— Что я его не напишу, верно?
— Да… Извините, но мы попросили другого человека и…
— Неважно кого вы попросили. Мой текст вы тоже должны посмотреть, так что, пожалуйста, пришлитеза ним… Может быть, он лучше.
— Конечно, конечно, я сейчас же пошлю! — залепетала секретарша.
Академик положил трубку. Вот почему ему никто не звонил, — считали неудобным. Мои соболезнования!.. С каким трудом люди произносят это слово, а все потому, что, в сущности, оно совершенно бессмысленно. Нельзя соучаствовать в чьей-либо боли, можно только сочувствовать. Люди любят, чтобы им сочувствовали, но раздражаются, когда им это сочувствие навязывают. Немного успокоившись, он вернулся в кабинет и, не торопясь, улегся на диван под клетчатое одеяло.
Дождливые мокрые дни один за другим тянулись в сером сумраке туч. Постепенно академик привык к одиночеству, и оно перестало его тяготить. Он вновь принялся за работу, хотя и не верил уже, что сможет чего-то достичь. Все было кончено, жизнь подошла к своему пределу. Наверное, другие завершат то, что он начал. Другие, по кто? Может быть, собственный племянник? Он ведь и вправду умный и талантливый юноша, в этом можно не сомневаться. И все же где-то в глубине души старого ученого таилось зернышко ядовитого недоверия. Слишком уж легко и быстро все ему удается. Не говорит ли это о некотором легкомыслии, о поверхностном мышлении? Настоящий ученый должен двигаться вперед медленней и основательней. Должен меньше верить и больше сомневаться. И пусть он лучше слегка заикается, чем говорит слишком красиво и гладко. Сашо говорил красиво и гладко, голова у него работала, как кибернетическая машина. Странно, но дяде это почему-то не нравилось.
Академик все чаще возвращался к этим мыслям, стараясь убедить себя в том, что он не прав. Ведь бывают же крылатые гении. С какой легкостью тот же Эйнштейн совершил переворот во всех науках. Вероятно, он несправедлив к парню, эта мысль все чаще и настойчивей приходила ему в голову. Пожилым людям слишком часто не нравятся все, кто хоть чем-то от них отличается. Нельзя считать молодого человека легкомысленным только потому, что мысль его летит быстрее, чем у других. Но разве дело только в этом, — думал он с горечью. Сколько уже дней прошло, а он даже не звонит. Эти современные киборги, наверное, не могут делать ничего, в чем не было бы определенного смысла. Или определенного расчета. Но академик тут же прогнал эту мысль.
— Куда это Сашо запропастился? — спросил Урумов сестру. — Вот уже пять или шесть дней о нем ни слухуни духу.
— Почем я знаю, где его носит? — недовольно ответила сестра. — Яблочко от яблони далеко не падает.
Видимо, Ангелина намекала на своего покойного мужа. Такое она позволяла себе очень редко, особенно при брате. Чувство собственного достоинства было, пожалуй, главной и самой заметной чертой Урумовых. Их отец в свое время не пожелал согнуть спину даже перед царем. Сам академик тоже не мог припомнить, что он когда-нибудь унизился до просьбы или жалобы. И даже его сестра никогда ни на что не жаловалась, хотя жизнь обрушила на нее немало бедствий.
А на первый взгляд Ангелина, казалось, была мало похожа на остальных Урумовых. Росла она невзрачной и незаметной, словно какой-нибудь комнатный лимон, который медленно тянется в своем углу, не привлекая ничьего внимания. Худенькая, плоскогрудая девушка с некрасивой походкой. Только глаза у нее были хороши — отрешенные и мечтательные, как у матери. Но в характере у нее не было никакой отрешенности или мечтательности. Стоило ей открыть рот, как раздавались самые банальные и безынтересные речи. И в этом было все дело — она была неинтересна. Поступила в консерваторию, но ее бледный девический талант очень скоро увял. Занятия не ладились, хоть она и сменила трех профессоров. Наконец она кое-как кончила педагогическое отделение, могла стать учительницей пения, но не стала, к продолжала жить все так же бесцветно и незаметно. Домашние смотрели сквозь нее, как сквозь слегка закопченное стекло. Единственным ее стремлением было одеваться чуть лучше, чем ее столь же невзрачные подруги. И это ей удавалось, несмотря на трудности военного времени. Отец был особенно щедр к ней, выражая таким образом если не любовь, то по крайней мере свою отцовскую жалость. Лишь ради нее он позволял себе отступать от традиционной урумовской бережливости.
Именно эта бережливость помогала ей в самые трудные годы. Когда на месте их желтого дома вырос новый жилищный кооператив, брат отказался в ее пользу от своих наследственных прав, и она получила самую лучшую квартиру в бельэтаже. После отца остались деньги, на которые можно было жить, не работая. И Ангелина по-прежнему влачила бесцветное и незаметное существование. Брат иногда месяцами не вспоминал о ней. Все говорило о том, что скоро она окончательно высохнет и превратится в кроткую и молчаливую старую деву. И как раз в это время она вышла замуж — несколько скандальным образом для такого семейства, как урумовское. Она вышла замуж за портного.
Разумеется, портной был не простой: избранником Ангелины стал известный мастер по прозвищу Люкс, один из самых модных портных в Софии. Это был смуглый, красивый мужчина, правда невысокого роста и с порядочной лысиной. Одевался он всегда очень изысканно, как пожилой лондонский финансист, носил брюки в полоску, черный пиджак и черную же скромную бабочку на белой крахмальной сорочке. При этом у него вряд ли было даже начальное образование. Маленький подмастерье из бедного радомирского села, он сам выбился в люди и стал известнейшим столичным портным. Иногда, подвыпив, он утверждал, что шил даже на самого царя Бориса. Такого, конечно, не случалось, но у Люкса действительно была богатая клиентура, особенно в военные годы, когда каждый разбогатевший зеленщик считал особым шиком носить костюмы от Люкса. Зарабатывал он очень много, но деньги у него не держались. Люкс был одним из самых прославленных кутил в городе, любое софийское кабаре с гордостью приняло бы его в число своих клиентов, но Люкс предпочитал «Империал», где спускал все, что удавалось содрать с щедрых выскочек.
Сначала никто не мог понять, почему этот известный столичный бабник женился на такой невзрачной стареющей девице. Но все объяснилось очень просто, и на этот раз Люкс рассчитал точно. Женщин он всегда имел сколько хотел, хотя после войны его доходы катастрофически снизились. Теперь ему нужна была добрая заботливая жена с квартирой, к тому же умеющая хорошо готовить. Ангелина Урумова идеально соответствовала этим условиям. К тому же она была гораздо моложе его. Прославленный столичный кутила дожил до сорока пяти лет, не имея ни кола ни двора, как выражались его преуспевшие в жизни приятели.
Сначала в прекрасной квартире жены разместился лишь богатый гардероб Люкса и дюжина пар обуви. Но вскоре портной перенес туда все свое предприятие, состоявшее из него самого и двух подмастерьев. В те годы все частные портные добровольно или под некоторым давлением вступали в производственные кооперативы, но Люкса, разумеется, это не коснулось. Он был мастером особой категории и продолжал работать частно, хотя платил очень высокие налоги. Правда, тогда еще оставались богачи, которых можно было заставить платить вместо себя. Со временем прежний неутомимый гуляка несколько приутих и предался новой, гораздо более безобидной страсти — вкусно поесть. Жене приходилось бегать целыми днями, чтобы найти для него то кусок телятинки, то молоденькую курочку.
После неожиданной и трагической смерти портного для его жены настали тяжелые времена. Десять долгих лет она с трудом сводила концы с концами. Научилась вязать свитера, делала куклы-сувениры. И лишь взяв на себя хозяйство брата, она с новой страстью отдалась своей любимой кулинарной стихии. Теперь у нее было достаточно денег, можно было заходить в дорогие магазины и покупать лучшее из того, что можно было найти. При этом она вела точный счет покупкам и после обеда каждый раз оставляла на письменном столе брата листок с записью расходов. Но это были не те вдовьи расходы, которые столько лет сушили ей душу. Наверное, нет больше радости, чем возможность свободно тратить деньги, — думала она. Тратить, не считая, так, чтобы сердце не сжималось из-за каждого лева, чтобы не испытывать мучительных колебаний из-за каждого куска колбасы. Просто тратить и тратить… Так она думала, но тратила все же очень расчетливо.
Она жила словно бы во сне. Молча хозяйничала, в кабинет к брату почти не заходила. В свободное время обычно сидела в спальне, куда, в свою очередь, никогда не заходил брат. Он решительно попросил ее стелить ему в кабинете на диване, там и спал. Ангелина готова была часами сидеть в этой роскошной, напоенной грустными ароматами спальне с золотистыми венскими обоями. Флакончики и баночки, загромождавшие туалетный столик, множились в овальном зеркале. Она рассматривала их с чуть стесненным сердцем и ставила всегда точно на то же место, откуда брала, словно покойница могла внезапно вернуться и накричать на нее за то, что она трогает ее вещи.
В ящичках туалетного столика Ангелина обнаружила украшения покойной. Их было невероятно много, ей казалось — целая гора. Одних колец было около тридцати. Сначала она не смела до них дотронуться, потом решилась. Прежде всего она надела одно из ожерелий — самое простое, янтарное. Походила в нем по спальне и тут же сняла, не успев даже взглянуть на себя в зеркало. Страшная тень покойной все еще стерегла свою спальню. Но через несколько дней и это перестало ее тревожить. Одну за другой прикалывала она брошки, надевала браслеты, ожерелья, кольца, которые вертелись на ее сорочьих пальцах. Все чаще и чаще одолевали ее воспоминания о детстве, о старом красивом доме. Жила она там, правда, одиноко и невесело, но по крайней мере ни в чем не знала нужды. Тогда она чувствовала себя принадлежащей к верхушке общества, а сейчас оказалась в самом низу. Всего лишь даровая служанка у собственного брата. Эта мысль оскорбила и испугала Ангелину, и она поспешила выбросить ее из головы. В сущности, она любила своего молчаливого хмурого брата, который стал большим человеком в этом чуждом ей мире.
И все-таки до одежды покойной она не смела дотронуться. Иногда ей до смерти хотелось надеть какое-нибудь вечернее платье — из блестящего старинного муара или черных кружев. Но все время казалось, что тогда она натянет на себя чужую кожу, оставленную какой-то громадной змеей. Змеей, которая так ловко обвилась вокруг брата и сдавила его в своих объятиях — крепко, но не настолько, чтобы задушить. Наконец, после долгих колебаний, она надела халат, который висел на гвозде, вбитом в кухонную дверь. Это был довольно поношенный и давно не стиранный халат, скроенный как японское кимоно. По зеленоватому фону были разбросаны большие оранжевые цветы, каких, наверное, не растет нигде на земле. Правда, халат был Ангелине велик и мешал двигаться, но она не обратила на это внимания. Так приятно было расхаживать по дому в японском кимоно с крупными цветами. В таком виде застал ее однажды брат, проходивший через холл. Увидел он ее со спины и на мгновение замер на месте. Сердце ударило громко, как старый забытый колокол. Сестра удивленно взглянула на него.
— Что с тобой?
— Ничего, — ответил он. — А что?
— Мне показалось, ты немного побледнел.
— Нет, все в порядке. Может, стоит немного проветрить кабинет?
— Так я же проветрила его сегодня, — сказала она обиженно. — Обе створки открывала, пока ты был в ванной.
— Хорошо, хорошо, — пробормотал он и отвернулся.
— Я приготовила на обед шпигованную баранину, — продолжала она, — с индийскими пряностями. Ты ведь любишь остренькое?
Она прекрасно знала, что он любит, но ей хотелось услышать это от него самого. Брат ничего не ответил, только, словно тень, скользнул к себе в кабинет. Вот неблагодарный, не лучше какого-нибудь мужика из Бояны, — думала она. — Мог бы и поинтересоваться, где это ей удалось раздобыть индийские пряности. Как будто индийские пряности продаются у нас на каждом углу.
Но тут он открыл дверь и высунул из нее только свой истончившийся нос.
— Послушай, Ангелина, я давно хотел тебе сказать, возьми себе все вещи покойной. Не стесняйся, они никому не нужны.
От него не укрылся радостный блеск, на мгновение мелькнувший в ее глазах.
— Все? — спросила она. — И драгоценности?
Этот вопрос застал его врасплох. Он, разумеется, имел в виду одежду. А драгоценности?.. Впрочем, зачем ему дамские побрякушки?
— Да, и драгоценности, — ответил он.
Потом, после некоторого колебания, добавил:
— Я возьму несколько штук, на память… Да и для будущей невестки надо иметь какой-нибудь подарок.
— Ну, невестки ты не скоро дождешься, — пробормотала она.
Академик вернулся в кабинет, охваченный отвращением и к сестре, и к себе самому. В каждом человеке таится крохотный мародер, — думал он. И жалкий скряга. Зачем сестре эти чужие, с мертвеца, платья? И зачем ему драгоценности? Не оставалось ничего другого, как поверить, что он действительно хочет сохранить их на память.
Он рассеянно подошел к окну. Мокрые наружные стекла двойных рам с трудом пропускали мутный свет хмурого дня. Неверно, что вещи убивают людей, — думал он. В сущности, сам человек уродует вещи жаждой обладания. Может быть, наши далекие предки поступали гораздо последовательнее, когда хоронили мертвых вместе с их вещами.
Так думал он, глядя на мокрое от дождя стекло, но вечером все же отобрал несколько безделушек, которые казались ему самыми красивыми и были, наверное, самыми дорогими. В эту минуту ему казалось, что отдать сестре все — значит просто развращать ее.
Через несколько дней ему позвонил Спасов, новый вице-президент Академии наук. Знакомы они были очень мало, поэтому академика немного удивил его тон. Спасов говорил мягко, почти льстиво, голос его, казалось, журча, переливается через края трубки.
— Как вы себя чувствуете, товарищ Урумов? То есть я хочу спросить, как ваше здоровье?
— Здоровье? Со здоровьем у меня, думается, все в порядке.
— Прекрасно. В таком случае вы не могли бы ко мне зайти? Я хотел бы с вами поговорить.
— Когда? — только и спросил академик.
— Когда вам удобно… Завтра утром, например?
Академик откинулся на спинку стула. Что оно означает, это приглашение?.. Уж не случилось ли что-нибудь в институте, которым он руководит вот уже почти пятнадцать лет? Нет, вряд ли. В научных институтах настоящие события, все равно какие, случаются не чаще одного раза в десятилетие. И коллеги непременно предупредили бы его, если бы что-нибудь произошло.
И только тут ему пришло в голову, что за эти дни его заместитель ни разу ему не позвонил. Что ни говори — непорядок. Может быть, заместитель хочет показать, что и без него все идет прекрасно? Или он просто из деликатности не решается его беспокоить? Сейчас и то и другое казалось ему одинаково возможным. Просто он плохо знал своего заместителя, да и никогда не давал себе труда всмотреться в него повнимательнее. Этот солидный молчаливый человек, обогнавший в своем восхождении по служебной лестнице по крайней мере полдюжины коллег, с точки зрения академика вряд ли заслуживал большого внимания. Ученым он был посредственным, но все говорили, что он отличный организатор. Сам академик не видел в его организаторских способностях ничего особенного, но дела в институте шли хорошо, это был факт.
Поколебавшись, академик набрал номер института.
— Это вы, Скорчев?
— Я, — ответил заместитель. — Рад вас слышать, товарищ профессор.
— Скажите, Скорчев, в институте что-нибудь случилось?
— Нет, все в порядке… Я просмотрел ваши последние посевы, товарищ профессор, и все рассортировал.
— Спасибо… И все же, пожалуй, вам следовало бы хоть раз позвонить мне за эти дни.
На том конце провода наступило короткое молчание, наверное, слова директора привели Скорчева в замешательство.
— Я не хотел вас беспокоить… Думал, вы…
— Ладно, ладно, — прервал его академик. — Работайте спокойно. Через денек-другой я зайду.
Академик положил трубку. Напрасноон его заподозрил. Этот могучий человек, видимо, мог существовать только в чьей-нибудь тени.
На следующий день он отправился в Академию пешком. Шел медленно, чувствуя, что у него кружится голова. Это, да еще слабость в ногах, заставило его уже на втором углу остановиться передохнуть. День, хотя и облачный, был не слишком холодным, время от времени за тучами мелькало синее, промытое небо. Это зрелище было ему гораздо приятнее буйной зелени деревьев у них на бульваре — нахальной, бьющей в глаза, но тленной, да, такой тленной по сравнению с небом. За правым его плечом резко взвизгнул тормоз, раздалась ругань. Академик, огорченный, пошел дальше. Казалось, что по бульвару движется не он сам, а его тень, и даже та — изможденная и бессильная.
Спасов принял Урумова сразу, словно давно уже его поджидал. Когда академик вошел в кабинет, он встал из-за своего красивого письменного стола, элегантный, сдержанно улыбающийся. Так обыкновенно улыбаются людям, одетым в траур, стремясь показать им, что все проходит и жизнь сильнее всего. Спасов был тщательно выбрит и весь прямо-таки светился чистотой. Даже поредевшие волосы были как будто только что смочены и приглажены щеткой — такими они лежали аккуратными волнами. Урумов слышал, что вице-президент — прекрасный математик. Жаль, что ему приходится терять столько времени на ненужные и пустые разговоры.
— Чашечку кофе, товарищ Урумов?
— Нет, спасибо, я не пью кофе.
— Тогда кока-колу?
Академик не ответил. Спасов принял это за согласие и кивнул секретарше, все еще чинно стоявшей у роскошной старинной двери. Потом он так же элегантно опустился на свой удобный стул, провел по вискам ладонью. В этот момент вице-президент был больше похож на французского модельера или издателя модного журнала, чем на ученого-математика. Академику даже показалось, что в просторном кабинете носится еле уловимый аромат «Шипра». Некоторое время оба молчали, чуть дольше, чем это допускалось протоколом. Спасов прекрасно понимал, что сейчас любой разговор на посторонние темы прозвучал бы неловко и неуместно. И решил сразу же перейти к сути дела.
— Вы не догадываетесь, товарищ Урумов, зачем мы вас пригласили?
— Да, конечно, — тут же ответил академик. — Вы хотите предложить мне уйти на пенсию.
Вице-президент как-то странно посмотрел на него, словно бы сожалея, что эта идея до сих пор не приходила ему в голову.
— Вы ученый с мировым именем! — ответил он. — И никаких подобных намерений у нас нет. Правда, нам с вами есть о чем поговорить, но это уж в другой раз.
— Когда же?
— Ну, например, когда вы вернетесь из Венгрии… — Спасов улыбнулся.
— Ничего не понимаю, — сказал академик. — Какая Венгрия?
— Для этого мы вас и пригласили… Хотим предложить вам съездить в Венгрию. На двадцать дней.
— И что я там должен делать? — удивленно спросил академик.
— Ничего особенного. Это по культурному соглашению. Вы съездите туда, оттуда к нам кто-нибудь приедет. Как это обычно бывает.
— Мне не хочется ездить, — проговорил академик. — Стар я уже, мне не до путешествий…
Спасов, видимо, ждал этого ответа.
— Да, мы знаем, что вам не до поездок, — сказал он. — Но что касается старости, бросьте эту глупую мысль. По правде говоря, мы именно потому и хотим послать вас в Венгрию. После всего случившегося вам необходимо рассеяться, набраться сил. Извините, что я так откровенно говорю об этом. — И поскольку академик все еще молчал, с трудом подыскивая как можно более деликатную форму отказа, Спасов поспешил добавить: — В конце концов, там есть что посмотреть и чему поучиться. Их институт… — он чуть было не сказал «лучше нашего», но вовремя сдержался, — имеет мировую известность. Там вы встретитесь с Добози.
Но академик очень хорошо уловил смысл маленькой паузы.
— Да, оборудование у них лучше нашего, — кивнул он. — Академик Добози — энергичный и темпераментный человек, он умеет настоять на своем.
— Вот вы там на месте и посмотрите, что у них есть, а чего нет. Ведь и мы не такие уж скупердяи.
Академик глубоко задумался.
— А если я откажусь?
— Очень прошу вас этого не делать. Дело в том, что это идея нашего куратора. А он наверняка согласовал ее там…
Академик прекрасно понял, что имеет в виду Спасов. Время от времени его тоже посещал куратор. Немало их сменилось за последние два десятилетия. Эти молодые люди умели хорошо слушать, но редко раскрывали рот, чтобы что-нибудь сказать. А уж раз этот сказал…
— Я подумаю, — сказал академик. — Завтра я вам. позвоню. Но, поверьте, сейчас мне не до прогулок, искренне вам говорю.
Домой он вернулся расстроенный. Он прекрасно понимал, что ему предлагают эту поездку с самыми лучшими намерениями, желая отвлечь его и хоть немного утешить. Он сам сделал то же, когда умерла жена доцента Димова — выхлопотал ему командировку в Швецию. Но ему-то на самом деле не хотелось никуда ехать. В душе его безраздельно царили холод и равнодушие, самая мысль о любом физическом усилии вызывала отвращение. Единственное, на что у него еще хватало сил, это двигать челюстями в кухне у сестры. Да, челюсти у него работали неплохо.
Впрочем, он уже несколько раз бывал в Будапеште. Город ему правился, нравилась его атмосфера. Народ там был милый и вежливый, как нигде, и словно бы питал особое расположение к академикам и пожилым иностранцам. Когда он последний раз был там, то жил в отеле на Маргитсигет и в ресторане обедал всегда за одним и том же столиком, который обслуживал старый официант — старше, может быть, его самого. Одет он был с обветшалой старомодной элегантностью, но его крахмальная сорочка, хоть и слегка пожелтевшая, всегда была безукоризненно чиста. Сил у него уже было мало, когда он подавал суп, руки его дрожали, но гостя он старался обслужить как можно быстрее и лучше. И заботился об академике с такой преданностью и уважением, как никто другой в его жизни. Уезжая, Урумов оставил ему все подарки, приготовленные для председателя Комитета защиты мира, и не жалел об этом. Но ведь это было всего два года назад, и старый официант, может быть, до сих пор работает в ресторане… Если он поедет… Глупости, никуда он не станет ездить, лучше всего сидеть дома. Конечно, ему совсем не мешает собраться с силами, это просто необходимо, если он хочет закончить хотя бы часть своих работ.
Дверь отворилась, на пороге стояла сестра.
— Иди перекуси! — сказала она.
С каким смаком произносит она это мерзкое словечко «перекуси»! Он нехотя встал из-за письменного стола, но аппетиту его это ничуть не помешало. Сытно пообедав, он опять вернулся в кабинет. Там было тихо и прохладно, академик поспешил добраться до дивана и незаметно уснул. Проснулся он с неприятным вкусом во рту и головной болью, словно перед тем, как лечь, выпил вина. На сердце было пусто, душу томила какая-то раздвоенность. Попробовал взяться за работу — ничего не получилось. Открыл книгу, начатую несколько дней назад, и тут же отложил. Никогда он еще не чувствовал себя таким одиноким и заброшенным, никогда так пусто не было у него на сердце. Он снова лег и лежал долго, даже не заметил, как наступил вечер. Разумнее всего было бы встать и куда-нибудь пойти, но куда? Разве есть в этом мире уголок для усталых и потерявших надежду людей? Друзей и приятелей у него уже давно не было. Большинство умерло, остальные замкнулись в себе. Старики не дружат со стариками, они словно бы видят в них свое собственное разрушение.
Наконец, он встал и бессмысленно, точно какое-то насекомое, послонялся по кабинету. Как и в ту ночь, когда умерла жена, пусто и ровно светила лампа, молчал телефон, не было слышно ничьих шагов. И внезапно, охваченный каким-то неожиданно нахлынувшим страхом, он бросился к телефону.
— Это ты, Сашо?
— Я, дядя, — ответилюноша.
— Чем занимаешься?
— Ничем. Целый день читал, сейчас хочу немного пройтись.
— В кино?
— Нет, я хотел пойти поиграть в бильярд.
— Неужели в Болгарии еще сохранились бильярдные?
— Пока еще попадаются… Чаще, чем хорошие игроки.
Академик перевел дух, преодолевая неловкость.
— Послушай, Сашо, может, зайдешь ко мне ненадолго, если тебе не очень к спеху?