Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Бегает вокруг стола. Спотыкается, размахивая руками.

Чуть не падает.

Дверь хлопает. Я падаю вниз с головокружительной высоты, но верная нянька (а у меня, точно у ясновельможного отпрыска, постоянно до школы были няньки, даже мои нищие родители могли в то сталинское время себе это позволить - за еду и крышу деревенские девчонки охотно вожжались с куклоподобным неваляшкой) успевает подхватить меня до соприкосновения с полом. Шишка не вскакивает. Пока. На лбу или в другом месте. И мы с нянькой идем в сад, огромный райский сад, где можно доотвала наесться приторно сладкого терна, изредка уколовшись иглами кустарника. О терновом венце я пока и не подозреваю.

Вскоре родители мои бежали, даже не взяв трудовых книжек, вместе со мною, естественно, из этого трижды благословенного, твою мать, места на "полуторке", заваленной арбузами, которую вел мой отважный дядя-орденоносец, Александр Федорович Романов, дальний родственник свергнутой династии и к тому времени (после ленинградской "дороги жизни", которую он изъездил взад и вперед, вдоль и поперек) законченный алкоголик.

Проснулся рано. Купался. Прибегала соседка, но я был хорошо расположен и прогнал её. Играл с детьми, обедал, музицировал. Приехал Наташевич. Он решительно несообразный, холодный и тяжелый человек, и мне жалко его. Я никогда с ним не сойдусь. Ночью ходил со сладострастным смутным желанием до 2-х ночи.

Открывает новую бутылку вина. Наливает в стакан и пьет.

Интуиция - что это за чувство, что это за сверхзнание, знание до знания, предзнание и бесконечная уверенность в своей правоте?! Любовь - та же интуиция. Собственно, весь наш мир, вся жизнь состоят из того, что существуют женщины и мужчины. Сегодня, правда, в моде всевозможные перверсии, видимо-невидимо развелось не только гермафродитов, но и трансвеститов. Но лично мне это, как говорится, до лампочки. И я готов побиться о заклад, что не прав мой дорогой и уважаемый предтеча. Как бы ни хотелось ему думать, что человеческий гений боролся и с физической любовью, как с врагом, и что если он и не победил её, то опутал бедняжку сетью иллюзий братства и любви. Чушь собачья!

Да, конечно, вполне возможны и чистые сердечные порывы, и уважение к женщине, вот только тогда, когда удовлетворен основной инстинкт, когда связь длится довольно долго и уже значительный кусок жизни, словно скрученный вдвое, а чаще уже и втрое (потомством), провод искрится от разницы потенциалов.

Тот же писатель ещё сто лет тому назад утверждал, что у нас в России любовь и счастье - синонимы, что брак не по любви презирается, чувственность смешна, нелепа и вообще внушает отвращение, и все-таки всё это иллюзия и самообман. Впрочем, и меня ещё в детстве, словно собаку на дичь натаскивали на псевдопоэтизацию действительности, подсовывали под руку возвышенные романы и повести, цензурировали кино, живопись и скульптуру, в то время как настоящая жизнь вокруг была груба и нечистоплотна, как трагедии Шекспира, разыгрываемые в свином хлеву. Рос я практически в "зоне" и что с того, что был расконвоирован, все равно незримый постоянный конвой сопровождал меня всю сознательную жизнь. Только вначале моим воспитанием занимались родители и школьные педагоги, позднее - вузовские наставники, сеть общественных институтов и, прежде всего такая фурия, как общественная мораль. Наконец, эстафету душеблюстителя приняла жена, святое существо, вот если бы только я был способен не только понимать эту данность, но и всецело ей подчиняться.

Так нет же, пытаясь жить не сердцем, а разумом, я постоянно совершал ошибки. Учитель моего учителя, думается, совершенно досконально обосновал положение, что жизнь - просто досадная ловушка. Всяк явившийся на этот свет попадает впросак, и счастлив человек не мыслящий, не замечающий подвоха логики. Мыслящему же человеку куда больнее, мечется он в поисках выхода и не находит, ибо даже смерть чаще всего не добровольный выход, уход, а случайное насильственное устранение сознания. Проигрыш в очередной "русской рулетке".

Махнув рукой, ходит около стола. Щелкает пультом. Пьет.

Проснулся в 12.Поехал в центр. Зашел к Наташевичу. У него застал Кроликова, свежеокрашенного в жгуче-черный цвет. Маскирует лысину, вернее плешь-тонзуру, и собирается на торжество по поводу получения псевдопремии квазичитателей. Типичный карлик-Наполеон. Крошка-Цахес. Поцелуй меня в тохес. Вяло болтали и пили водку. Закусить у Наташевича как всегда нечем. На еде экономит, зато собирает нумизматическую коллекцию. Археолог, грёб его мать. Поехали в ЦэДээЛ. Дорогой испытал религиозное чувство до слез. Слава Богу, приятели ничего не заметили.

Что ж, значит, все равно я - узник, все равно подконвойный, все равно обречен на каторгу чувств - вертеть жернова полностью неизжитых сюжетов. Если бы я ещё мог выиграться в привидевшуюся роль, изжить пригрезившееся чувство, может быть я и смог бы жить жизнью обычного человека. Тогда бы меня не обуревала, возможно, совершенно невыполнимая мечта преодолеть собственную косность, ужасающий непрофессионализм, прямо скажем, вопиющую бездарность и в качестве обывателя я бы мог самодовольно и безнаказанно пользоваться всеми благами жизни.

Так нет же - словно маньяк, я хватался то за стихи, то за переводы, то за критические экзерсисы и эссе, пока, наконец, не попался на гарпун прозы, да так, что все предыдущие рыболовные крючки показались мне пушинками.

В отличие от alter ego, все того же горячо любимого предшественника, я не люблю и не умею фиксировать жизненные мелочи и подробности чувств для сдабривания будущих гениальных произведений, ничуть, нисколечко, и весь темперамент, весь душевный напор пытаюсь закупорить в крохотную склянку, которая к тому же мгновенно валится из рук и чаще всего разбивается на мельчайшие осколки. Вот она, настоящая дичь, не только совершенно дикая жизнь, но и отвратительно бессмысленная!

То же и с любовью, с влюбленностями: сколько раз (чаще всего безответно, бесплодно) я вспыхивал, загорался и гас, не сумев к тому же запечатлеть во время оно или же позднее сотой доли переполнявшего меня искрометного чувства.

Так может быть и я - сумасшедший, проводящий дни и годы в поисках верного одного-единственного слова и не находящий его? А наконец вроде бы отыскав это слово и обратившись с ним к случайному собеседнику, вдруг да и обнаружить, что оба вы говорите на совершенно различных языках и остается, видимо, одно - непризнанным ,никем не замеченным, избегая встречаться глазами с более удачливыми, как вконец проигравшийся игрок, которому больше негде взять денег, искать способы сведения счетов с жизнью...

Замолкает. Пауза. Размышляет и снова трындит.

Встал поздно. Приехали Вася, Толя и Натан и гадко поступили. Васе неприятно, им тем паче. Провел день безалаберно. Наташевич глупо устроил себе жизнь. Нельзя устроить необыкновенно. У него вся жизнь - притворства простоты. И он мне решительно неприятен. Вечером играл в карты с Василием. Он хочет ехать за границу. Славные делали планы. Страшно, что планы.

Странно только, что я никогда не страдал от любовных неудач, тяготился только невниманием профессионалов и публики к моим литературным занятиям. Притом, что долгие годы чувство мое к Эрато было не только безответным, но и вполне платоническим, не корыстолюбивым. Только когда я стал зарабатывать какие-то копейки скудным талантом, сумел обрести некоторые профессиональные навыки и ориентиры. Говорю сие и горько усмехаюсь , ибо нахожусь уже в том далеко не цветущем возрасте, до которого, увы, не дожили почти все мои кумиры и учителя.

Если я не смог приблизиться к образцам за столько десятилетий, то что же сумею сотворить за те немногие оставшиеся до смерти годы? Одна Варвара Степановна, Варенька, знает правду о странном душевном недуге, снедающем меня, но и у неё нет ни сил, ни средств, чтобы попытаться исцелить меня. Только путем самоанализа, письменно закрепленной рефлексии я, может быть, сумею добиться исцеления и избегну малоприятной перспективы внезапной смерти на улице или даже в собственной постели, увы, без полного или полуполного собрания сочинений эдак в десяти-двенадцати томах. Сказывается отсутствие должного пригляда в детстве и юности, несоблюдение диеты и как должное - извольте, ранний преждевременный склероз мозговых сосудов (как там, у Пушкина: читатель рифмы ждет к склерозу, ну что ж, возьми её скорей), который снимаю только горячими ваннами да бесконечным приемом горячительных напитков.

Только вот никак не могу избавиться от душевного беспокойства, от постоянного чувства тревоги, с одной стороны не позволяющего расслабиться, с другой - не дающего сосредоточиться на одном занятии. Даже на бумагомарании.

Снова срывается на крик.

Лег спать, проснулся в 12. Играл, обедал, поехал в гости. Валерия очень мила, и наши отношения легки и приятны. Что, если бы они могли оставаться всегда таковые.

Первая хирургическая операция была проведена мною на самом себе. Я, уже довольно близорукий, увидел на дне котлована, в котором мимо нашего дома прокладывали водопровод, нечто чрезвычайно занимательное и, ничтоже сумняшеся, спрыгнул немедленно вниз, наверное, на 2,5 - 3 метра. Приземлился вроде бы благополучно и в пылу достижения цели сначала даже не заметил, что острый осколок разбитой трехлитровой банки врезался в правую ступню на границе с лодыжкой с внутренней стороны.

Ошеломило разочарование: занимательная штуковина оказалась огрызком морковки, издали переливающимся красно-рыжим окружьем и зеленоватой звездчатой внутренней структурой. Через мгновение я ощутил боль, а ещё мгновение спустя понял, что стеклянный лемех пропорол кожу правого ботинка и глубоко вошел в мякоть ноги.

Даже не раздумывая, я вырвал осколище. Хлынула кровь. Я быстро расшнуровал ботинок, бросил его - рана зияла разверстым колодцем, в глубине белело сочленение сустава.

Нервы у меня были стальные, я сожалел тогда только о ботинке. Испугался, что мне нагорит от родителей. Излупцуют. Выбрался из раскопа, скользя по влажной глине, влетел домой с ботинком в руке, бросил его в угол, схватил иголку с белой суровой ниткой и, поскуливая от боли, зашил рану. Понятное дело, без обезболивания или наркоза. Потом подозвал собаку Читу, жившую у нас при доме, в сарае, и попросил её зализать рану. (Соображал малец, что слюна исцеляет, хотя, конечно, и не знал такого понятия, как бактерицидность слюны). Собака слизала кровь начисто, разгладила шов.

Когда пришли родители, и я рассказал о случившемся, они пришли в ужас. Сразу же потащили меня в здравпункт, где вкололи противостолбнячную сыворотку и антибиотики. Рана зажила, как на собаке, а ботинок пришлось выбросить, он ремонту не подлежал.

Мать и отец (отчим) рассказывали мне, что я отличался в детстве странными устойчивыми предсказаниями, чуть ли не пророчествами. (Сейчас бы назвали это паранормальными способностями, а что удивительного, ведь мать моей матери, бабушка Василиса, была знатной ворожеей, доброй колдуньей и шептуньей, знахаркой). Ладно, что хоть не считали это конфабуляциями. Так я, научившись самостоятельно, без всякой помощи взрослых читать, частенько говаривал и тогда - в 3 года, и раньше - в 2 года, что обязательно буду врачом и писателем. Что ж, это сбылось, хотя и не принесло мне богатства и счастья. Впрочем, как знать, понятие счастья вообще относительно. Еби вашу мать, конечно, я счастлив. Счастлив, произнося это признание, а уж как буду счастлив выебать вам мозги, если данный текст появится в печати и притом без говенной цензуры!

Завидущие мои враги-приятели Наташевич и Кроликов дорого бы дали за подобную свободу самовыражения, пиздюки хреновы. В качестве мало оцененного, почти непризнанного поэта раньше я их явно больше устраивал, выгодно оттеняя их эфемерные литдостижения. "На хер тебе сочинять романчики?" - плутовато вопрошал Кроликов, пряча, конечно же, виноватые глазки. - "Что это ты зачастил в журнал "Пламя"? Сам же написал, что его читать, все равно что вникать в беседу двух гвоздей с одной гайкой." И тому подобное. Мудила, он и есть мудила.

Наливает в стакан вино. Пьет. Зажмуривается. Улыбается.

Между тем кухонное окно плотно запахнуто тяжелыми, ещё зимними шторами, за которыми, кроме того, завесой висит густо сотканный тюль. Внешний мир отгорожен, словно бы не существует. Радио мурлычет под сурдинку терпкую мелодию Дюка Эллингтона. На ногах моих посапывает черно-подпалый коккер Фил, а его персиково-рыжий собрат Кубик лежит на ковре, рыдает истошно во сне, бесконечно гоняется за призрачными обидчиками, подрагивая всеми конечностями сразу. Кот и кошка (Мухин и Муха) носятся друг за другом по смежным комнатам, обращая их поистине в непроходимые джунгли, сбрасывая безжалостно на пол книги, шкатулки, всевозможные подвернувшиеся под лапы вещи. А в самой дальней комнате нежным баском выводит рулады, сладко похрапывая, досточтимая супруга моя Варвара Степановна. Сущая идиллия.

Кухонный стол освобожден начисто от повседневных аксессуаров и причиндалов. Всей длиной светлой пластиковой столешницы придвинут он к двум до отказа набитым холодильникам: во-первых, чтобы оказаться точно под двухсотваттной лампой, а во-вторых, и это самое важное

,чтобы не лез я то и дело в чресла эмалированных великанов и не вываливал оттуда на тарелку всевозможные вкусности, которые сегодня, в дни очередной бешеной инфляции и экономической паранойи, ещё более вкусны и желанны, помноженные на каждодневную возможность исчезновения.

И я, медузообразное, чуть ли уже не бесполое существо, держащее одной оплывшей, словно стеариновая свеча, рукой гелиевую самописку, а другой, не менее пухлой дланью придерживающее бумажный треугольник, испод которого под завязку испачкан стародавней машинописью, наклонив коротко стриженую голову, близоруко всматриваюсь отечными от постоянного употребления алкоголя глазами, склера которых продернута красными прожилками (впрочем, здесь уже результат непременной субботней ванны), в расползающийся в пределах белой страницы неравномерный остроугольный почерк, причем отдельные буквы некоторых слов подобно мелким лесным муравьям так и норовят оторваться от более сплоченных собратьев и уползти в ближайшую расщелину случайной складки или помятость данной страницы, чтобы образовать спонтанный неологизм или другое нечто, исполненное экзистенциального абсурда.

Облокотился о столешницу. Закрыл глаза руками. Плачет.

Продолжает говорить сквозь всхлипывания.

Ходики в виде деревянной избушечки с чугунными шишками гирь на длинных цепочках-цепях между тем отстукивают затверженное, зазубренное всеми зубчиками подогнанных друг к другу шестеренок время, старательно отмечая полные часы и получасия прежде всего открыванием пластмассовой дверцы-шторки, а вернее ставенки якобы чердачного окошка и последующим вываливанием декоративной кукушки, которая, собственно, и оглашает известное одной ей точное время истошным кукованьем, сопровождая его надоедливо-настырными поклонами-паденьями в пустоту, удерживаемая только в самый последний момент за крепенькую плодоножку невидимой пружиной.

Сегодня человек-медуза напарился, как и водится, вдосталь, приняв до и после ванны водочки, отполировав родимую отечественным пивком питерского или клинского разлива, снизил затем степень опьянения изрядным бокалом крепкого чая "Эрл грей" и, воображая себя соответственно напитку уже седовласым графом, принялся за проведение графологической экспертизы очередной своей эскапады по временам собственной, увы, безвозвратно утраченной юности.

Странное дело, однако, и у меня, Пети-петушка, равно как и у героя довоенного романа малоизвестного до сих пор на родине классика русского зарубежья, было отчетливое чувство, что и я тоже живу не собственными желаниями и почти не собственной волей; я тоже постоянно попадаю в чересполосицу различных ощущений, и лишь только когда они меняются, на кратких стыках я испытываю столь же кратковременную свободу, как бы освобождаясь от чужеродности, чтобы вскоре опять подчиниться очередным подоспевшим внешним влияниям и вливаниям.

Казалось, ещё вчера, а на деле четверть века тому назад я с ящиков дефицитных дублетных книг ввалился в купейный вагон, чтобы через сутки приземлиться на столичный зимний перрон, дабы наконец-то стать полноправным жителем вожделенного мегалополиса, о чем мне блазнилось ещё в школе, о чем я неоднократно рассуждал с горячо любимой Варенькой, бывшей двумя годами моложе, но гораздо изощреннее извечной женской мудростью, к тому же подкрепленной с недавних пор заботой о дочери-кровинушке, которой не исполнилось и года, по каковой причине неутешная Варвара Степановна и осталась на какое-то время в старинном сибирском городе под опекой глубоко несовременных родителей.

Слышна мелодия "Уральской рябинушки". Подпевает.

Встал поздно с горловой болью. Ничего не делал. Приехали Веденеевы. Валерия была лучше, чем когда-нибудь, о фривольность и отсутствие внимания ко всему серьезному ужасающее. Я боюсь, это такой характер, который даже детей не может любить. Провел день, однако очень приятно.

Все-таки из меня ничего не вышло. Гребаный крот! Столько задатков отпустила природа, и ни один не сработал в полную силу. До сих пор не знаю ни одного языка по-настоящему, не врач, не переводчик, не поэт и уж тем более не критик и не прозаик. Разве что пищу не про заек, а про кроликов.

А уж сколько было энергии, сколько пару! Всё ушло в свисток. Странное дело: бездари всегда преуспевают, знать, они лучше умеют договариваться друг с другом, и успешно делят общественное богатство, славу, почет... Я же, конформист по складу характера (впрочем, и взрывчат - бездумный марсианин, типичный Овен), никак не овладею искусством устраиваться поудобнее. И Карнеги не раз читал, и разумом как будто всё понимаю, но - не судьба... Ко мне цепляются в автобусе, в метро, на работе, я вызываю злость и зависть, и как бы ни съеживался - внутренние углы выпирают из каждой кожной складки. Впрочем, и Наташевич такой, и Кроликов Колюнчик, Кольча, как бы последний ни старался льстить и жополижествовать, выходит у него чрезвычайно топорно, неаккуратно. Пожалуй, только один Ваня Черпаков хавает и лыбится умильно: лесть приятна-таки, как лечебная грязь. А Арнольд Перчаткин? И он при всей спокойной мудрости и осторожности не смог держаться на уровне, и его сбросила гигантская центрифуга Пен-клуба: среди беззубых пеньков тоже нет товарищества, и каждый цепляется оставшимися корневищами за мерзкий суглинок, страшась лишиться животворной влаги или хотя бы мечты о триумфе.

Что ж, вернусь к своим баранам. В медсанчасть № 6 я пришел на медсестринскую (медбратовскую) практику сразу же после второго курса медвуза - восемнадцатилетним долбоёбом и в ответ на предложение врача-куратора не отбывать студповинность, а поработать всерьез, но за деньги (приятная разница), согласился, не раздумывая. Когда в твоей семье и отец (отчим), и мать - медики, а бабка - ворожея, помогать страждущим естественно не западло. К тому же я медсанчасть эту знал вдоль и поперек, исходив с матерью почти все отделения (кстати, она трудилась последовательно инфекционистом, завотделением, потом дослужилась до главврача).

День, ночь (смена 12 часов), сутки дома - такой график дежурств по нраву и размеру пришелся. Медбрат в хирургическом отделении (не "чистом", заполненном плановыми до - и послеоперационными больными, а - в "грязном", набитом по завязку страдальцами после травм, несчастных случаев, с ожогами и переломами) должен уметь делать всё: не только подкожные и внутривенные инъекции, но и внутривенные (до сих пор помню, как мои наставницы лихо всаживали иглу в едва различимую юркую венку на запястье или в насквозь прорубцованный запаянный сосудистый жгут в локтевой впадине), не перепутать таблетки, дать вовремя подушку с кислородом, измерить градусником температуру дважды в сутки, протереть тела "лежачих" больных (не встающих с постели и не "ходячих" камфорным спиртом, выслушать первые жалобы (до врача) и попытаться правильно помочь, а главное - не навредить...

Снова берет в руки скальпель. Смотрит на него.

Ночи - как правило - бессонные. Только под утро можно вздремнуть, покемарить полтора-два часа, не всегда выпадает такое счастье. В "грязной" хирургии почти все больные крайне тяжелые. Не могу забыть Сережу П.. десятилетнего, а может, семилетнего мальчика-кузнечика с высохшими ногами и руками. Между ног у него стояла то ли литровая, то ли пол-литровая стеклянная банка, в которую был опущен катетер, через который постоянно точилась моча. Грудная клетка - гармошкой, одни ребра торчали.

Случайный выстрел старшего брата. Пуля застряла в шейном отделе позвоночника, перебила спинной мозг. Жила одна голова. Всё, что ниже демаркационной линии, постепенно отмирало, лишенное иннервации. Дышал Сережа через клапан в трахее, ему сделали трахеотомию (разрез дыхательного горла). Клапан постоянно забивало слизью, которую отсасывали специальным насосом. Но влага вновь и вновь скапливалась в легких, и слизь снова забивала узкую металлическую трубочку, через которую шел воздух.

Не по-детски серьезные и умные глаза, пронизанные взрослой болью, выделялись на бледном лице, жили отдельной жизнью. В них отчетливо читалась жажда жизни. Желание выжить.

Кричит.

При мне Сережа продержался, но через три месяца, когда я ушел на учебу, вряд ли он задержался. Уремия и воспаление легких скорее всего доконали его.

Пьет. Пауза. Продолжает нормальным голосом.

Другая запомнившаяся больная - полная рыхлая женщина лет сорока-пятидесяти. У неё был сложный оскольчатый перелом левой лодыжки

Девять операций перенесла, бедняжка, и никак не совмещались правильно кости, начался остеомиелит (воспаление костного мозга). Она криком кричала почти постоянно, никак не могла уснуть и другим не давала. А в палате, между прочим, лежали 5 или 6 пациентов.

Ей полагались наркотики: омнопон, пантопон, морфий; тогда, кстати, никаких особых проблем с наркотиками не было. Да, был строгий учет, специальные тетрадки, но делалось всё спустя рукава, при желании можно было списать ампулу-другую, а то и побольше. (Это я к тому, что не раз хотелось попробовать действие наркотиков на себе. Не то, чтобы словить кайф, впрочем, и это тоже, сколько испытать новые ощущения, побыть в шкуре больного. Но страх привыкнуть удерживал от опытов). Ничего ей не помогало.

Я решил разрушить стереотип боли, порвать дурную цепь причин и следствий (решил, конечно, условно, интуитивно) и пообещал больной особое сверхнадежное лекарство. И дал выпить раствор бромистого натрия (его давали как слабое успокаивающее, вроде валерьянки), целую мензурку. Как ни странно - лекарство помогло. То ли бабкины гены сыграли роль, и я действительно владел, сам того не подозревая, методикой суггестотерапии, способом внушения, гипнозом, то ли просто всё сошлось в комплекте - но больная впервые заснула. И потом уже не могла дождаться моего дежурства.

Через какое-то время прошел, видимо, слух, и врач-ординатор или даже завотделением спросил меня, мол, что за снадобье даю больней имя рек. Я честно ответил, что бром. Едва ли мне поверили, но с другой стороны, что такого необычного (а главное, откуда) я мог дать, какое-такое лекарство?

Почему я все-таки не остался лекарем пожизненно? Впрочем, понятно почему. Жажда литературной славы, уверенность в таланте, надежда на признание. Но журнально-издательские суки отвязанные так не думали. С самых первых своих публикаций ощущал я глухое сопротивление литвласть имущих. Еще понятно, когда таковые сами пописывали и действительно были соперниками, но вот чисто технические обслуживатели (хотя подобных, не озабоченных своей литпродукцией я встречал крайне редко), и они нередко мешали. Впрочем, нет, вру: встречались (и немало) доброхоты, поддерживающие меня, иначе бы, возможно, сдался и давно сошел бы с беговой дорожки, как сошли сотни и тысячи бегущих рядом се мной к миражу литературной удачи.

Просто больное всегда помнится дольше, чем просто несправедливость.

Смотрит в окно. Открывает форточку.

Хорошо помню, я помимо ящика с книгами вволок в вагон значительный кожаный чемодан, приобретенный загодя для серьезных путешествий в один из наездов в столицу и заполненный нехитрым гардеробом провинциального медника. На боку у меня тогда болтался офицерский планшет, до отказу набитый стихотворными рукописями и начиненный, словно патронташ разнокалиберными патронами, многочисленными авторучками и карандашами, а на спине вздымался словно горб совcем уж допотопный рюкзак, где вперемежку с разнородными хозприборами, всевозможными консервами (надумал удивить Москву лаптями!) прессовались те же стихотворные рукописи, книги и даже портативная пишущая машинка югославского производства. Одним словом, экипирован я был на славу, всерьез и надолго.

Другое дело, что меня пошатывала не столько многообразная поклажа, сколько предстоящая одинокая жизнь в столице, от которой - понимал - не отвертеться, а также, как ни странно, предчувствие бессонной ночи в поезде, заставляющей бесплодно размышлять о природе мужского и женского сластолюбия, противоречиях на почве несовпадения основных разноименных инстинктов и в то же время не заглушающей надежду если не на постижение окончательной истины, то хотя бы на кратковременную усладу тела.

Но по порядку. Погрузившись со всем благоприобретенным скарбом в фирменный поезд, я какое-то время наблюдал бездумно заоконную жизнь перрона, где уже, кстати, томились две невольные попутчицы, моложавые тетки с претензиями на вальяжность, бывшие, впрочем, старше меня от силы на десяток лет, что все равно создавало лично для меня непреодолимую разницу. Повторюсь, я наблюдал через окно прелюбопытнейшую сценку, как некая пышноволосая и волоокая брюнетка заходилась в слезах неотвратимого прощания с явным супругом, державшим на руках младенца, в окружении изрядно хмельных домочадцев. Меня же на этот раз никто не провожал, чем я поначалу даже гордился, но, понаблюдав за вокзальной суетой и суматохой, скис и погрузился в невоплотимые, увы, мечтания об участии в аналогичной трагикомедии расставания.

Вагон меж тем качнуло, дернуло и он, болезный, заскользил по накатанной стальной колее всеми хорошо прилаженными колесами, а в отворившуюся купейную дверь впорхнула та самая заплаканная брюнетка, вполне припудренная и причепуренная, без тени грусти, с легкой сумочкой наперевес и с пластиковым пакетом в руках.

Устроившись на одной из верхних полок, она, словно живая веселая птичка, жизнерадостно защебетала с соседками, время от времени стреляя взглядами в единственного мужчину в данном купе. Кстати, хотя я и кротко сидел внизу в углу около входной двери, место моего обретения был" на самом деле тоже вверху. Нижние полки были намертво заняты громоздкими тетками-напарницами, едущими в столицу на недельный семинар по технике безопасности работников телефонных заводов со всех необъятных просторов тогда ещё единого и неделимого Советского Союза.

Через несколько минут я знал, что мою новоявленную попутчицу зовут Кристиной, что она едет в Киев к родителям, что она, увы, вынуждена была расстаться с полугодовалым сынишкой-первенцем и не менее горячо любимым мужем, чтобы сдать очередную сессию на факультете классической филологии, ибо переводиться в местный университет она не хочет, так как не представляет, как можно расстаться с подругами по учебе да и возможность хотя бы дважды в год видеть отца и мать неоценима, хотя и приходится жертвовать чувствами к мужу и сыну, которых она любит беззаветно, а ещё через пятнадцать минут она уже курила в тамбуре и слушала мои стихи, предлагая мне время от времени сигарету и одновременно кляня эту отвратительную привычку втягивать в легкие смертоносный дым.

Улыбается. Мечтательно смотрит вдаль. Потягивается.

"Капля никотина убивает лошадь, - незабываемо произнесла Кристина Кобелева (такая "чеховская" фамилия у неё оказалась) и рассмеялась, многозначительно поглядывая на мои губы.

- А вам бы пошли усы. Кстати, не пробовал их отращивать? - уже вполне заговорщицки прошептала Кристина, хотя в тамбуре летящего сквозь сумерки поезда следовало скорее кричать, чтобы перекрыть колесный стук, грохот и лязганье вагонной сцепки.

Тамбур постоянно заносило из стороны в сторону, и ещё спустя несколько минут Кристина удобно устроилась в моих объятиях, взвалив на меня тяжелые, разработанные бесконечным кормлением груди.

- Не знаю, как и быть. Придется, видимо, сцеживать, - бесцеремонно призналась спутница, словно невзначай прикасаясь литым бедром, всей его чугунностью.

Чувствовал я себя преотвратно. Хотелось домой, к письменному столу, к милым сердцу рукописям и одновременно предприимчиво думалось, где бы устроиться: на поиск отдельного купе мне не хватало ни опыта, ни природной сметки, а главное денег, ввалиться же в туалет было неловко и стыдно. Мимо милующейся пары то и дело сновали через тамбур, видимо, по дороге в ресторан и буфет, а также обратно вереницы пассажиров, часть которых завистливо поглядывала на Кристину и даже порой отпускала соленые шуточки.

Так прошло полночи. Стало холодно. Однообразно. Тягомотно. В объятиях появились тяжесть и снулость, словно в движениях засыпающих аквариумных рыб. Губы, казалось, стерлись от многоминутного елозенья. Подавляемое возбуждение, наконец, окончательно угасло и я, пошатываясь, сопроводил Кристину на боковую. Какое-то время мы, устроившись на верхних полках параллельно друг другу, ласкали, проходя уже открытые тропинки, не замечая невидимых, но, конечно же, осуждающих взоров нижних товарок. Однако усталость взяла верх окончательно, и тяжелый короткий сон сморил меня, едва ли на несколько минут позднее Кристины.

Утро было отвратительно. За окном купе мела сырая тяжелая метель. Я договорился с Кристиной встретиться в два часа пополудни у памятника Пушкину, ей нужно было вечером уезжать в Киев. Благополучно я нанял такси и быстро домчался до литинститутского общежития на Бутырском хуторе. Там занял комнату на этаже заочников, знакомом вдоль и поперек.

(Я заканчивал уже второй институт, сжигаемый честолюбивыми мечтаниями непременно будущего нобелиата). Мечтать ведь невредно.

В назначенный час был в условленном месте, правда, опоздав на традиционные полчаса, но, увы, Кристина так и не появилась (или же уже ускользнула, разобиженная). Никогда её больше я не видел, хотя при прощанье она вручила мне все телефоны: и сибирский, и киевский, но так я и не сподобился довести дело до рутинной развязки. Впрочем, почему не сподобился, развязка как раз и была супербанальной: никакого продолжения. Возможно, по пьяни я дозванивался пару раз в никуда и что-то бурчал в телефонную трубку, нечто долженствующее означать электрическую вспышку страсти, не это явно было лишнее.

Опять кричит.

Сколько же нас, мотыльков, слетевшихся на блеск и жар смертельного огня! Сколько покалеченных судеб, и я - не исключение. Хотя - спасибо книгам, они всегда учили, они поддерживали, они подкармливали и, что скрывать, исправно кормили все последние годы.

Хуй вам в рот, литературные бляди и выблядки последней четверти Ха-Ха века, дубль-икс века! Не оценили вы мой темперамент и профессиональное мастерство, и хуй с вами! Что ж, зато Кроликову и Калькевичу не по одной премии выдали, хотя они ни единой странички честной про себя не написали, пороху не хватило, срака у каждого тряслась, дерьмо через пищевод лезло. Ведь куда легче писать о непережитом и непрочувствованном, просто путем логических умопостроений жевать квазимозговую жвачку. Когда же надо дрочить из последних сил и выплескивать безжалостно драгоценную слизь, у подобных писарчуков сплошной бздёж: ах, тяжело голеньким перед миром! И член короток, и яйца синюшно-протухлые, и живот сыротестным фартуком.... А лицо - дело привычное - зашпаклевать можно, маску нацепить и сойдешь за путёвого. Непутевый я, непутевый, изгоем родился, изгоем жил и в срок уйду, чтоб утолить позыв голодной земли в горячечном бреду.

В 18 лет я не пил водки, не пробовал наркотики, не курил и только-только познал женщину. Взрослую женщину, на шесть лет старше (а в том возрасте год равен космическому парсеку, а уж 6 лет - времени, необходимому для полета на Альдебаран), отнюдь не подружку по играм недетского возраста. Мало успел.

Закрывает форточку и садится за стол, поигрывая скальпелем.

Встал поздно. Остался обедать. Солгал постыдно в письме Динамитовой. Поехал с Васей в Мураново, там чуть не поссорились. Но тем лучше, тверже отношения. Мы больше не будем ссориться. Ехали чуть не всю ночь.

Последующие несколько месяцев слились у меня в один долгий нескончаемый день. Сумев развить небывалый темп, я устроился на работу преподавателем русского языка в школу-одиннадцатилетку, получил от РОНО ордер на квартиру. Вернее, ордер я получил в жилищном отделе райисполкома по ходатайству РОНО. Выбрал из нескольких коммуналок ту, что была практически через дорогу от школы, была (чуть не самое главнее) телефонизирована. (Что, кстати, означало для меня возможность сгнить на данной жилплощади вместе со всей немногочисленней семьей, поскольку на учет для улучшения жилищных условий ставили лишь в том случае, когда на жильца приходилось менее пяти квадратных метров; не спасли бы и новые роды.) И комната в 20 квадратных метров стала отныне персональным купе в очередном вагоне летящего сквозь сумерки поезда, "летучего голландца" судьбы.

А вот с работой у меня неожиданно "заколодило": директриса, побывав на нескольких моих уроках кряду, пришла в ужас от методики преподавания, от бесконечных отступлений от школьной программы и прочих прегрешений. Она отстранила новоиспеченного "препода" от уроков и предложила на выбор: либо увольнение по собственному желанию, либо по статье, "под фанфары". Я выбрал, естественно, первое. И оказался свободен как птица. Хочешь - пой, хочешь - пляши. В общем, лети, куда пожелаешь.

Я съездил на родину, отгрузил на московский адрес контейнер с книгами, которых набралось около сотни стандартных коробок и немногим домашним барахлом, увлёк на смотрины нового семейного гнезда Варвару Степановну, которая, увы, выдержала в коммуналке каких-то три дня и вернулась к родителям и дочери, заявив, что появится в столице только при условии отдельной квартиры.

Я, честно говоря, растерялся. Я-то думал, что супруга как декабристка поедет за мной куда угодно, а уж из Сибири в столицу тем более. Обратился за советом к редким знакомым, пробежался по соседним школам, но там наслышанные о преподавателе-поэте директоры и завучи даже не снисходили с горе-педагогом до серьезного разговора.

У меня совершенно случайно возникла пара вакансий в редакциях престижных газет, где меня попробовали и в качестве автора, и в роли литправщика, одобрили кандидатуру, но вопрос с оформлением завис на полгода по замысловатым техническим причинам,

Я внезапно даже для себя запил, не пропьянствовав в одиночестве несколько дней, оказался без денег и был вынужден снова включиться в обычную жизнь со всеми её тяготами и обязанностями. К тему же прибыл контейнер, он оказался вскрытым, пломба на петлях отсутствовала, но, к счастью для библиофила книги тогда (да, впрочем, и сейчас в основной их массе) никого не интересовали.

Вздыхает. Снова пьет вино.

Странные у моей жены возникают подруги. Слава Богу, никогда не волновали они меня ни физически, ни духовно. Полина Геннадиевна Фрадина, особа бальзаковского возраста, напоминала карточную даму треф, только не перерезанную по талии и удвоенную в таком интересном положении, а щедро и полновесно дополненную увесистыми конечностями, задрапированными длинной юбкой или не менее длинным платьем. Округлое курносое лицо её переходило в высокий лоб, над которым высилась мелкоколечная башенка тонированных волос.

История её первого появления в нашей квартире теряется во мгле времен. Кажется, она была коллегой нашей землячки, заведовавшей гинекологическим отделением и всячески привечавшей толковых специалистов в своей профессиональной области. Как это ни грустно, основная профессия Полины не могла её прокормить и она постепенно, а главное без натуги начала заниматься мелким бизнесом, а вернее фарцовкой, как это называлось тогда, в застойно-сыто-цветущую эпоху.

Полина бралась за всё: за устройство детей в престижные садики и школы, за доставание мебельных гарнитуров, дубленок, любого нательного или постельного белья, если это давало маломальскую прибыль. Она стала одной из первых челночниц и не гнушалась провозить золото или валюту в естественных скрытостях организма. Она, изучив ценой неимоверных усилий до пятка основных европейских языков, включая и экзотический голландский, ничтоже сумняшеся организовала платную школу для подростков и одновременно занялась первыми легальными шоп-турами, сумев легко и просто добывать супержеланные и трудоемкие на то время визы.

Я находил с ней общий язык в сфере книжного дефицита. Полина не просто любила расставлять книги по цвету корешков, но и успевала читать наиболее модных, продвинутых авторов. Маринина, Пелевин, Акунин и сочинители помельче находили в ней пылкого поклонника. Я не мог соучаствовать в качестве единомышленника, но с удовольствием передавал Полине все дефицитные книги, впрочем, дефицит книг становился нонсенсом, все чаще возникал дефицит дензнаков.

На меня неожиданно навалилась усталость, умственное отупение, день за днем я сидел дома и ничего не делал. Ничего не помнил. Впрочем, как-то шел дождь. Я сидел тогда у Полины, пил кофе и придумал фантастический рассказ. Почти как Лев Толстой. Сегодня он завершает двадцатитомную антологию русской фантастики. Не хухры-мухры.

А если вернуться лет так на дцать, припоминается отчетливо, что я занял денег, доставил контейнер по месту новой прописки по Загородному шоссе, собственноручно поднял драгоценное имуществе на пятый этаж, разобрал книги из нескольких коробок, необходимые для литературной работы, а остальные поставил вертикальной мозаикой вдоль глухой безоконной стены прямо в тех же коробках. Жалкая мебель и стеллажные доски (я сам придумал простую, но удобную конструкцию книжных полок) были поставлены и свалены вдоль противоположной стены, и квартира приобрела вид жилья в стадии перманентного ремонта.

Я был вынужден пожертвовать парой коробок и продать их содержимое в скупку, благо, букинистических магазинов тогда было в преизбытке и там платили, как сейчас говорится, живыми деньгами. Получив деньги, я раздал долги и стал всматриваться, как жить дальше. С женой и дочерью я общался по телефону, что весьма разоряло поступающими регулярно счетами, вел к тому же с ними интенсивную переписку. А с соседями почти не общался. "Здравствуйте", "до свиданья" - и все дела. Впрочем, установил на кухне нехитрый столик, повесил над ним подобранную на мусорной свалке полку и усвоил нехитрый распорядок-ритуал пользования ванной и туалетом.

Квартира была просторной: четыре немалые комнаты. Две смежные занимала семья из пяти человек (тёзка Петра, испитой пенсионер с шаркающей походкой сифилитика, любящий расхаживать в майке и трусах, да в тапочках на босу ногу, его жена-алкашка, продавщица овощного магазина, дочь-почтальонша с дочерью четырех-пяти лет и меняющийся время от времени любовник почтальонши, чаще всего тоже круглосуточно непросыхающий от спиртового зелья), одну, с балконом, выходящим во двор, обжил алкаш-тунеядец Коля, которого Петр через несколько месяцев принудил отселиться и вместо него после ряда непродолжительных одиноких владелиц въехала проститутка-надомница Раиса с дочерыо-негритянкой, у которой помимо клиентов был ещё навещающий её по выходным сожитель, чилиец по национальности, коротышка, метр с кепкой, но явно выросший в корень, ну а четвертая двадцати метровка была моей, увы, без балкона, зато почти во всю стену огромной линзой сверкало окно, выходившее прямо на Загородное шоссе. День и ночь слышался равномерный шум-гуд проносящихся всевозможных машин.



Поделиться книгой:

На главную
Назад