– Отец, – прошептал стоявший у окна старик.
Я всматривался в его лицо, часто моргая от усталости. Мне трудно было точно вспомнить его имя… Возможно, один из кузенов моих добринских братьев. Последний раз я видел его во время Церемонии более полутора столетий тому назад, когда уезжал в Америку.
Он вышел вперед и робко прикоснулся к моей руке. Я кивнул, достал из кармана перстень и надел его на палец.
Все в комнате преклонили колени. Я слышал хруст и щелканье древних суставов.
Добринский кузен встал и поднял к свету тяжелый медальон.
Мне был знаком этот медальон. Он представлял собой символ ордена Дракона, тайного общества, появившегося в 1387 году и реорганизованного в 1408-м. Золотой медальон на золотой цепи имел форму дракона, свернувшегося в кольцо, с открытой пастью, растопыренными лапами, поднятыми крыльями; хвост закручивается к голове, а вся фигура переплетается с двойным крестом. На кресте – два девиза ордена: «О quam misericors est Deus» («О, как милосерден Господь») и «Justus et Pius» («Справедливый и благочестивый»).
Мой отец был посвящен в орден Дракона 8 февраля 1431 года… В тот год, когда я появился на свет. Будучи дра-конистом, последователем «draco», то есть «дракона» по-латыни, он носил этот знак на щите, а также чеканил его на своих монетах. Поэтому мой отец и получил имя Влад Дракула; «dracul» на моем родном языке означает «дракон» и «дьявол» одновременно. «Dracula» – «сын дракона».
Добринский брат повесил медальон мне на шею. Я ощутил тяжесть золота, тянущего меня вниз. Около дюжины находившихся в комнате мужчин пропели короткий гимн и стали подходить ко мне по одному, чтобы поцеловать перстень, после чего возвращались на свои места.
– Я устал, – сказал я. Голос мой напоминал шорох древнего пергамента.
Тогда они сгрудились вокруг, освободили меня от медальона и дорогого костюма, а затем бережно облачили в льняную ночную рубашку. Добринец отбросил с кровати льняное покрывало. Исполненный благодарности, я лег в постель и откинулся на высокие подушки.
Раду Фортуна придвинулся поближе.
– Ты приехал домой, чтобы умереть, Отец. В его словах не прозвучало вопроса. У меня не было ни
нужды, ни сил, чтобы кивнуть.
Старик, который мог быть одним их прочих добрин-ских братьев, подошел к кровати, опустился на колено, еще раз поцеловал мой перстень и произнес:
– В таком случае, Отец, не пора ли подумать о рождении нового Князя и его Посвящении?
Я посмотрел на этого человека, представив себе, как бы Влад Цепеш с висевшего над моей головой портрета посадил бы его на кол или выпустил из него потроха за столь неделикатный вопрос.
Но я в ответ лишь кивнул.
– Это будет сделано, – сказал Раду Фортуна. – Женщина и повитуха для него уже подобраны.
Я прикрыл глаза, подавив улыбку. Сперма собрана много десятилетий назад и объявлена жизнеспособной. Мне оставалось лишь уповать на то, что им удалось ее сохранить в этой полумертвой злополучной стране, где даже надежда имела мизерные шансы на выживание. Я не испытывал ни малейшего желания знать грубые подробности подбора и осеменения.
– Мы начнем подготовку к Посвящению, – сказал старик, которого я знавал когда-то как молодого князя Михню.
Настойчивости в его голосе не было, и я понял почему. Мое умирание будет медленным процессом. Болезнь, с которой я живу так давно, легко меня не отпустит. Даже теперь, когда болезнь поистаскалась и одряхлела от времени, она руководит моей жизнью и сопротивляется ласковому призыву смерти.
С этого дня перестаю пить кровь. Я принял решение, и оно останется неизменным. Вновь переступив порог этого дома, взойдя на древнее ложе, по своей воле я отсюда не уйду.
Но даже при соблюдении поста неутомимая способность моего тела исцелять себя, продлевать собственное существование будет сопротивляться моему желанию умереть. Еще год или два, а то и больше я буду находиться на смертном одре, прежде чем мой дух и притаившееся на уровне клеток стремление
Я решил, что буду жить до тех пор, пока не появится на свет новый Князь и не совершится обряд Посвящения, – сколько бы месяцев или лет ни прошло до этого момента.
Однако к тому времени я не буду уже престарелым, но вполне живым Вернором Диконом Трентом: я стану лишь мумифицированной карикатурой на человека со странным лицом, изображенного на портрете над моей кроватью.
Не открывая глаз, я поглубже вдавливаюсь в подушки и кладу желтоватые пальцы поверх покрывала. Старейшие члены Семьи один за другим подходят, чтобы в последний раз поцеловать мой перстень, а затем начинают перешептываться и переговариваться вполголоса в соседнем зале, как крестьяне на похоронах.
Внизу, на древних ступенях дома, в котором родился, я слышу легкое поскрипывание и пошаркивание, когда остальные члены Семьи длинной чередой поднимаются наверх в благоговейном молчании, чтобы посмотреть на меня – как на какую-нибудь мумию из музея, как на опустошенное, пожелтевшее в своей гробнице восковое тело Ленина, – и поцеловать перстень и медальон ордена Дракона.
Я позволяю себе уплыть в сны.
Чувствую, как они роятся вокруг меня, эти сны о минувших временах, иногда – о лучших временах, а чаще всего – о временах страшных. Я ощущаю их тяжесть, тяжесть этих снов крови и железа и отдаюсь им, впав в тревожное забытье, в то время как в памяти моей чередой проходят последние дни, шаркая, будто любопытные и скорбные члены моей Семьи – Семьи Детей Ночи.
Глава 7
Доктор Кейт Нойман сходила с ума. Она вышла из детского отделения, прошла через изолятор, где выздоравливали ее восемь больных гепатитом В, постояла перед никак не обозначенной комнатой для умирающих младенцев, заглянув при этом в окошко и стукнув кулаком по косяку, после чего стремительно направилась в сторону ординаторской.
Помещения бухарестской Первой окружной больницы напоминали Кейт старую переплетную фабрику в Массачусетсе, где она как-то проработала целое лето, чтобы скопить достаточную сумму на учебу в Гарварде: те же коридоры, выкрашенные в грязно-зеленый цвет, такой же потрескавшийся и замызганный линолеум, такие же гнусные люминесцентные лампы, дающие неровный жидкий свет; по вестибюлю прохаживались мужчины того же, что и на фабрике, пошиба: с небритыми физиономиями, развинченными походками и самодовольными, похотливыми взглядами искоса.
Кейт Нойман была сыта по горло. Прошло шесть недель с тех пор, как она приехала в Румынию для «короткой консультационной поездки», сорок восемь часов с того времени, как она спала, и почти двадцать четыре часа после того, как она принимала душ. Сколько дней она не выходила на улицу, на солнце, и не сосчитать, а с того момента, как она видела умирающим последнего ребенка из комнаты без таблички, прошло лишь несколько минут. Для Кейт Нойман всего этого было достаточно.
Она ворвалась в дверь ординаторской и остановилась, тяжело дыша, оглядывая обращенные к ней озадаченные лица врачей – в основном смуглолицых мужчин; многие были в хирургических костюмах не первой свежести и с жиденькими усиками. Их сонный вид не вводил Кейт в заблуждение, поскольку она знала, что долгое пребывание в палатах здесь ни при чем: большинство врачей имели короткий рабочий день и недосыпали лишь из-за того, что вели так называемую ночную жизнь в послереволюционном Бухаресте. На дальнем конце кушетки Кейт заметила синие джинсы и почувствовала облегчение оттого, что вернулся ее румынский приятель и переводчик Лучан Форся, но тут человек подался вперед, и она увидела, что это не Лучан, а всего лишь американский священник, которого дети называли отцом Майком, и гнев, подобно черной приливной волне, вновь захлестнул Кейт.
Заметив у бака с горячей водой администратора больницы, господина Попеску, она обрушила свое негодование на него.
– Сегодня мы потеряли еще одного ребенка. Еще одного ребенка не стало. Девочка умерла совершенно бессмысленно, мистер Попеску.
Круглолицый администратор взглянул на нее, моргнул и помешал ложечкой чай. Кейт была уверена, что он ее понимает.
– Не хотите ли узнать причину? – спросила она. Двое педиатров начали пробираться к выходу, но Кейт
встала в дверном проеме, подняв руку жестом регулировщика.
– Всe должны это услышать, – тихо сказала она, не отрывая взгляда от Попеску. – Неужели никто не хочет знать, почему мы потеряли сегодня еще одного ребенка?
Администратор облизнул губы.
– Доктор Нойман… вы… наверное… очень устали, да? Кейт не сводила с него глаз.
– Мы потеряли маленькую девочку в девятой палате. – Голос у нее был таким же безжизненным, как и взгляд. – Она умерла от эмболии, потому что кто-то небрежно делал внутривенное вливание… чертовски простое, рутинное вливание… И толстая сестра, от которой несет чесноком, вогнала пузырек воздуха прямо в сердце ребенку.
– Imi pare foarte rаu, – пробормотал господин По-песку, – nu am ln^eles.
– Черта с два не понимаете! – бросила Кейт, почувствовав, что ее гнев превращается во что-то острое, хорошо заточенное. – Отлично все понимаете.
Она повернулась и окинула взглядом дюжину уставившихся на нее медиков.
– Вы все понимаете. Эти слова очень легко понять… Небрежность, халатность, неряшливость! Это уже третий за месяц ребенок, которого мы теряем исключительно из-за дурацкой некомпетентности.
Кейт взглянула в лица ближайших к ней педиатров.
– А вы где были?
Тот, что повыше, повернулся к своему коллеге и с ухмылкой сказал что-то шепотом по-румынски. Слова «tiganesc» и «corcitura» прозвучали вполне отчетливо.
Кейт шагнула к нему, с трудом подавляя в себе желание врезать прямо по густым усам.
– Я знаю, что девочка была цыганской полукровкой, дерьмо ты собачье.
Она сделала еще один шаг, и румын, хоть и был дюймов на пять выше ее и фунтов на семьдесят тяжелее, вжался в стену.
– Еще я знаю, что вы продаете выживших детей американским проходимцам, которые рыщут вокруг, – сказала Кейт педиатру, нацелив палец так, будто собиралась проткнуть ему грудь. В следующее мгновение она отвернулась, словно ее оттолкнул исходивший от него запах. – И чем занимаются остальные, я тоже знаю. – Ее исполненный отвращения голос звучал настолько измученно, что она сама еле его узнавала. – Самое малое, что вы могли сделать, – это спасти больше детей…
Двое стоявших у входа педиатров торопливо выскочили из ординаторской. Другие врачи тоже оставили чай и потихоньку покинули помещение. Попеску подошел ближе и сделал попытку прикоснуться к руке Кейт, но передумал.
– Вы очень устали, мисс Нойман…
–
Попеску покраснел, побледнел, опять покраснел, попытался на ощупь поставить, чашку на стол сзади, уронил ее и, прошипев что-то по-румынски, шаткой походкой вышел.
Кейт Нойман постояла еще немного, по-прежнему упершись взглядом в пол, потом подошла к столу, подняла чашку и поставила ее в нишу над баком с горячей водой. Почувствовав утомление, накатывающее медленными волнами, она закрыла глаза.
– Ваша работа здесь почти закончена? – подал голос американец.
Кейт отреагировала незамедлительно. Бородатый священник все еще сидел на кушетке; его синие джинсы, серая футболка и кроссовки выглядели неуместно и несколько нелепо.
– Да. Еще неделя – и я уеду при любом раскладе. Священник кивнул, допил чай и отставил кружку с отбитыми краями.
– Я наблюдал за вами, – мягко сказал он. Кейт посмотрела на него. Она всегда недолюбливала
верующих, а целомудренные попы раздражали ее больше всего. Священники казались ей бесполезным анахронизмом – колдунами, сменившими страшные маски на белые стоячие воротнички и расточающими фальшивую заботу, стервятниками, вьющимися над больными и умирающими.
Кейт осознала, насколько она устала.
– А я за вами не наблюдала, – тихо сказала она, – но видела, как вы общаетесь с только что поступившими детьми. Дети к вам тянутся.
Отец О’Рурк кивнул.
– А вы спасаете им жизнь.
Он подошел к окну и отодвинул плотные шторы. Насыщенный свет вечернего солнца залил комнату – возможно, впервые за несколько лет.
Кейт моргнула и потерла глаза.
– Смотрите-ка, доктор Нойман, совсем как днем. Может быть, прогуляемся?
– Нет необходимости… – начала было Кейт, пытаясь рассердиться на него за столь самоуверенный тон, но не смогла. Эмоций у нее осталось не больше, чем заряда в подсевшем аккумуляторе.
– Хорошо, – сказала она.
Они вместе вышли из больницы навстречу бухарестскому вечеру.
Глава 8
Обычно Кейт добиралась до своей квартиры на такси уже затемно, но сейчас они шли пешком и она жмурилась от густого вечернего света, падающего на стены домов. Ей казалось, будто раньше она никогда не видела Бухареста.
– Значит, вы остановились не в отеле? – спросил священник.
Кейт стряхнула с себя задумчивость.
– Нет. Фонд снял для меня небольшую квартирку на улице Штирбей Водэ. – Она назвала адрес.
– А… – произнес он. – Это прямо рядом с садом Чиш-миджиу.
– Рядом с чем? – переспросила Кейт.
– Сад Чишмиджиу. Одно из моих любимых мест в городе.
Кейт покачала головой.
– Ни разу не была. – Она криво улыбнулась. – Не слишком-то много я видела с тех пор, как сюда приехала. Вне больницы я провела всего три дня, да и те проспала.
– А когда вы приехали? – спросил он.
Сейчас они шли по оживленному бульвару Бэлческу, и Кейт заметила, что отец О’Рурк прихрамывает. Здесь, на тротуаре возле университета, тени были более глубокими, а воздух – прохладным.
– Гмм… четвертого апреля. О Господи!
– Понимаю, – сказал отец О’Рурк– В больнице день кажется неделей. Неделя – вечностью.
Когда они дошли до площади Виктории, Кейт вдруг остановилась и нахмурилась.
– Какое сегодня число?
– Пятнадцатое мая, – ответил священник. – Среда.
– Я обещала вернуться в Центр по контролю за заболеваниями к двадцатому. Они прислали мне билеты. Совсем забыла, что уже так скоро…
Она тряхнула головой и обвела взглядом площадь. Позади виднелась церковь Крецулеску, вся в лесах, сквозь которые проглядывали пулевые выбоины на закопченном фасаде. Дворец Республики на противоположной стороне получил еще более серьезные повреждения. Над входом с колоннами висели красные и белые флаги, но двери и разбитые окна были заколочены досками. Справа находился отель «Атене-палас», который функционировал, но некоторые окна зияли провалами, а строчки пулевых отверстий напоминали шрамы от иглы на коже наркомана.
– ЦКЗ? – переспросил О’Рурк– Так вы из Атланты?
– Из Боулдера, в Колорадо, – ответила Кейт. – Головная контора все еще в Атланте, но в течение нескольких лет там же располагался и Центр по контролю за заболеваниями. Филиал в Боулдере появился сравнительно недавно.
Они пересекли площадь Виктории на зеленый свет и пошли по улице Штирбей Водэ. Перед отелем «Бухарест» на них налетели три цыганки. Целуя собственные руки, протягивая младенцев и похлопывая Кейт по плечу, они наперебой повторяли: