Написал подробный рапорт на имя командующего фронтом генерала Петрова. Старательно и долго шифровал его тем кодом, который знали только я и комиссар.
- Отстучи, Степан. Что примешь - принесешь мне.
Захар был мастак в дележке продуктов: лишнего не даст, но положенное отвалит с точностью чуть ли не до грамма. На этот раз слышу возбужденные голоса, и громче всех - бас Кузьмы Кривенко.
- Что за шум, а драки нет? - пытаюсь остудить пыл шуткой. Взгляд, которым встречает меня комиссар, понимаю без слов: боевой продовольственный резерв остается при штабе бригады!
- Это почему же? - Кузьма настойчив.
- Потому, что кое-кто больно щедр на него. Боевые группы продуктами будут снабжаться у нас. Ясно?
- Ясненько. Пойдем ныне налегке. - Кузьма бросил за плечи увесистый мешок с концентратами, крикнул своей команде: - Чего стоите? Сказано, шагом арш!..
Комиссар заранее нашел тайник - сухие барсучьи норки. Мы вдвоем перетащили туда продукты, защитив их от мокрени противоипритными пакетами, замаскировали.
Возвращались в лагерь. Последние закатные лучи стерлись с пика Басмана. Я расшнуровал ботинок и натянул сползший шерстяной носок. Распрямившись, увидел, как из штабной клетушки выскочил радист. Он подбежал к комиссару, сторонясь моего взгляда. Странно, почему не ко мне? Я забеспокоился:
- Что там стряслось?
- Иди, Степан, иди. - Захар что-то положил в карман дубленки, растерянно глядя в сторону.
- Почему молчишь? - Я подошел к нему.
Он протянул мне радиограмму.
Мою маму убили.
Захар что-то хотел мне сказать, но я жестом остановил его. Пошел к Барсучьей горке, прислонился к холодному камню. Ходил по тропам, теснимый горем, которое все окружающее делало чужим и враждебным. Только к утру вернулся в лагерь, улегся между комиссаром и начальником штаба. Они придвинулись поближе, грея меня спинами.
Через день на наш лагерь обрушился огонь карателей. Задымился откос желтого известняка - густо шмякались мины. С моим ординарцем Семеном, осыпаемые сухим крошевом, бежали мы вдоль Донги по зыбкому гравию. На той стороне за дубняком густо застучали автоматы.
- Наши, скорей туда! - закричал я.
Продираясь сквозь орешник, мы выбрались на чаир. Здесь пылала немецкая машина.
- Лягай, командир! - Семен упал на землю.
С карателем я столкнулся лоб в лоб. В его белесых застывших глазах стоял страх. Дряблое бритое лицо в угрях; фонарик с лопнувшим поперек стеклом болтался на пуговице черной шинели. Я не успел выстрелить первым...
2
...Море, залитое лунным светом, то надвигалось на меня, то куда-то пропадало. Держали меня цепкие руки. Семен упрашивал: "Да товарищ командир, не трэба так, бо звалитесь з самолета. Воно же море, не земля..."
* * *
Ни дней, ни ночей. Утеряно ощущение времени и пространства. Все застыло в неподвижности. В голубовато-сером мареве, куда меня окунули, лишь изредка двигались плоские тени, то приближаясь, то удаляясь от меня. Единственный раз распахнулось бездонное чистое пространство с плывущим на меня золотистым шаром. На нем с протянутыми зовущими руками стояла моя мать. Я рванулся к ней навстречу, но сил недостало высвободиться из цепко державшего омута. А шар медленно уплывал, растворяясь в пепельном безмолвии... От жгучей боли открыл глаза. На меня навалился свет такой яркости, что я остро ощутил свою наготу. Захотелось упрятаться от кого-то, так втиснуться в какую-нибудь щель, чтобы никому не было ко мне доступа. Я сжался в комочек, пытаясь освободиться, уйти от давящего многотонного груза, все мое "я" превращавшего в ничто...
Иногда меня точно втягивали в глубокий люк, наполненный парниково-удушливым теплом. Я всем существом своим сопротивлялся, но что-то было сильнее, и оно уволакивало меня в качающуюся духоту. И все же в этом призрачном существовании в глубинах сознания временами вспыхивало ощущение реальности бытия. Это был голос. Он что-то вещал, не знаю что, но он был, был рядом, как моя собственная частица. Как спасительный якорь, не позволявший оторваться от своего берега. Я не был один-одинешенек в бездне... Выбравшись из нее, я увидел Семена, живого Семена Ивановича. Глаза его, обведенные темными кругами, жалостливо смотрели на меня:
- Ох и помучили же вас, Константин Николаевич!
- Где я, Семен?
Щетинистые кончики усов Семена Ивановича дрогнули. Он приложил палец к губам, требуя от меня молчания. Мужчина в белом халате присел на мою кровать, взял руку, бросив на меня профессионально строгий взгляд:
- Запрещаю вам говорить, поворачиваться и даже думать. Вы будете спать, спать. Теперь все зависит от вас. А нянька у вас замечательная.
Я осматривал палату. Она была просторная, с высоким окном, за которым пошевеливались лапчатые листья чинары. Перевел взгляд на доктора.
- Вы в Баку, Константин Николаевич, в военном гарнизонном госпитале. Он посмотрел на часы. - Семен Иванович, за обедом!
Вошла сестра и, перехватив жгутом руку, сделала мне внутривенное вливание. Семен Иванович покормил меня какой-то сладковато-кислой болтушкой. Начали слипаться глаза, и я медленно окунался во что-то теплое, ласкающее.
...Время исподволь входило в меня. Свет, звуки, запах", краски, трехмерность вещей - все это как бы заново возвращалось. Словно птица, распахнувшая надо мною свои огромные крылья, Семен Иванович защищал меня от каждого дуновения ветерка, от испепеляющей жары, от всего того постороннего, что могло бы помешать восстанавливать силы.
Настал день, когда меня усадили в постели. Я увидел свои ноги и ужаснулся: как плети, кожа да кости. Врач перехватил мой взгляд:
- Все это наживное, друг мой. Пришло время сказать вам самое существенное: у вас под ключицей сквозная пулевая рана. С самой раной мы справились бы с меньшей затратой и ваших и наших сил. К сожалению, как это довольно часто случается, вместе с раной вы получили гнойный плеврит. Он-то и держал вас на привязи, вы долго не могли выйти из коматозного состояния. И не исключена возможность его повторения. Мы более или менее вас подкрепили. Теперь необходимо подготовиться к эвакуации за Каспий, куда-нибудь в район Заилийского Алатау. Но для этого надлежит строго соблюдать режим, от еды не отказываться и пока не подниматься.
...Жара стала невыносимой. Семен Иванович завешивал палату мокрыми простынями. Они высыхали за какие-нибудь десять минут.
- И як тут люди живуть? Сонце не пече, шкварыть.
- Оно горячее и в твоем Джанкое.
- Ага, там то с Азова, то с Черного прохлада. А шо Каспий? Мазут.
Прошли бурные дожди и принесли с севера свежее дыхание. По утрам мне совсем хорошо. Хочется подняться, подойти к окну, увидеть свет божий. Но строгие глаза доктора, да и вечерняя температура держат на приколе.
Как-то Семен вошел в палату озабоченный.
- Что там, старина?
- Беруть усих выздоравливающих, потрэба в солдатах, - вздохнул он.
- И до тебя доберутся?
- А чого, воно же война...
Из-за Каспия на город навалился "афганец" - горячий сухой юго-восточный ветер. Я снова затемпературил. Не было сил шевельнуть распухшим языком, обожженным кислородом. Настойчиво звал:
- Семен! Где ты, Семен?
Услышал женский немолодой голос:
- Твой Семен тамочки, где все мужики. Сама ему и рубаху и сподники постирала... Уехал, вот ему и дорога. Ты лежи, твое при тебе, а там и твоя за море дорога...
Семен! И друг, и нянька, и боевой товарищ. Как недостает тебя, твоих забот, которые грели особым теплом, поддерживавшим незримую связь с живым прошлым. Без тебя так трудно в немощном одиночестве. С кем мне теперь вспоминать те четыреста дней нашей партизанской жизни?
3
Наш пароход качало. Через иллюминаторы виднелись то клочки облачков, то косяки пенившихся волн. Над ними вихрилась радужная пыль, Силы, которые я все же накопил за месяцы госпитальной жизни, уходили, как вода сквозь незримую трещину.
Нас долго не принимал Красноводск - сутки маялись под знойным солнцем. Не помню, как причаливали, как высаживались на берег. Очнулся в машине. Она шла медленно, изредка подбрасывая носилки; пахло перегретым песком и паровозным перегаром.
Внесли в вагон. На меня навалился спекшийся воздух, и перемешалось в беспорядочной чехарде время. Мне никак не удавалось восстановить последовательность его течения. Памятью рушились границы прошлого и настоящего. Они ускользали, как ускользает порой грань между явью и сном. В партизанские мои треволнения вторгались голоса из санитарного вагона. Кто-то с мужским немногословием, успокаивал: "Держись, подполковник"; кто-то проявлял недовольство моим неудобным соседством; чьи-то мягкие руки, пахнущие мятой и свежим огуречным рассолом, прикладывали к моему разгоряченному лбу холодные компрессы.
После Ташкента наш эшелон пошел без задержки. Вскоре почувствовалась близость гор, солнце стало милосерднее, и задышалось чуть-чуть полегче. На шестые сутки добрались до Алма-Аты. На машине везли меня в горы, было тепло, в лицо навстречу - освежающая струя с полынным духом. Дорога вилась вдоль русла реки, повторяя ее изгибы. Переехав мост, поднимались все выше и выше. Остановились в тени под чинарой. Носилки сняли с машины, поставили их под деревом. Сквозь листву просвечивала такая яркая синь неба, какая бывает у нас в Крыму. Я лежал недвижно, еще не веря, что могу вобрать в себя живой воздух. Ко мне подошла женщина в белом халате, рослая, круглоглазая, брови будто сажей наведены. В ее руках история болезни. Она быстро перелистала ее, наклонилась ко мне.
- Подполковник Тимаков? С приездом. - Она слегка картавила. - Вам у нас будет хорошо!
Ее окликнули:
- Товарищ майор, Ксения Самойловна!
- Сейчас иду! - Повернулась к санитарам: - Подполковника в хирургию!
Меня понесли в корпус. Пахло хлоркой. Носилки протащили по длинному барачному коридору. В палате пусто, прохладно, а за окном платан и высокое небо. Там солнце, синий воздух. И мне хочется туда.
На другой день залихорадило. Дыхание пресеклось, воздух в легких давил на бока - казалось, вот-вот разорвет меня. Струя кислорода на какой-то миг возвращала дыхание, но потом снова начиналось удушье. Руки, ноги, тело были чужими. И - полный провал сознания, темнота...
Не сразу соображаю, где я. Незнакомая сестра раздвинула занавески и распахнула окно. Ласковый прохладный воздух заполнил палату. Женщина, улыбаясь, с поильником в руке подошла ко мне:
- С добрым утром. Попьете? - Ватным тампоном протерла мне лоб, щеки, губы.
- Спасибо, сестра. Почему у меня так болят кисти рук?
- Держали мы вас. Вы двое суток все кричали: "Пустите, раскручусь!" Теперь все это позади.
На меня навалился сон. Смутно чувствовал время, когда кормили, поили, пичкали лекарствами. Не то наяву, не то во сне мелькали разные лица, чаще всего материнское. Я видел три абрикосовых дерева у нашей хатенки, посаженных в день рождения каждого из нас, трех братьев. Они росли такими же непохожими друг на друга, как непохожи были мы, трое ее сыновей. Трое. Братья полегли на границе в первые дни войны, а теперь я один. Мое дерево росло узловатым, терпкие плоды сводили рот, корявые ветки бодались - на них частенько оставались клочья моей латаной-перелатаной одежонки. "Срублю!" грозилась мать...
Меня поместили в просторную комнату в два светлых окна, за которыми виднелись горы. И слышался зовущий шум реки. Сосед мой - одноногий капитан Кондрат Алехин. Глаза у него шустрые, голос подсажен - посипывает.
После завтрака врачебный обход. Ждем Ксению Самойловну. Вот-вот раздастся стук ее каблучков. Идет... К нам? Мимо. Секундная стрелка на моих трофейных часах совершает круг за кругом, а шаги ее то приближаются, то удаляются. Минуты почему-то длинные-длинные.
- Здравствуйте, товарищи офицеры!
К кому первому подойдет? К Кондрату. У того блеснули глаза.
Я преклоняюсь перед ее врачебной смелостью. Она обнаружила у меня в межплевральной полости застрявший осколок кости. После резекции двух ребер удалила его и, выкачав гнойную жидкость, ввела туда какое-то масло. Свершилось чудо. У меня окончательно спала температура, впервые после ранения появился аппетит.
Она прослушивает меня - я вижу ее глаза, они совсем рядом и ласково смотрят на меня.
- Одевайтесь, Константин Николаевич, я вами довольна. Теперь поработает наш климат. Потренируйтесь в ходьбе по корпусу, и я вас выпущу на свет божий.
Меня учили ходить. Я сел на кровать, поддерживаемый нянькой и сестрой. Свесил худые ноги с острыми коленками - они казались пудовыми. Первый шаг, второй... - закачались стены, вспотел, нательная рубашка прилипла к телу.
- Хватит, сестра!
- Нет-нет, сегодня идем от кровати до окна и обратно.
Через день маршрут мой удлинился: от постели до самого сестринского поста. Раненые чуть ли не по ранжиру выстроились вдоль стены:
- Топай, топай, доходяга!..
Прошла неделя, и я уже не нуждался в поводырях. Не спеша одолевал дорожку от отделения до старой чинары. В ее тени лежал длинный обрубок дерева, отполированный солдатскими задами. Тут и перекур и "брех-бюро".
Заскучал. Все чаще посиживал под чинарой с Кондратом Ивановичем.
- В добрые руки попал ты, подполковник. Еще Гитлера будешь доколачивать. А мне - все, хана! Еще там, в горячке, отчекрыжили ногу. Поторопились, - зло ударил по костылям.
- Теперь протезы делают.
- А на хрена они мне...
С утра лил мелкий дождь, тоскливый. Потом из-за гребня горы ударило солнце. Высоко парили орлы. Они не такие, как у нас в Крыму, покрупнее.
- Курнешь, может? - Кондрат дал тонкую папироску.
Затянулся - слезы на глазах.
- Ничего, обвыкнешь. А все же немцев шуганут на Смоленском направлении.
Молчу, не хочу спорить, надоело. Утром наспорились. Я ему доказывал:
- После Днепра нажмут на Крым, на Одессу.
А он:
- Ерунда! Стратегия, стратегия! Ты ни черта в ней не разбираешься. Сталин не позволит жить Гитлеру в трехстах километрах от Москвы. Дошло?
- Не обязательно. Наши как двинут на румынскую границу - сожмется Гитлер, уберет московский кулак, как курский убрал.
- Скажешь тоже - "убрал". Под корень резанули - за Днепром аукнулось.
- Резанули, верно. Но пойми - наши на Киев глядят!
Разворачиваем карту. Он в свое место тычет, а я в свое.
А если подумать, у нас и спора тогда не было. Я о Крыме тужу, а он о Смоленщине, о глухой деревушке за Днепром, где остались его старики...
Как-то он заскакивает в палату, костыль прочь:
- Ура! Фрица за Таганрог поперли!..
От таких вестей зуд нетерпения: скорей бы отсюда.
А если к финалу не попаду? Как же тогда? Тяжелые камни с поля со всеми таскал, в стужу пахали, а вот как зеленя пойдут - не увижу?..