посоветуйтесь с Локхардом, Калеб, — приказал Рэвенсвуд. — Ступайте вместе в деревню и устройте, что можете. Нельзя же морить голодом наших гостей ради спасения чести разоренного рода. Да, Калеб — вот вам мой кошелек. Сдается мне, он будет вам самым лучшим союзником.
— Ваш кошелек! — возмутился Калеб. — На что мне ваш кошелек? Разве мы не в наших собственных владениях? Разве мы должны платить за то, что принадлежит нам по праву?
И Калеб пулей выскочил из комнаты. Локхард последовал за ним.
Как только дверь зала затворилась за слугами, лорд-хранитель счел нужным извиниться за свой неуместный смех, а Люси выразила надежду, что она не обидела доброго, преданного старика.
— Калебу и мне, мисс Эштон, приходится учиться добродушно или по крайней мере терпеливо сносить насмешки, которые повсюду сопутствуют бедности.
— Клянусь честью, вы несправедливы к себе, мастер Рэвенсвуд, — возразил сэр Эштон — Мне кажется, я знаю о ваших делах больше, нежели вы сами, и, надеюсь, сумею доказать вам, что принимаю в них некоторое участие и что… Словом, ваше положение лучше, чем вы полагаете. А пока позвольте заверить вас: я глубоко уважаю всякого человека, который не унывает в несчастье и предпочитает переносить лишения, нежели делать долги или продавать свою независимость.
Опасался ли лорд-хранитель оскорбить чувства Рэвенсвуда или страшился пробудить его гордость, но эти слова были произнесены им крайне осторожно, сдержанно и как-то нерешительно, словно, даже слегка касаясь болезненного предмета, он боялся показаться навязчивым, хотя Рэвенсвуд сам дал повод к подобному разговору. Словом, сэр Уильям, казалось, боролся между желанием выразить свое дружеское расположение и опасением быть в тягость. Неудивительно, что Рэвенсвуд, почти не знавший света, поверил в искренность этого обходительного придворного, хотя ее едва ли наберется даже капля в целой дюжине таких, как он. Тем не менее ответ Эдгара прозвучал весьма сдержанно. Он сказал, что признателен каждому, кто питает к нему добрые чувства, и, извинившись, вышел из зала, чтобы отдать необходимые распоряжения относительно ночлега.
С помощью старой Мизи все удалось устроить довольно быстро, да и выбор комнат был невелик. Рэвенсвуд уступил свою спальню мисс Эштон, и Мизи — некогда занимавшая почетное место среди замковой челяди, — облачившись в черное атласное платье, которое во время оно принадлежало бабушке Рэвенсвуда и украшало придворные балы королевы Генриетты Марии[91], — отправилась исполнять обязанности горничной. Тут Эдгар вспомнил о Бакло и, узнав, что он вместе с охотниками и другими случайными сотрапезниками угощается на постоялом дворе, поручил Калебу разыскать его там, объяснить, в каком они находятся затруднении, и попросить остаться ночевать в Волчьей Надежде, поскольку потайную комнату, за неимением другого подходящего помещения в замке, придется отдать лорду-хранителю. Рэвенсвуд не видел большой беды, если сам он, завернувшись в дорожный плащ, проведет ночь в зале у камина; что до слуг, то в те далекие времена в Шотландии все они, от младших и до старших, да и не только слуги, а даже молодые люди из богатых и знатных семей, не считали для себя зазорным переспать на охапке сухой соломы или на сеновале.
Что касается остального, то Локхард получил от своего господина приказание достать оленины в трактире, Калебу же была предоставлена полная возможность радеть о чести дома по собственному усмотрению. Рэвенсвуд снова предложил ему свой кошелек, но, так как разговор их происходил в присутствии чужого слуги, старый дворецкий, как ни чесались у него руки, отказался взять у хозяина деньги.