На Севкиных глазах послушно легли под огнем старые эскадронные кони, заслонив спешенных кавалеристов. А молодые, необученные — ни в какую! Обезумев от страха, метались туда-сюда, волоча на поводьях бойцов, ошалело храпя.
— Р-разворачивай! — отшвырнул цигарку Дроздов, кинулся к тачанке.
Ездовой выпростал из-под шинели усатое лицо, тупо посмотрел на пулеметчика.
— Разворачивай, старый сыч, зарублю!
Севку подхватили невидимые крылья. Вскочил на тачанку:
— Садись, дядя Федор!
Гикнул, ожег вороных кнутом, и тачанка молнией вылетела под пули. В передке во весь рост — Севка. Натянутые вожжи в руках, как струны. Вот он развернул тачанку для боя, Дроздов припал к пулемету:
«Та-та-та-та! Та-та-та-та!» По слуховому окну чердака, да по плетням, да опять по слуховому: «Та-та-та-та!»
— Федя, золотой! — повеселели бойцы. — Федя-а!..
Захлебнулся вражеский пулемет на чердаке. Кинулись беляки прочь от плетней, запаниковали.
Тут и подняли бойцы коней.
— Шашки вон! — пропел на высокой ноте юношески звонкий голос. — Вдогон марш-ма-арш!
Это товарищ Касаткин, комиссар. На плечах выбитого из села противника ведет эскадрон к станции. Гореть пакгаузам железной дороги, рваться на складах патронам и снарядам, истекать керосином простреленным цистернам и валиться с высоты на землю взорванной водокачке.
Раненого командира санитары бережно подняли на повозку, фельдшер сделал укол.
На ту же повозку положил пулеметчик Дроздов и Севку. Положил, взял из тачанки полушубок, укрыл.
— Крепись, Савостьян! Поболит — перестанет. Земной тебе поклон от эскадрона.
Севка хотел улыбнуться в ответ, но губы его не послушались. Улыбнулись одни глаза.
Под вечер санитары доставили раненых на железную дорогу, погрузили в товарный вагон. Севка лежал на соломе, укрытый полушубком. Рана в плече почти не болела. Думалось про эскадрон: как он там без командира?
Дорога оказалась длинной. Вагон прицепляли то к одному поезду, то к другому. Поезда часто останавливались, долго стояли на разъездах, полустанках, а то и просто в поле.
Из шести раненых больше всех ослаб командир. Он то приходил в сознание, то снова впадал в забытье. И Севке становилось страшно, особенно по ночам: вдруг умрет!
Но приходило утро, и Степан Викторович открывал ввалившиеся глаза, требовал пить.
Потом ему стало полегче, и однажды он заговорил, тихо, почти шепотом:
— Сева, а ведь меня всего на полпальца выше сердца ударило. Чуть бы пониже — и конец… Счастье! Не иначе как твоя дареная подкова выручила.
— Вы это всерьез, дядя Степан, про подкову?
— Шучу! — улыбнулся командир. — Не в подкове суть. Тут дело случая. А счастье, Сева, оно куда сложнее. Я за ним с эскадроном уже давненько скачу. Сколько товарищей потерял, сколько полей ископытил. А счастье все еще впереди.
— Может, его и нет на свете, а люди только зря говорят, — задумался Севка.
— Как это нет! — рассердился эскадронный. — Зря, что ли, воюем, жизни кладем? Ты эти слюнявые мысли брось.
Утомленный разговором, задремал командир.
Полежал с закрытыми глазами и Севка, но спать не хотелось. Повернулся на правый бок, на левый — не уснуть. Подтянул колени, сел. Полушубок сполз, вывернулся шерстью наружу.
Севкино внимание привлекла странная заплатка, пришитая изнутри. Карман! Пальцы нашарили в уголке что-то твердое. Уцепился покрепче, оторвал сложенный вчетверо кусочек овчины, исписанный химическим карандашом. Прочел и тут же повернулся к командиру. Но тот спал.
Севка кашлянул раз, другой. Повозился на соломе, покряхтел.
— Не спишь? — открыл глаза Ребров.
— Прочитайте вот!
На квадратике оголенной от ворса овчины четко выстроились слова:
«Дорогому товарищу Ленину в подарок от крестьян села Заозерье. Полушубок сей сшил по поручению сельского схода Серафим Лыков. Носи его, Ильич, на доброе здоровье и на страх врагам».
Ребров даже чуть приподнялся на локте. Заметно волнуясь, сказал:
— Ну, брат, тебе и привалило! Смекнул, чья это вещь?
— Н-не может быть! — усомнился Севка. — Тогда как же этот полушубок к Дроздову попал?
— К Дроздову-то просто. По всей стране собирают теплые вещи для фронта. Женщины варежки, носки вяжут. А Ильич, выходит, отдал подаренный ему полушубок. Другое удивительно. Воинских частей у нас сотни, если не тысячи, а этот разъединственный полушубок попал именно в наш эскадрон!
Севка примолк. Поскреб ногтем пятнышко ружейного масла на рукаве полушубка, снял с воротника прицепившийся пустой колосок.
— Не могу поверить! Чтобы сам товарищ Ленин носил, а теперь я… Каждый скажет: «Врешь!»
— А ты, брат, помалкивай, — предупредил командир. — На эту вещь знаешь сколько охотников найдется!
Покачивало. Севка лежал с открытыми глазами и думал: «А все-таки не зря говорят про подкову, что она счастье приносит. Ведь все началось с нее. Не найди я тогда в пыли подкову, может, и в эскадрон не попал бы и не ехал бы сейчас в тыл под полушубком самого товарища Ленина…
Глава II
НА ОСОБОМ ПОЛОЖЕНИИ
Нескончаемо тянется время. Днем еще так-сяк, а вот ночами… Крутится Севка на тощем соломенном тюфяке: нет сна. То погладит под одеялом раненое плечо, то пощупает сквозь бинты. Болит, окаянное! Сколько ж ему болеть? Командир, дядя Степан, и месяца не лежал — выздоровел, хоть и рану имел навылет в грудь. Остальные эскадронные тоже повыписывались. А Севкина рана, с виду легкая, загноилась, приковала его к койке. Четвертый месяц пошел.
Ждет Севка и никак не может дождаться письма. Обещал же дядя Степан. Может, раздумал? Эскадрону-то воевать без Севки — пустяк. А вот ему без эскадрона… Нет, Севка вернется! Докажет, что боец Снетков не хуже других. Спасибо, Трофим Крупеня выучил ездить в седле, показал, как владеть на скаку шашкой.
Опять же и полушубок… Нипочем не стал бы дарить дядя Федор, если бы знал, чей он. Да и Севка не взял бы, кабы знал. Но он вернет. Это уж беспременно.
Отворяется по утрам дверь, входит Клава Лебяжина, медицинская сестра. Поздоровается — и прямиком к печке-буржуйке: за ночь-то выдуло из палаты тепло.
На Клаве большие растоптанные валенки, а под халатом — крест-накрест пуховый платок. Из нагрудного кармана торчит сложенная пополам тетрадка.
Растопит печку, начинает разносить градусники.
— Смотри не разбей, кавалерия! — каждое утро предупреждает она Севку. — Как спал-почивал? Опять эскадрон снился? Не замерз? — Дунет, округлив рот, — и в воздухе парок. Нахмурит брови, неодобрительно покачает головой, скажет:
— Не палата — цыганский табор.
Койки и впрямь все разномастные. На одном раненом поверх легкого одеяла шинель, на другом — стеганая телогрейка, а на Севке — полушубок. Доктор приказал выдать, когда ударили холода. Рота выздоравливающих расстелила эту одежу на снегу, опрыскала чем-то пахучим и ветрила два дня на морозе, чтоб было чисто.
Зато теперь Севке куда как спокойнее. Полушубок-то — вот он. Не надо вертеться возле каптерки, где хранится обмундирование, заглядывать в дверь и беспокоиться: вдруг стянули?
Севка в госпитале на особом положении, и опекает его не одна Клава. Каждый раненый ему если не в отцы годится, то уж в дяди непременно. Одним словом, не взрослый человек. Во-вторых, Севка не курит и причитающуюся ему в счет пайка махорку меняет на сахар, а такой человек в любом госпитале на вес золота. Раненые перессорились было, пока не установили очередь, кому когда менять.
И, самое главное, он грамотный. По просьбе бойцов пишет письма на родину. Может под диктовку, а может и сам сочинить.
Поначалу все старались диктовать. Севка, прикусив губу, старательно излагал бессчетные поклоны семье, родственникам и знакомым, различные вопросы про скотину, про хомуты и шкворни, советы, как сеять яровые и озимые. И заканчивал письмо примерно так: «Про меня заботы не имейте, нахожусь на излечении опосля ранения. Харчи здесь справные, дают курево, хоть и маловато. Даст бог, вскорости ворочусь — и заживем. Землица-то теперь наша, крестьянская. Остаюсь ваш муж и отец…»
Но писать под диктовку Севка не любил.
— Ты мне наговори, дядя Семен, — предложил он однажды. — Я сам сложу, а ты пока покури. Потом припишем, если что.
— А не переврешь? — усомнился Семен Стропилин.
Роясь в памяти и загибая один за другим пальцы, Стропилин добрых полчаса наказывал Севке, о чем следует написать.
— Поимей совесть, Семен! — не вытерпел бородатый артиллерист Мирон Горшков. — Ты уж все свои клешнятые пальцы позагибал, а конца не видно. Разуваться, что ли, будешь?
Семен смутился, махнул рукой:
— Правда твоя, всего не напишешь!
Подумав, Севка решительно обмакнул перо и начал писать, то надувая щеки, то втягивая. Раненые расселись на койках поодаль и с уважением поглядывали на Севку, шепотом переговариваясь.
Писал он долго, а когда закончил и прочитал, восторгу не было конца.
— Все в точности! — дивились бойцы. — Еще и от себя добавил. А до чего ж кругло сложил, шельмец!
Севка действительно немножко добавил. В письме оказались такие слова: «Домой меня, детки, пока не ждите. Надо сперва завоевать счастье. Товарищ Ленин сказал, что теперь уж скоро. Он-то знает, как чему быть».
— Правильные слова! — похвалил Горшков. — Не иначе, будешь ты, Савостьян, комиссаром. В политике сильно разбираешься.
По утрам доктор обходил госпитальные палаты. Клава Лебяжина шла рядом и записывала в тетрадку его назначения для раненых. Она докладывала, у кого какая температура, какой сон, какое настроение.
Суровый, неразговорчивый доктор обычно задавал раненым один и тот же вопрос: «На что жалуетесь?»
Но жалоб не было. Каждый знал, что если дымили сырые дрова в печке, если давали жидкие, ненаваристые щи, то это не зависело ни от доктора, ни от повара.
— Нету наших жалоб, благодарствую. А вот просьбочка имеется, — сказал как-то полушепотом Мирон Горшков и поманил доктора пальцем, чтобы тот приблизился.
Доктор присел на койку Горшкова:
— Что за просьбочка?
Мирон вздохнул, соображая, как бы поделикатнее приступить к делу. Начал вкрадчиво:
— Про мальчонку разговор, про Севку. Заметил я, что на перевязку он идет, как на смерть, аж в лице меняется. Правда, бодрится, потому что гордый. А наши глаза не глядят, как дите муки принимает. Ему бы сейчас в бабки играть, а не боевое ранение залечивать… Пустая вещь — градусник, мы к нему без внимания. А Севке это первейшая радость. Когда Клавдия отойдет от койки, он эту штучку потихоньку достанет и ну любоваться: и так его повернет, и этак — играет, значит, как в игрушку. А просьба такая: прикажите, чтоб на перевязках фершал присохший бинт от Севкиной раны всухую с мясом не рвал, а наперед размачивал! Если уж ему так завлекательно, пусть с меня дерет или вон хоть с Миколы Гужа. А к мальчонке надо поиметь сердце.
Доктор усмехнулся:
— Завлекательно, говоришь, с мясом рвать? Поди, ругаете медицину почем зря?
— Случается, — засмущался Мирон. — Ведь рана, она болит. Наш брат за раной, почитай, как за невестой ухаживает, во всем ей потакает. А фершалу она — все равно что теща. Одним словом, чужая рана.
— Не чужая! — возразил доктор. — Бинты рвем для заживления. Такой способ как бы молодит рану, она скорее струпом затягивается. А насчет Снеткова скажу фельдшеру, надо все-таки считаться.
— Вот и благодарствую! — повеселел Мирон. — Только Снеткову не проговоритесь, что я просил. Беспременно обидится.
Понимал Севка, что он неровня всем остальным бойцам, и старался помалкивать, не встревать в разговоры старших. Но раненые часто сами заговаривали с ним, случалось, даже советовались. И Севка стал посмелее.
— Написал бы ты, дядя, на родину, а то, замечаю, по ночам все с открытыми глазами лежишь, — подсел он как-то на койку к Афанасу Кислову. — Напишешь — и полегчает. Вон дядя Кондрат Уваров уж как тосковал, а получил весточку — и будто не тот человек стал. Сам давно на память письмо выучил, а все велит мне: «Почитай!»
Вздохнул Кислов:
— Я, браток, с самого Крымского полуострова. А там их благородия. Про барона Аврангеля слыхал? Это их верховный генерал. Черт его принес, того барона. Слышно, окопался в Крыму и сидит. Нет, видно, не скоро я дождусь весточки от супруги нашей Прасковьи Васильевны и от детишек Демидки да Наденьки.
Севка примолк. Вспомнились ему слова эскадронного командира о человеческом счастье. Сколько народу под ружьем, сколько таких вот дядей Афанасов мается по фронтам да госпиталям! Каждый об одном только и думает — как бы до дома добраться, до плуга…
Где-то сейчас отец? Живой ли? Уж сколько месяцев прошло — не написал.
«Папка, папка! Наверно, думаешь, что сын все еще балует в поселке, как малое дитя. А он теперь боец Красной Армии и ему не до ребячьих забав. Самого товарища Ленина полушубок сейчас на твоем Севке. От тебя первого узнал я про товарища Ленина, только мало. Эскадронный командир дядя Степан разъяснил куда подробнее, что он за человек есть и какой нам путь указывает. Путь этот через войну лежит, и потому служить мне в эскадроне до последнего».
Подумал так Севка, и краска поползла по его щекам. Какой же эскадрон, если лежит на коечке в глубоком тылу, а Клава, как бы невзначай, его по макушке гладит, словно маленького! Тут и закралось в Севкину голову подозрение.
На следующее утро он даже не улыбнулся Клаве. Лишь глянул исподлобья и молча взял градусник. А когда встревоженный доктор присел к Севке на койку, спросил в упор:
— Скоро меня на выписку?
Доктора трудно удивить.
— Это, брат, от тебя зависит, — ответил ровным голосом. — Как только заживет плечо — сразу и выпишем.
Нет, Севку такой ответ не устраивает. Ему вынь да положь!
— Может, не так лечите? Это почему же я тут дольше всех?
Доктор начал догадываться. Приподнявшись с койки, сказал: